- Я думаю, что его… ф-ф-ф-фух! щепки сырые… что его сиятельство граф, видишь ли, - ф-ф-фух! - отдал распоряжение… Сварить тебе рыбки, Дзета? Ну, затрещало.
- Какое распоряжение?
- А чтобы… этого… его не пропечатывали.
- Ну вот! - Она стала смотреть на огонь. - Если он терпел и знал, что о нем все до сих пор написано… Не понимаю. Зачем запрещать теперь?
Меж ними возгорелся легкий спор. Старик доказывал, что высокопоставленные люди имеют свои резоны - публиковать или не публиковать их приключения; а Дзета утверждала, что здесь замешана какая-то неизвестная дама, которая влюблена в Эмиля и которой, мстительных ради целей, хочется, чтобы бедная Араминта пребывала в неизвестности относительно судьбы своего возлюбленного.
- Если бы поговорить с тем человеком, который писал это! - сказала, вздыхая, девушка. - "Дон-Эстебан" - сказано там. Роман Дон-Эстебана. Писатели, наверное, все знают… Уж я бы у него выспросила.
- Хочешь посмотреть "Звезду"? - спросил Спуль, кончив есть.
Он примостился уже было на краю кровати с журналом в руках, но Дзета нерешительно покачала головой:
- Я не буду смотреть картинки. Отец, - робко прибавила она, помолчав,
- если хочешь, почитай мне конец… там, где остановились.
- Опять? Вчера ведь читали, Дзета.
- Ну что ж… жалко тебе?
Спуль взял с полки старый, замызганный номерок и, смотря поверх страницы, - так как наизусть знал развернутое, - отбарабанил далеко не нежным голосом:
"Араминта, обливаясь слезами, обняла Эмиля за шею, и ее прекрасное лицо наполнило сердце героя состраданием и любовью.
- Не плачь, бесценная возлюбленная, - сказал Эмиль, - беру в свидетели небо и землю, что вернусь к радостям семейной жизни с тобой. Мне надо только преодолеть коварный замысел дяди, вручившего жестокому атаману Грому завещание моего отца. Не беспокойся, дорогая. Я вернусь, и мы будем счастливы".
"Продолжение следует", - хмуро закончил старик.
- Дзета!
Девушка лежала навзничь, уткнув лицо в мокрые от слез ладони. Она не откликнулась. Скоро дыхание ее стало ровнее, тише, и сон, вызванный непосильным волнением, положил свою теплую руку на ее маленькую горячую голову.
II
После рассказанного в течение добрых десяти дней, на протяжении тысячи верст, одинокая старческая фигура - с платком вокруг черной от солнца шеи, в высоких сапогах, в страшной трубообразной шляпе и красной шерстяной блузе, - совершала, не останавливаясь, перемещение от одной точки земного шара к другой, пока не появилась на площади Амбазур.
Сначала фигура сидела на одном из звеньев длинного речного плота, затем путешествовала верст пятьдесят от берега к берегу другой реки, где села на пароход, а с парохода, дней пять спустя, в шумный вагон, который к вечеру десятого дня доставил благополучно фигуру на упомянутую блестящую площадь.
Было без четверти пять, когда в передней "Звезды" раздался неуверенный короткий звонок, и редакционный сторож, злобно открыв дверь, увидел живописную фигуру Спуля, благоговейно созерцающего эмалевую дощечку, где строгими черными буквами возвещалось, что секретарь "Звезды" сидит за своей конторкой ровно от трех до пяти - ни секунды более или менее.
- Подписка внизу, - отрывисто, подражая редактору, заявил сторож, - да затворяй двери, дед!
- Послушай-ка, паренек, - таинственно зашептал Спуль, продвигаясь в переднюю, - я, видишь ты, дальний… Мне, видишь, нужно поговорить с вашими. А прежде скажи: здесь находится господин писатель Дон-Эстебан?
