Народ поговаривал, что император Карл намерен лишить монахов права наследовать имущество лиц, умерших в монастырях, и что папа этим крайне недоволен.
Уленшпигель в это время бродил по берегам Мааса и думал о том, что император из всего умеет извлекать пользу: он наследует и выморочное имущество. В сих мыслях Уленшпигель сел на берегу и закинул старательно наживленную удочку. Жуя черствый кусок черного хлеба, он затосковал по бургонскому, но тут же подумал, что далеко не каждый человек наслаждается всеми благами жизни.
Рассуждая таким образом, Уленшпигель бросал в воду кусочки хлеба — он придерживался того мнения, что человек, который не делится пищей со своим ближним, сам недостоин ее.
Внезапно появился пескарь: обнюхал хлебный мякиш, дотронулся до него ртом, а затем разинул свою невинную пасть — видимо, он был уверен, что хлеб сам туда прыгнет. Но пока он пучил глаза, в воздухе стрельнула коварная щука и в одну секунду проглотила его.
Так же точно обошлась она с карпом, который, не чуя опасности, ловил на лету мошек. Наевшись досыта, щука, не обращая внимания на мелкую рыбешку, удиравшую от нее на всех плавниках, легла отдохнуть. Она все еще не изменила своей небрежной позы, когда на нее с разинутой пастью накинулась другая щука, прожорливая и голодная. Между ними вспыхнул ожесточенный бой. Один сокрушительный удар следовал за другим. Вода покраснела от крови. Пообедавшая щука оказывала слабое сопротивление голодной. Наконец голодная отплыла подальше и с разгону налетела на свою противницу, а та, ожидавшая ее с разинутой пастью, нечаянно заглотала половину ее головы, тут же постаралась освободиться от нее, но не смогла — по причине изогнутости своих зубов. Обе барахтались, являя собою прежалкое зрелище.
Сцепившись, они не заметили привязанного к шелковой лесе основательного крючка, а между тем леса натянулась, и крючок, впившись в плавник щуки пообедавшей, вытащил ее вместе с противницей и без всяких церемоний выбросил на траву.
Вонзая в них нож, Уленшпигель сказал:
— Милые вы мои щучки! Вы как все равно император и папа: друг дружку едите. А я — народ: пока вы деретесь, я, господи благослови, раз, раз — и обеих на крючок!
47Катлина по-прежнему жила в Боргерхауте, бродила по окрестностям и все говорила, говорила:
— Ганс, муж мой, они зажгли огонь на моей голове. Проделай в ней дыру, чтобы душа моя вырвалась оттуда! Ой, как она стучится! От каждого удара сердце заходится.
А Неле ухаживала за своей безумной матерью и думала грустную думу о своем друге Уленшпигеле.
А Клаас в Дамме вязал хворост, торговал углем и тужил при мысли о том, что изгнанный Уленшпигель долго еще не вернется в родную лачугу.
Сооткин целыми днями сидела у окна и смотрела, не видать ли ее сына Уленшпигеля.
А Уленшпигель, достигнув окрестностей Кёльна, вообразил, что у него есть склонность к садоводству.
Он пошел в работники к Яну де Цуурсмулю, бывшему начальнику ландскнехтов, который некогда откупился от виселицы и с тех пор безумно боялся конопли, а конопля называлась тогда по-фламандски kennip.
Как-то раз Ян де Цуурсмуль, намереваясь задать Уленшпигелю очередной урок, привел его на свое поле, и тут они оба увидели, что один край участка сплошь зарос зеленым kennip’ом.
Ян де Цуурсмуль сказал Уленшпигелю:
— Где бы ты ни увидел вон тот гнусный злак, предавай его позорному осквернению, ибо это орудие колесования и повешения.
— Предам, — обещал Уленшпигель.
Однажды, когда Ян де Цуурсмуль и его собутыльники сидели за столом, повар приказал Уленшпигелю:
— Сбегай в погреб и принеси zennip (то есть горчицу).
Уленшпигель, якобы нечаянно спутав zennip с kennip’ом, предал в погребе горшок с горчицей позорному осквернению и с усмешечкой подал его на стол.
— Ты чего смеешься? — спросил Ян де Цуурсмуль. — Ты думаешь, у нас носы бронзовые? Ты приготовил этот zennip — сам его и жри.
— Я предпочитаю жареное мясо с корицей, — возразил Уленшпигель.
Ян де Цуурсмуль вскочил и замахнулся на него.
— В горшке с горчицей — скверность! — крикнул он.
— Вaes, — обратился к нему Уленшпигель, — а вы не помните, как вы меня привели на свой участок? Вы показали на zennip и сказали: «Как увидишь этот злак, предавай его позорному осквернению, ибо это орудие колесования и повешения». Я его и осквернил, baes, осквернил самым оскорбительным для него образом. Я исполнил ваше приказание — за что же вы собираетесь меня колотить?
