Пока они ели и пили, Уленшпигель хвастался:
— Я плачу, я теперь ландграф. Ну, а когда в моей мошне будет пусто, что вы станете делать, друзья? Вы приметесь за мою мягкую войлочную шляпу и обнаружите, что там везде — и в тулье и по краям — зашиты каролю.
— Дай пощупать! — вскричали все разом.
Сопя от наслаждения, они принялись щупать монеты, которые оказались величиною с червонец. Один из broeder’ов до того проворно орудовал пальцами, что Уленшпигель вынужден был отобрать у него шляпу.
— Эй ты, рьяный доильщик, — сказал он, — доить еще не пора!
— Дай мне половину шляпы, — попросил Smaedelyk broeder.
— Не дам, — сказал Уленшпигель, — а то у тебя будет голова как у сумасшедшего: в одной половине тьма, а в другой свет. — И, передав шляпу baes’у, попросил: — Уж очень жарко, — спрячь ее пока у себя. Я на минутку выйду.
С этими словами он вышел, а хозяин спрятал шляпу.
Удрав из трактира, Уленшпигель побежал к крестьянину, вскочил на осла и во всю ослиную прыть помчался по направлению к Эмдену.
Smaedelyke broeder’ы, видя, что он не возвращается, всполошились:
— Не дал ли он тягу? Кто ж теперь будет платить?
Перепуганный baes одним взмахом ножа распорол Уленшпигелеву шляпу, но вместо каролю он между войлоком и подкладкой обнаружил медные бляшки.
Тут он напустился на Smaedelyke broeder’ов.
— Братья-надувалы! — сказал он. — Сбросьте с себя все, что на вас ни есть, кроме разве сорочек, а то я вас отсюда не выпущу.
В уплату за все Smaedelyke broeder’ы принуждены были разоблачиться.
Так, в одних сорочках, и колесили они теперь по горам и долам; продавать же коня и повозку им не хотелось.
И вид у них был до того плачевный, что все охотно давали им и хлеба, и пива, а кое-когда и мяса, они же всем рассказывали, что их обобрали разбойники.
А штаны у них были одни на всю братию.
И так они и возвратились к себе в Слёйс — пританцовывая в повозке под звуки rommelpot’а, но в одних сорочках.
60А Уленшпигель в это время разъезжал на Иефе по землям и топям герцога Люнебургского. Фламандцы прозвали этого герцога Watersignorke[33], оттого что в его владениях всегда было сыро.
Иеф слушался Уленшпигеля, как собачка, пил bruinbier, танцевал под музыку лучше любого венгерского плясуна, по первому знаку хозяина ложился на спину и притворялся мертвым.
В Дармштадте, в присутствии ландграфа Гессенского, Уленшпигель высмеял герцога, и ему было известно, что герцог сердит и зол на него и что ему воспрещен въезд во владения герцога под страхом виселицы. И вдруг Уленшпигель видит: перед ним его светлость герцог, собственной персоной, а так как он был наслышан о свирепости герцога, то ему стало не по себе. И он обратился к своему ослу с такою речью.
— Иеф, гляди, вон монсеньер Люнебургский! — сказал он. — Веревка здорово щекочет мне шею. Лишь бы только мне ее палач не почесал! Пойми, Иеф, я хочу, чтобы меня почесали, но я не хочу, чтобы меня повесили. Подумай — ведь мы с тобой братья: оба бедствуем и у обоих длинные уши. Подумай еще и о том, какого верного друга лишаешься ты в моем лице.
Тут Уленшпигель отер глаза, а Иеф заревел.
— Мы делили с тобой пополам и радости и горести, — снова заговорил Уленшпигель. — Ты помнишь, Иеф?
Осел продолжал верещать, ибо он был голоден.
— И ты никогда меня не забудешь, — внушал ему его хозяин, — ибо какая еще дружба может быть крепче той, что радуется одним и тем же удачам и крушится от одних и тех же невзгод! Ложись на спину, Иеф!