- Вот, надо быть, к вам пришел, - сказал сторож, приотворяя дверь в комнату секретаря. - Я, хоть убей, не понимаю этого человека.
Секретарь "Звезды", желчный толстенький господин, измученный флюсом и корректурой, выскочил на каблуках к Спулю.
- От кого? - процедил он сквозь карандаш, зажатый в зубах, тонким, словно оскорбленным, голосом. - Стихи? Проза? Рисунки?
- Как бы мне, - запинаясь, проговорил старик, - потолковать малость с господином Дон-Эстебаном?
- А! Фельетонист?
- Может быть… может быть, - кивнул Спуль, уступчиво улыбаясь, - не знаю я этого. Может, он ваш директор, может, и побольше того.
- В трактире, - сердито сказал секретарь, прыгнул за дверь, подержался с той стороны за дверную ручку, снова приоткрыл дверь, высунул голову и крикливо адресовал: - "Голубиная почта"! Трактир на той стороне площади! Вот где ваш Дон-Эстебан!
Старик печально надел шляпу. Он не понимал ничего: ни ободранности темной, грязной редакции, где, однако, знают о жизни герцогов и князей больше, чем их прислуга; ни того, почему надо идти в трактир; ни раздражительности толстенького господина. У Спуля был такой обескураженный вид, что сторож пояснил ему, наконец, в чем дело.
- Зайди в "Голубиную почту", дед, - жалостливо сказал он, - там спроси: где тут сидит Акаст? Потому что, видишь, пишет-то он под именем одним, а настоящее его имя Акаст. Вот он Дон-Эстебан и есть.
С холодом и тяжестью недоверия к своему положению Спуль переступил порог "Голубиной почты". Здесь его не мучили; слуга, услышав: "Дон-Эстебан", вытащил палец из соусника и ткнул им в направлении большого стола, за которым сидело и возлежало человек шесть в позах более свободных, чем пьяных. Малое количество бутылок указывало, что головы пока на местах.
- Кто из вас, добрые господа… - начал Спуль, но сбился. - Не тут ли… Который здесь господин писатель Дон-Эстебан?
- Я, - сказал высокий в накидке и серой широкополой шляпе. - Откуда ты, одетый в первобытные одежды, странник Киферии? Кто указал тебе путь в жилище богов? Бессмертных ты или смертных дел древний глашатай? Сядь и скажи, Гекуба, что тебе в моем имени?
- Господин, - сказал Спуль, - послушайте-ка меня… Уж, право, не знаю, как это вам все объяснить, в точку-то самую, а только, изволите видеть, без вас в этом деле, вижу, не обойтись.
И вот, путаясь и волнуясь, поощряемый сначала возгласами и смехом, а затем общим молчанием, рыбак рассказал Акасту, как в глухом, пустынном уголке дикой реки читалась с трепетным напряжением, со страхом и радостью, с опасениями и облегчениями история любви блистательного графа Эмиля и Араминты, дочери угольщика.
- Дзета-то, дочка моя, - говорил Спуль, - хлопочет об них не знамо как, прямо так и скажу: надрывается Дзета. А тут и застопорило, да целых полгода… этого… никаких известий. Здоровому, так скажем, каприз, потому его сиятельство может ведь свои резоны иметь… а больному - горе; только ей, бедняге, Дзете-то, и радости было, что мечтала, будто граф женится на той барышне. И выходит теперь одно-единственное мучение… как принесу это, "Звезду", ну, вроде ребенка моя Дзета: "Опять, - говорит, - нет ничего". Читай ей вот опять про старое, где прощались. Меня измаяла, и сама извелась; да не встает; хоть бы гуляла или что: слаба, видишь… Ну, я и поехал. Чего там? Сердце-то ведь того… Думаю, разузнаю у вас. Так что на вас вся надежда…
Старик замолчал; Акаст, опустив глаза, водил пальцем по скатерти.
- Вот тебе и макулатура, Акаст, - серьезно сказал сутулый человек в синих очках. - Что ты об этом думаешь?