— Я сказал kennip, а не zennip! — в бешенстве крикнул Ян де Цуурсмуль.
— Нет, baes, вы сказали zennip, а не kennip, — упорствовал Уленшпигель.
Долго еще они пререкались: Уленшпигель возражал мягко, зато Ян де Цуурсмуль визжал, как будто его резали; он увяз, как муха в меду, во всех этих zennip, kennip, кетр, zemp, zemp, kemp и никак не мог из них выпутаться.
А гости хохотали как черти, когда они едят котлеты из доминиканцев{57} и почки инквизиторов.
Со всем тем Уленшпигелю пришлось уйти от Яна де Цуурсмуля.
48Неле по-прежнему страдала и за себя, и за свою безумную мать.
А Уленшпигель поступил к портному, и тот ему сказал:
— Когда ты шьешь, шей плотнее, чтобы не просвечивало.
Уленшпигель залез в бочку и принялся шить.
— Да разве я тебе про то говорил? — вскричал портной.
— Я уплотнился в бочке. Тут нигде не просвечивает, — возразил Уленшпигель.
— Иди сюда, — сказал портной, — садись за стол и делай стежки как можно чаще — сошьешь мне волка.
«Волком» в тех краях называют деревенское полукафтанье.
Уленшпигель разрезал материю на куски и сшил нечто похожее на волка.
Портной заорал на него:
— Что ты сделал, черт бы тебя драл?
— Волка, — отвечал Уленшпигель.
— Пакостник ты этакий! — вопил портной. — Я тебе, правда, велел сшить волка, но ты же прекрасно знаешь, что волком у нас называется деревенское полукафтанье.
Некоторое время спустя он сказал Уленшпигелю:
— Пока ты еще не лег, малый, подкинь-ка рукава вон к тон куртке.
«Подкинуть» на портновском языке означает приметать.
Уленшпигель повесил куртку на гвоздь и всю ночь бросал в нее рукавами.
На шум явился портной.
— Ты опять безобразничаешь, негодник? — спросил он.
— Какое же безобразие? — возразил Уленшпигель. — Я всю ночь подкидывал рукава к куртке, а они не держатся.
— Само собой разумеется, — сказал портной. — Вот я тебя сейчас на улицу выкину — посмотрим, долго ли ты там продержишься.
49Когда кто-нибудь из добрых соседей соглашался приглядеть за Катлиной, Неле отправлялась гулять одна и шла далеко-далеко, до самого Антверпена{58}, бродила по берегам Шельды{59} и в других местах и всюду искала — на речных судах и на пыльных дорогах, — нет ли где ее друга Уленшпигеля.
А Уленшпигель добрался до Гамбурга, и там, среди скопища купцов, его внимание привлекли старые евреи — ростовщики и старьевщики.
Уленшпигель решил тоже заделаться торговцем; того ради он подобрал с земли немного лошадиного навозу и отнес к себе, а приютом ему служил тогда редан крепостной стены. Там он высушил навоз. Потом купил алого и зеленого шелку, наделал из него мешочков, положил туда лошадиного навозу и перевязал ленточкой — будто бы они с мускусом.
Затем он сколотил из дощечек лоток, повесил его на старой бечевке себе на шею и, разложив на нем мешочки, вышел на рынок. По вечерам он зажигал прикрепленную посреди лотка свечечку.
Когда его спрашивали, чем он торгует, он с таинственным видом отвечал:
— Я могу вам на это ответить, но только не во всеуслышание.
— Ну? — допытывались покупатели.
— Это пророческие зерна, — отвечал Уленшпигель, — завезены они во Фландрию прямо из Аравии, а изготовлены изрядным искусником Абдул-Медилом, потомком великого Магомета.
Иные покупатели говорили между собой:
— Это турок.
А другие возражали:
— Нет, это фламандский богомолец — разве не слышите по выговору?
Оборванцы, голодранцы, горемыки подходили к Уленшпигелю и просили:
— Дай-ка нам этих пророческих зерен!
— Дам, когда у вас будет чем платить, — отвечал Уленшпигель.
Бедные оборванцы, голодранцы и горемыки в смущении отходили.
— На свете одним богачам раздолье, — говорили они.
Слух о пророческих зернах скоро облетел весь рынок. Обыватели говорили между собой:
— Тут у какого-то фламандца есть пророческие зерна, освященные в Иерусалиме на гробе господнем, но говорят, будто он их не продает.
И все обыватели шли к Уленшпигелю и просили продать им зерен.
И все обыватели шли к Уленшпигелю и просили продать им зерен.