Послушный осел повиновался, и вслед за тем пред взором герцога в воздухе взбрыкнули четыре копыта… Уленшпигель мигом сел к ослу на брюхо. Герцог приблизился.
— Что ты тут делаешь? — спросил он. — Разве ты не знаешь, что я именным указом воспретил тебе под страхом виселицы ступать своими грязными ногами по моей земле?
— Сжальтесь надо мной, всемилостивейший сеньор! — воскликнул Уленшпигель и, показав на осла, прибавил: — Тем более вам хорошо известно: кто находится меж четырех столбов, того по праву и закону нельзя лишить свободы.
— Вон из моих владений, а не то я тебя казню! — крикнул герцог.
— Ах, монсеньер, — молвил Уленшпигель, — я бы стрелой умчался отсюда верхом на флорине, а еще лучше — на паре!
— Нахал! — возопил герцог. — Мало того, что ты не подчинился моему указу, ты еще смеешь просить у меня денег!
— А что прикажете делать, монсеньер? Не могу же я у вас отнять их силком!..
Тут герцог пожаловал ему флорин.
Тогда Уленшпигель обратился к ослу:
— Встань, Иеф, и попрощайся с монсеньером.
Осел мгновенно вскочил и заверещал. Вслед за тем оба скрылись из виду.
61Сооткин и Неле смотрели в окно.
— Не видать ли сына моего Уленшпигеля, деточка? — спросила Сооткин.
— Нет, — отвечала Неле, — мы никогда больше не увидим противного этого шатуна.
— Не сердись на него, Неле, — сказала Сооткин, — лучше пожалей бесприютного мальчонку.
— Знаем мы, какой он бесприютный, — молвила Неле. — Поди уже в каком-нибудь дальнем краю обзавелся домом получше этого, а может, и дамой сердца, и та, уж верно, дает ему приют.
— Это бы хорошо, — сказала Сооткин, — по крайности, ортоланов бы поел.
— Его бы камнями кормить, обжору, — живо вернулся бы домой! — вспылила Неле.
Сооткин фыркнула.
— Чего ты так на него взъелась, детка? — спросила она.
Тут вмешался Клаас, сидевший в углу и до сего времени задумчиво вязавший хворост.
— Ай ты не видишь, что она от него без ума? — обратился он к Сооткин.
— Видали вы такую скрытную плутовку? — вскричала Сооткин. — Хоть бы намек какой мне подала! Так это правда, деточка: люб он тебе?
— Пустое, — отрезала Неле.
— Славный муженек тебе достанется, — заметил Клаас, — с широкой глоткой, пустым брюхом и длинным языком, мастер из крупной монеты делать мелкую, трудом ломаного гроша не заработал, только и знает, что ворон считать да слоны слонять.
Но тут Неле вдруг вся покраснела от злости:
— А вы-то чего смотрели?
— Ишь до слез довел девочку! — вступилась Сооткин. — Ты бы уж помалкивал, мой благоверный!
62Однажды Уленшпигель явился в Нюрнберг и выдал там себя за великого лекаря, от всех недугов целителя, знаменитого желудкоочистителя, лихорадок славного укротителя, всех язв известного гонителя, чесотки неизменного победителя.
В нюрнбергской больнице некуда было класть больных. Молва об Уленшпигеле дошла до смотрителя — тот разыскал его и осведомился, правда ли, что он справляется со всеми болезнями.
— Со всеми, кроме последней, — отвечал Уленшпигель. — А что касается всех прочих, то обещайте мне двести флоринов — я не возьму с вас и лиара до тех пор, пока все ваши больные не выздоровеют и не выпишутся из больницы.
На другой день, приняв торжественный и ученый вид, он уверенно пошел по палатам. Обходя больных, он к каждому из них наклонялся и шептал:
— Поклянись, — говорил он, — что свято сохранишь тайну. Чем ты болен?