Акаст поднял голову.
- Вы приехали как раз вовремя, Спуль, - сказал он, протягивая рыбаку полный стакан. - Теперь все известно. Эмиль… впрочем, придите сюда завтра к этому же времени. Дела графа блестящи.
- Ну-те?! - повеселел Спуль. - Значит, благополучно?
- Просто прекрасно. Лучше нельзя.
- И пропечатано?
- Конечно. Завтра я дам вам конец романа, и вы отвезете его домой.
Спуль встал.
- Так я рад, что и сидеть никак не могу, - засуетился он, ища шляпу. - Я и то думал: где же и знать, как не здесь? Я ведь грамотный. "Идти уж, - думаю, - так уж по самой по первой линии! По прямой то есть! Приду". Кончину и причину, значит, представите? Ангел вы, господин Дон-Эстебан… ну - запрыгал старик!
Он вышел, то оборачиваясь и пятясь, чтобы еще раз отвесить поклон, то спотыкаясь о тесно расставленные стулья.
- За здоровье Дзеты! - сказал Акаст, поднимая стакан.
III
Стемнело, когда "Дон-Эстебан", присев дома к столу, вспомнил остановку буксирного парохода, на котором, спасаясь от полуголодной жизни провинциального репортера, перекочевывал бесплатно к центрам цивилизации. Вспомнил он веселую Дзету - знакомство с ней у плотов, где девушка полоскала белье, и ее доверчивые слова: "Раз вы говорите, что приедете, - чего же еще?" Затем Акаст вспомнил "Эмиля и Араминту" - роман, шитый белыми нитками, ради нужды, и властно оборванный издателем, сказавшим однажды: "Довольно. Строчек вы выгоняете много, а конца не предвидится". Погрустив обо всем этом, мысленно улыбнувшись больной Дзете и думая о читательской ее душе с тем пристальным, глубоким вниманием, какое сопутствует серьезным решениям, - Акаст взял перо, бумагу, старательно превратил белые листы в строчки, украшающие судьбу влюбленных помпезной свадьбой, стряхнул с колена изрядную кучу папиросного пепла и, зайдя в типографию, сказал метранпажу:
- Дорогой генерал свинца, наберите это к утру.
- Редакционно?
- Ну… между нами. Кстати, я вам обещал два литра коньяку. Коньяк у меня. Вы всегда сможете его получить. Эта рукопись мне нужна самому - в наборе. Поняли?
- Ничего не понял. Коньяк есть - вот это я понял. Хорошо, будьте покойны!
После этого прошло десять дней, в течение которых одинокая старческая фигура с драгоценным печатным оттиском в зашитом кармане и с письмом в сапоге перемещалась с одной точки земного шара к другой, пока не постучалась у дверей старого маленького дома деревни Хох.
- Ну, тетка, - сказал Спуль старухе-соседке, в его отсутствие ходившей за больной, - ступай-ка пока. Потом поболтаем. Дзета! Дело-то ведь выгорело! Прочти-ка это письмо! Сам Дон-Эстебан написал тебе! "Я, - говорит, - уважаю читателей!" Вот как!
Говоря это, он трудился над распарыванием кармана. Меж тем изумленная и счастливая девушка, едва переводя дух, прочла:
"Дорогая Дзета! Я очень виноват, но дела с графом Эмилем страшно мешали мне приехать или хотя написать. Прости. Знай, что я тот самый писатель, чей роман о незаслуженно страдавшей Араминте ты читала с таким увлечением и который ты дочитаешь теперь, потому что я передал твоему отцу продолжение и окончание. Я скоро приеду; лучшей жены для писателя, чем ты, нигде не найти. Крепко целую. Твой - виноватый - Акаст".
- Что там в письме, Дзета? - спросил старик, разглаживая сверстанный оттиск.