Но Уленшпигель в чаянии крупных барышей отвечал, что они еще не созрели, а сам не спускал глаз с двух богатых евреев, расхаживавших по рынку.
— Я хочу знать, что с моим кораблем, который сейчас в море, — спросил один обыватель.
— Если волны будут высокие, то корабль дойдет до самого неба, — отвечал Уленшпигель.
Другой, показывая на свою хорошенькую дочку, которая при его словах вся вспыхнула, спросил:
— Должно полагать, она своего счастья не упустит?
— Никто не упускает того, что требует его природа, — отвечал Уленшпигель, ибо он видел, как девчонка передавала ключ какому-то парню, а парень, видимо заранее предвкушая удовольствие, сказал Уленшпигелю:
— Ваше степенство, продайте мне один из ваших пророческих мешочков — я хочу знать, один или не один я буду спать эту ночь.
— В Писании сказано: кто сеет рожь соблазна, тот пожнет спорынью рогоношения, — отвечал Уленшпигель.
Парень обозлился.
— Ты на кого это намекаешь? — спросил он.
— Зерна желают, чтобы ты был счастлив в семейной жизни и чтобы жена не подарила тебе Вулканова шлема{60}. Тебе известно, что это за убор? — обратясь к парню, спросил Уленшпигель и наставительным тоном продолжал: — Та, что дает жениху задаток еще до брака, даром раздает потом другим весь свой товар.
Тут девчонка, прикидывавшаяся непонимающей, задала Уленшпигелю вопрос:
— И все это видно в пророческих мешочках?
— Там виден еще и ключ, — шепнул ей на ушко Уленшпигель.
Но парень уже исчез вместе с ключом.
Тут Уленшпигель заметил, что какой-то воришка стащил у колбасника с полки колбасу в локоть длиной и сунул ее себе за пазуху. Продавец этого не видел. Воришка, весьма таковым обстоятельством довольный, подошел к Уленшпигелю и спросил:
— Чем торгуешь, предсказатель несчастий?
— Мешочками, в которых ты увидишь, что тебя повесят за пристрастие к колбасе, — отвечал Уленшпигель.
При этих словах воришка бросился наутек. Обворованный колбасник крикнул:
— Вор! Держите вора!
Но было уже поздно.
Все это время два богатых еврея с великим вниманием слушали, что говорит Уленшпигель, и наконец приблизились к нему.
— Чем торгуешь, фламандец? — спросили они.
— Мешочками, — отвечал Уленшпигель.
— Что можно узнать при помощи твоих пророческих зерен? — спросили они.
— Будущее, ежели их пососать, — отвечал Уленшпигель.
Евреи посовещались между собой, а затем старший сказал младшему:
— Давай погадаем, когда придет мессия, — это будет великое для нас утешение. Купим один мешочек. Почем они у тебя?
— По полсотне флоринов за штуку, — отвечал Уленшпигель. — А коли вам это дорого, так убирайтесь, откуда пришли. Кто не купил поля, тому и навоз не нужен.
Убедившись, что Уленшпигель цены не сбавит, они отсчитали Уленшпигелю пятьдесят флоринов и, взяв мешочек, припустились туда, где у них обыкновенно происходили сборища и куда вскорости, прослышав, что старик еврей приобрел таинственную вещицу, с помощью коей можно узнать и возвестить приход мессии, набежали все иудеи.
Каждому из них захотелось бесплатно пососать мешочек, но старик по имени Иегу, — тот самый, который его приобрел, — заявил на него свои права.
— Сыны Израиля! — держа в руке мешочек, возгремел он. — Христиане издеваются над нами, гонят нас, мы для них хуже воров. Эти сущие филистимляне втаптывают нас в грязь, плюют на нас, ибо господь ослабил тетиву наших луков и натянул удила наших коней. Доколе, господи, бог Авраама, Исаака и Иакова, доколе страдать нам? Когда же мы наконец возрадуемся? Доколе быть мраку? Когда же мы узрим свет? Скоро ли сойдешь ты на землю, божественный мессия? Скоро ли христиане, убоявшись тебя, явящегося во всей своей дивной славе, дабы покарать их, попрячутся в пещерах и ямах?
Тут все евреи закричали:
— Гряди, мессия! Соси, Иегу!
Иегу начал было сосать, но его сейчас же вырвало, и он жалобно молвил:
— Истинно говорю вам: это навоз, а фламандский богомолец — жулик.
При этих словах евреи кинулись к мешочку, развязали его и, определив, что собой представляет его содержимое, в порыве ярости устремились на рынок ловить Уленшпигеля, но его и след простыл.
50Одному из жителей Дамме нечем было расплатиться с Клаасом за уголь, и он отдал ему лучшую свою вещь — арбалет с дюжиной отлично заостренных стрел.