Больной называл свою болезнь и Христом-богом клялся, что никому ничего не скажет.
— Так знай же, — говорил Уленшпигель, — что завтра я одного из вас сожгу, из пепла сделаю чудодейственное лекарство и дам его всем остальным. Сожжен будет лежачий больной. Завтра я прибуду сюда вместе со смотрителем, стану под окнами и крикну вам: «Кто не болен, забирай пожитки и выходи на улицу!»
Наутро Уленшпигель так именно и поступил. Тут все больные — хромающие, ковыляющие, чихающие, перхающие — заспешили к выходу. На улицу высыпали даже такие, которые добрый десяток лет не вставали с постели.
Смотритель спросил, точно ли они поправились и могут ходить.
— Да, — отвечали они в полной уверенности, что одного из них сжигают сейчас во дворе.
Тогда Уленшпигель обратился к смотрителю:
— Ну, раз все они вышли и говорят, что здоровы, — стало быть, плати.
Смотритель уплатил ему двести флоринов. И Уленшпигель был таков.
Но на другой день больные вновь явились пред очи смотрителя в еще худшем состоянии, чем вчера; лишь одного из них исцелил свежий воздух, и он, напившись пьяным, бегал по улицам с криком: «Слава великому лекарю Уленшпигелю!»
63К тому времени, когда сгинули и эти две сотни флоринов, Уленшпигель добрался до Вены и поступил в услужение к каретнику, который вечно пиял своих работников за то, что они слабо раздувают кузнечные мехи.
— Наддай! — то и дело покрикивал он. — Что вы тут завозились с мехами? А ну, раз, два, взяли — и дуй что есть мочи!
Каково же было изумление baes’а, когда Уленшпигель снял мех, взвалил его себе на плечо и сделал вид, что куда-то бежит с ним!
— Да вы же сами, baes, велели мне взять мех и дуть что есть мочи. Вот я с ним и дунул, — оправдывался Уленшпигель.
— Нет, милый мальчик, я тебе этого не говорил, — сказал baes. — Отнеси на место.
И он тут же решил отомстить Уленшпигелю. После этого случая он всякий раз поднимался в полночь, будил работников и приказывал браться скорей за дело.
— Что ты будишь нас ни свет ни заря? — возроптали работники.
— Таков мой обычай, — отвечал baes. — Первую неделю мои работники могут спать только половину ночи.
И опять он разбудил их в полночь. Уленшпигель, спавший в сарае, после побудки явился с сенником на спине в кузницу.
— Ты что, спятил? — обратился к нему baes. — Зачем ты притащил сюда сенник?
— Таков мой обычай, — отвечал Уленшпигель. — Всю первую неделю я полночи сплю на постели, а полночи — под постелью.
— Ну, а у меня есть еще один обычай, — подхватил хозяин, — дерзких работников я выбрасываю на улицу: пусть себе первую недельку спят на земле, а вторую — под землей.
— Ежели у вас в погребе, baes, подле бочек с bruinbier’ом, то я не откажусь, — сказал Уленшпигель.
64Уйдя от каретника и возвратившись во Фландрию, Уленшпигель поступил в учение к сапожнику, который предпочитал торчать на улице, нежели орудовать шилом у себя в мастерской. Видя, что он уже в сотый раз намеревается шмыгнуть за дверь, Уленшпигель обратился к нему с вопросом, как надо кроить носки.
— Крои и на большие и на средние ноги, — отвечал baes, — так, чтобы всем, кто ведет за собой и крупный и мелкий скот, обувь была в самый раз.
— Будьте покойны, baes, — сказал Уленшпигель.
Когда сапожник ушел, Уленшпигель накроил таких носков, которые годились бы только кобылам, ослицам, телкам, свиньям и овцам.
Возвратившись в мастерскую, baes увидел, что вся его кожа изрезана на куски.
— Что ж ты наделал, олух ты этакий? — вскричал он.