- Что там? - сказала девушка. - Самое простое письмо. Здравствуйте да прощайте, так, ничего… вежливо. Знаешь, я хочу есть. Дай-ка мне молока и хлеба… Нет, ты отрежь потолще. Теперь читай… ну же!
Пока Спуль читал, девушка боролась с волнением и, окончательно, наконец, победив его, громко, довольная, засмеялась, когда, воодушевляясь и притоптывая ногой, Спуль проголосил последние строки:
"…их свадебное путешествие длилось два месяца, после чего граф Эмиль и его молодая жена поселились в замке Арктур, на берегу моря, вспоминая в счастливые эти дни все приключения и опасности, испытанные Эмилем среди шайки бандитов, потерпевших заслуженное и грозное наказание".
ПРИМЕЧАНИЯ
"Продолжение следует". Впервые - "Синий журнал", 1917, Э 5. Печатается по изд.: А.С.Грин. Полн. собр. соч., т. 5, Л., Мысль, 1927.
Создание Аспера
I
В мрачной долине Энгры, близ каменоломен, судья Гаккер признался мне во многом необычайном.
- Друг мой, - заговорил Гаккер, - высшее назначение человека - творчество. Творчество, которому я посвятил жизнь, требует при жизни творца железной тайны. Имя художника не может быть никому известно; более того, люди не должны подозревать, что явления, удивляющие их, не что иное, как произведение искусства.
Живопись, музыка, поэзия создают внутренний мир художественного воображения. Это почтенно, но менее интересно, чем мои произведения. Я делаю живых людей. С этим возни больше, чем с цветной фотографией. Тщательная отделка мелких частей, пригонка их, чистка, обдумывание умственных способностей созданного вновь субъекта, а также необходимость следить за тем, чтобы он поступал сообразно своему положению, - отнимают немало времени.
- Нет, нет, - продолжал он, заметив на моем лице недоверие и натянутость, - я говорю серьезно, и вы скоро это увидите. Как всякий художник, я честолюбив и желаю иметь последователей; поэтому, зная, что завтра окончу жизнь, решился доверить вам метод, посредством которого достиг известных результатов.
Земля скупо создает новые виды растений, животных и насекомых. Мне пришла мысль внести в роскошное разнообразие природы еще более разнообразия путем создания новых животных форм. Открытие новой разновидности кокуйо или орхидеи увековечивает имя счастливого профессора, тем более мог гордиться я, если бы удалось мне, - не путем скрещивания, это путь природы, - а искусственно изменить видовые признаки отдельных особей с сохранением этих изменений в потомстве. Я нашел верный путь, столь странный, но бесконечно простой, что вы, если я посвящу вас в свое открытие, должны изумиться. Однако я молчу, чтобы не сделать бедных животных пасынками ученого мира, забавными униками: теперь же они - предмет благоговейного изучения, завоеватели славы своим исследователям.
Я создал плавающую улитку с новыми органами дыхания; шесть пород майских жуков, из коих одна особенно замечательна выделением благовонной жидкости; белого воробья; голубя-утконоса; хохлатого бекаса; красного лебедя и много других. Как вы заметили, я выбирал общеизвестные, легко встречаемые виды с целью наискорейшего их открытия учеными. Мои произведения вызвали фурор; автором считали природу, а я читал о плавниках новой улитки с улыбкой и нежностью к маленьким тварям, отцом которых был я. В это время, определяя границы возможного, я занялся деланием людей. Я придумал их три, выпустив в жизнь: "Даму под вуалью", известного вам "поэта Теклина" и разбойника "Аспера", относительно которого в стране не существует двух мнений: это - гроза округа.
Являлось бесцельной забавой производить обыкновенных людей, которых весьма достаточно. Мои должны были стать центром общего внимания и произвести сильное впечатление, совершенно так, как знаменитые произведения искусства; след, задуманный и проложенный мной, должен был глубоко врезаться в души людей.