В свободное время Клаас из этого арбалета постреливал. Изрядное количество зайцев было им истреблено за пристрастие к капусте и потом превращено в жаркое.
В такие дни Клаас наедался досыта, а Сооткин все поглядывала на пустынную дорогу.
— Тиль, сыночек, чувствуешь запах подливки?.. Голодает небось… — задумчиво добавляла она, испытывая неодолимое желание оставить сыну лакомый кусочек.
— Голодает — сам виноват, — возражал Клаас. — Вернется домой — будет есть то же, что и мы.
У Клааса были голуби. Кроме того, он любил слушать пенье малиновок и щеглов, чириканье воробышков и прочих певунов и щебетунов. Вот отчего ему доставляло удовольствие стрелять сарычей и ястребов — пожирателей птичьей мелкоты.
И вот однажды, когда он во дворе отмеривал уголь, Сооткин обратила его внимание на большую птицу, ширявшую над голубятней.
Клаас схватил арбалет.
— Ну, теперь, ваше ястребительство, сам дьявол вас не спасет! — крикнул он.
Вложив стрелу, он, чтобы не промахнуться, стал внимательно следить за всеми движениями птицы. Быстро спускались сумерки. Клаас уже ничего не различал, кроме черной точки. Он пустил стрелу, и вслед за тем во двор упал аист.
Клаас был очень огорчен. Еще больше была огорчена Сооткин.
— Ты убил божью птицу, злодей! — крикнула она.
Подняв аиста и убедившись, что он только ранен в крыло, Сооткин смазала и перевязала ему рану.
— Аист, дружочек, — приговаривала она, — ты же наш любимец, — ну, чего ты кружишь, ровно ястреб, которого все ненавидят? Этак народные стрелы будут попадать не в того, в кого нужно. Что, болит твое бедное крылышко, аист? А уж терпеливый ты: видно, чувствуешь, что наши руки — это руки друзей.
Когда аист выздоровел, он ел все, что хотел. Особенно он любил рыбу, которую Клаас ловил для него в канале. Завидев возвращавшегося домой хозяина, божья птица всякий раз широко разевала клюв.
Аист бегал за Клаасом, как собачонка, но больше всего ему нравилось греться на кухне и бить Сооткин клювом по животу, как бы спрашивая: «Мне ничего не перепадет?»
Сердце радовалось, глядя, как по всему дому расхаживала на своих длинных ногах эта важная птица, приносящая счастье.
51Между тем вновь настали тяжелые дни: Клаас уныло трудился в поле один — двоим там делать было нечего. Сооткин сидела дома одна-одинешенька и, боясь, что бобы в конце концов надоедят мужу, для разнообразия придумывала из них всевозможные кушанья. Не желая нагонять на Клааса тоску, она смеялась при нем и напевала. Спрятав свой клюв в перья, около нее стоял на одной ноге аист.
Как-то раз перед их домом остановился всадник, мрачный, худой и весь в черном.
— Есть кто дома? — спросил он.
— Да господь с вами, ваше прискорбие! — отозвалась Сооткин. — Чего вы спрашиваете, есть ли кто дома? А я-то что же, по-вашему, дух бесплотный?
— Где твой отец? — спросил верхоконный.
— Если вы имеете в виду Клааса, то он вон он, сеет в поле, — отвечала Сооткин.
Всадник уехал, а Сооткин, которую угнетала мысль, что ей в шестой раз приходится просить в долг, отправилась в булочную. Вернувшись с пустыми руками, она, к изумлению своему, увидела, что Клаас со славой и победой едет домой на коне черного человека, а тот идет пешком, ведя коня под уздцы. Клаас гордо прижимал к животу кошель, по-видимому набитый доверху.
Соскочив с коня, Клаас обнял гостя, весело похлопал его по плечу и, тряхнув кошель, воскликнул:
— Да здравствует мой брат Иост, добрый отшельник! Дай бог ему здоровья, счастья, миру и жиру! Радуйся, Иост благословенный, радуйся, Иост преизобильный, радуйся, Иост жирносупный! Не обманул, стало быть, аист!
С этими словами он положил кошель на стол.
Тут Сооткин со слезами в голосе ему объявила:
— Нам нынче есть нечего, муж, — булочник не дал мне в долг хлеба.
— Не дал хлеба? — переспросил Клаас, раскрывая кошель, из которого тотчас хлынул поток золота. — Хлеба? Вот тебе хлеб, масло, мясо, вино, пиво! Вот тебе ветчина, мозговые кости, паштеты из цапли, ортоланы, пулярки, каплуны, как все равно у важных господ! Вот тебе бочки пива и бочонки вина! Дурак булочник, что отказал нам в хлебе, — больше мы ничего не будем у него покупать.
— Но, муженек… — начала озадаченная Сооткин.