— Наделал то, что вы приказали, — отвечал Уленшпигель.
— Я тебе велел выкроить башмаки, которые были бы впору всем, кто ведет за собой быков, хряков, баранов, — возразил baes, — а ты выкроил мне обувь, которая будет по ноге разве только этим самым животным.
На это Уленшпигель ему сказал:
— Baes! В то время года, когда любится всякая тварь, кто же, как не свинья, ведет за собою хряка, кто, как не ослица, — осла, кто, как не телка, — быка, кто, как не овечка, — барана?
После этого разговора Уленшпигель остался без крова.
65Самое начало апреля, теплынь, потом вдруг морозит, да все крепче и крепче, а небо серое и скучное, как поминальный день. Третий год изгнания Уленшпигеля давно кончился, и Неле со дня на день ждет своего друга.
«Ой беда! — думает она. — Побьет морозом и грушевый цвет, и жасмин, и все бедные цветики, — они поверили теплой ласке ранней весны и распустились. Вон, вон замелькали снежинки! Мое бедное сердце также засыпано снегом. Куда девались яркие лучи солнца, от которых светлели лица людей, алели красные кровли, пламенели оконные стекла? Что не греют они небо и землю, букашек и пташек? Ох, и я, горемычная, ночью и днем коченею от тоски и от долгого ожиданья! Где ты, мой друг Уленшпигель?»
66Подходя к Ренне, что во Фландрии, Уленшпигель томился голодом и жаждой, но не унывал — он смешил людей за кусок хлеба. Смешил он, однако ж, неудачно — люди проходили мимо и не давали ему ничего.
Погода была скверная: бродягу то засыпало снегом, то поливало дождем, то секло градом. Когда он шел через села, у него слюнки текли от одного вида собаки, которая где-нибудь в укромном уголке грызла кость. Ему очень хотелось заработать флорин, но он не знал, откуда могли бы флорины прыгнуть к нему в кошелек.
Он глядел вверх — и видел голубей, которые с высоты голубятни роняли на дорогу кусочки чего-то белого, но это были не флорины. Он глядел себе под ноги, но флорины — не из царства Флоры, и на дорогах они не растут.
Он глядел направо — и видел зловещую тучу, которая надвигалась громадною лейкой, но он отлично знал, что ливень из нее непременно хлынет, да только не флоринов. Он глядел налево — и видел жасминовый куст.
«Э-эх! — говорил он сам с собой. — Я бы предпочел не жасминовый куст, а флориновый! То-то красивый был бы кустик!»
Внезапно темная туча пролилась, и на Уленшпигеля посылались градины, твердые, как булыжник.
— Ай! — крикнул он. — Камнями швыряют только в бездомных собак.
И пустился бежать.
«Я не виноват, что у меня не только что дворца, а и палатки нет, что мне негде укрыть мое тощее тело, — говорил он себе. — У, градины — гадины! Не градины, а прямо целые ядра. Никакого греха нет в том, что я, одетый в рубище, шатаюсь по всему белому свету, раз мне так нравится. Ах, зачем я не император? Градины так и лезут мне в уши, точно нехорошие слова».
Уленшпигель все бежал и бежал.
«Бедный мой нос! — причитал он. — Скоро град продырявит тебя насквозь, и будешь ты заместо перечницы на пирах у сильных мира сего, а их-то уж никогда градом не бьет. — Затем Уленшпигель потрогал свои щеки. — А щеки мои — чем не шумовочки? — рассудил он. — Отлично пригодятся поварам, когда те жарятся у печки. Подумал о поварах — невольно вспомнилась подливка. Эх, до чего есть хочется! Не ропщи, пустое брюхо, не урчите, страждущие кишки! Где ты, счастливая доля? Веди меня на свое пастбище».
Пока он сам с собой рассуждал, небо расчистилось, проглянуло солнышко, град перестал.