Я начал с "Дамы под вуалью" как с опыта. Однажды к прокурору главного суда в Д. позвонила стройная молодая женщина; лицо ее скрывал черный вуаль. Она объясняла, что желает видеть прокурора для секретных разоблачений по сенсационному процессу X., обвиненного в государственной измене. Слуга, ходивший с докладом, вернулся, но дама скрылась. В один и тот же час того дня, как обнаружилось, таинственная посетительница приходила с аналогичным заявлением к сенатору Г., министру юстиции, военному министру и инспектору полиции и везде скрывалась, не ожидая результатов доклада.
Предположения, возникшие в печати и обществе по поводу этого необъяснимого случая, доставили мне множество приятных часов. Уличные газеты кричали о мадам К., любовнице штабного генерала, заинтересованного в гибели подсудимого, другие, с пеной у рта, объявили даму хитрой выдумкой консерваторов, подкупленных министерской полицией, старавшейся прекратить скандал. Третьи, измышляя интригу государств иностранных, обвиняли в измене правительство и утверждали, что дама под вуалью - морганатическая супруга принца В., красавица, опасная для мужчин, какое бы высокое положение они ни занимали. Салонный шепот распространил клевету на женщин света и полусвета; в таинственной даме олицетворяли подкуп, разврат, интригу, происки партий, трусость и предательство. Наконец, общим голосом объявлена она была Марианной Чен, полубольной сестрой капитана Чена, женщиной, которой чудилось, что она знает всегда и везде правду.
Три года в четырех городах появлялась она, скрываясь от назначенных ею самой свиданий по разным, но всегда крупным делам, имеющим мировое значение. Никто не видел ее лица иначе, как на портрете, помещенном ею вместе с собственноручным письмом в "Парижском Глашатае". Вот этот портрет.
Рассказ Гаккера взволновал меня, я начал верить ему; было здесь нечто, похожее на эхо в овраге, когда повторенный звук указывает глубину обрыва; эхом человеческого могущества звучал рассказ Гаккера.
Он подал мне фотографию; удачнее выбрать лицо, выражающее тайну, было бы трудно: с полузакрытыми, прямо смотрящими глазами под высоким и гордым лбом белело оно твердым овалом, и сжатые губы, казалось, только что покинул отнятый от них палец.
- Марианна Чен - символ всего темного, что есть в каждом запутанном и грозном для множества людей деле.
- Сотворение поэта Теклина, переводчиком которого я состоял до его смерти, - более трудное дело. Как вы знаете, это писатель из народа, а художественные требования, предъявляемые самородкам, не превышают обычного, терпимого уровня; продуктивность их и демократические симпатии обеспечивают им весьма часто жирную популярность.
В редакциях стал появляться застенчивый деревенский гигант, предлагая приличные для необразованного человека стихи; на него обратили внимание, а через год он писал уже значительно лучше. Затем, после нескольких внушительных фельетонов и критических статей о себе Теклин исчез, изредка сообщая, что он в Индии, или Бухаре, или Австралии, с быстротой молнии перекатываясь из одного конца света в другой. Теклин продолжал писать строго-идейные в социальном смысле стихи; здоровая поэзия его удовлетворяла широкие слои общества, а слава росла. Я стал переводить его на всевозможные языки и, могу вас уверить, достиг тоже известности, как недурной переводчик.
Теклин умер недавно от желтой лихорадки в Палестро. Даже разбогатев, поэт обходился без прислуги, был вегетарианцем и любил физический труд.
- Вы шутите! - вскричал я. - Но ведь это немыслимо!
- Почему же? - Гаккер искренне удивился. - Разве я не могу сочинить плохие стихи?
Он замолчал.
II
- Это хорошее было произведение - Теклин, - сказал, выходя из задумчивости, Гаккер. - Я тщательно сработал его. Но перехожу к тому, кто мне интереснее всех, - к Асперу; не распространяясь о технике, я оставляю этот вопрос открытым. В настоящем примере вы увидите черновик, будни художника.