— Здравствуй, солнце, единственный друг мой! — воскликнул Уленшпигель. — Сейчас ты меня обсушишь!
Но ему было холодно, и он бежал не останавливаясь. Вдруг он увидел, что прямо на него бежит с выпученными глазами и высунутым языком собака — белая с черными пятнами.
«Это бешеная собака!» — подумал Уленшпигель и, схватив здоровенный камень, полез на дерево. Когда он добрался до первой ветки, собака пробегала уже мимо дерева, и тут Уленшпигель швырнул в нее камень и угодил ей в голову. Собака остановилась, предприняла жалкую и неуклюжую попытку вспрыгнуть на дерево и укусить Уленшпигеля, но не смогла, рухнула наземь и околела.
Уленшпигелю стало не по себе, в особенности когда он, спустившись с дерева, обнаружил, что нос у собаки влажный, — значит, она была здорова. Шкурка у нее оказалась славная, ее можно было продать — с этой мыслью Уленшпигель снял ее, вымыл, повесил сушить на своей палке, а затем сунул к себе в суму.
Терзаемый голодом и жаждой, он заходил на фермы, но не решался предложить шкуру из боязни, что кто-нибудь из крестьян узнает свою собаку. Он просил хлеба, но никто ему не подавал. Стемнело. Ноги у него подгибались, и он завернул в харчевню. В харчевне старая baesine ласкала старую, беспрерывно хрипевшую собаку, расцветкой шкуры похожую на ту, которую убил Уленшпигель.
— Откуда бог несет, путник? — спросила старая baesine.
На это ей Уленшпигель ответил так:
— Я иду из Рима — там я вылечил папскую собаку, которую мучил бронхит.
— Так ты видел папу? — спросила старуха и тут же налила ему кружку пива.
— Увы! — опорожнив кружку, воскликнул Уленшпигель. — Я лишь удостоился приложиться к его святой стопе и священной туфле.
Между тем старая собака baesine хрипела, но не харкала.
— Когда ж это было? — спросила старуха.
— В прошлом месяце, — отвечал Уленшпигель. — Меня ждали, я приехал и постучался. «Кто там?» — спросил архикардинальный, архитайный и архичрезвычайный камерарий его пресвятейшего святейшества. «Это я, ваше высокопреосвященство, — отвечал я, — я прибыл из Фландрии, дабы облобызать стопу святейшего владыки и вылечить его собачку». — «А, это ты, Уленшпигель! — послышался из-за дверцы голос папы. — Я бы рад тебя повидать, да не могу. Священные декреталии{91} воспрещают мне показывать посторонним свой лик в то время, как по нему гуляет священная бритва». — «Эх ты, вот незадача! — воскликнул я. — А ведь я этакую даль тащился только для того, чтобы облобызать стопу вашего святейшества и вылечить вашу собачку. Стало быть, мне так ни с чем и возвращаться восвояси?» — «Нет», — отвечал святой отец. И вслед за тем я услышал его распоряжение: «Архикамерарий, придвиньте мое кресло к двери и откройте ее нижнее окошечко». Сказано — сделано. И тут я увидел в окошечке ногу в золотой туфле и услышал громоподобный голос: «Се грозная стопа царя царей, короля королей, императора императоров. Целуй же, христианин, целуй священную туфлю!» Я приложился к священной туфле, и нос мой ощутил дивное благоухание, исходившее от ноги. Затем окошечко захлопнулось, и тот же грозный голос велел мне ждать. Окошко снова распахнулось, и на меня прыгнул, извините за выражение, облезлый кобель с гноящимися глазами, хрипящий, раздутый, как бурдюк, с раскоряченными, по причине толщины пуза, лапами. Тут святейший владыка соизволил снова обратиться ко мне: «Уленшпигель, — сказал он, — это моя собачка. У нее бронхит и другие болезни, которые она нажила себе тем, что глодала перебитые кости еретиков. Вылечи ее, сын мой, ты об этом не пожалеешь».