– Вы ошибаетесь, если думаете, что мною движет не желание приобрести это кресло за сходную цену, а что-то другое, – сказал он.
– Бог ты мой, так берите же его, берите!
– Я вам безмерно признателен за вашу полную готовность пойти мне навстречу. Но мы, коллекционеры, еще не потеряли окончательно чувства чести, хотя его и не всегда хватает, и вот это-то чувство чести и удерживает меня, восстает, так сказать, во мне и не позволяет купить за бесценок дорогую вещь. Моя коллекция потеряла бы в моих глазах – в глазах ее собственника – всякую ценность, если бы в нее затесался предмет, приобретенный таким нечестным путем, и вся она потеряла бы для меня свою подлинность. Ха-ха-ха, это же просто смешно, все у нас получается как-то навыворот, выходит, я вынужден отстаивать ваши интересы, вместо того чтобы защищать свои собственные? Но что поделаешь, ведь вы меня сами к этому принуждаете.
Но она не сдавалась, нет, ему ничего не удалось добиться. Она твердо стояла на своем: пусть он берет кресло за крону или две, не больше, либо пусть вообще его не трогает. Так как победить ее упрямство оказалось невозможным, он сказал в конце концов, чтобы хоть как-то выйти из положения:
– Хорошо, на сегодня хватит, отложим это до другого раза. Но обещайте мне, что вы не продадите кресло никому другому, не предупредив меня об этом, договорились? Я не упущу его, даже если оно окажется несколько дороже. Во всяком случае, я готов заплатить столько же, сколько любой другой, а ведь все же я пришел первым.
Когда Нагель снова очутился на улице, он пошел быстрым шагом, – так он был возбужден. До чего же упряма эта девушка, и как она бедна и недоверчива! "Видел ли ты ее кровать?" – спросил он самого себя. Там нет даже охапки соломы, не говоря уже о простыне, там постелены только две нижние юбки, которые она, наверно, носит днем, когда холодно. И в то же время она так боится впутаться в какую-нибудь темную историю, что отказывается от выгоднейшего предложения! Но ему-то что за дело до всего этого, черт подери? Да, собственно говоря, ему и нет до этого никакого дела. Но что за существо! Истый дьявол, ведь верно? Если он подошлет к ней кого-нибудь, чтобы взвинтить цену на кресло, то это ей, верно, тоже покажется подозрительным. Просто дура какая-то! Настоящая дура! И надо же было ему туда соваться, чтобы получить такой афронт!
Он был так раздосадован, что сам не заметил, как очутился возле гостиницы. Он остановился в недоумении, потом резко повернул и пошел назад, вниз по улице, к портняжной мастерской И.Хансена; туда он и зашел, отозвал мастера в сторону, и только когда они оказались с глазу на глаз, заказал такой-то и такой-то сюртук и попросил портного держать заказ от всех в тайне. Как только сюртук будет готов, пусть его незамедлительно отошлют Минутке, то есть, Грегорду, ну, этому кособокому разносчику угля, который…
– Как, это сюртук для Минутки?
– Ну и что? Очень уж вы любопытны! Хочется все выведать, да?
– Да нет, просто дело в мерке.
– Вот как! Что ж, хорошо, знайте, сюртук этот заказан для Минутки. Собственно говоря. Минутка может и сам зайти, чтобы вы сняли с него мерку, почему бы и нет? Но ни слова, ни намека – договорились? А когда сюртук будет готов? Через два дня? Прекрасно.
Нагель тут же заплатил деньги, попрощался и вышел. Он потирал руки от удовольствия, досада его улетучилась, он шел и пел. Да, да, несмотря ни на что – несмотря ни на что! Только подождите! Придя в гостиницу, он тут же опрометью взбежал по лестнице, влетел к себе в комнату и позвонил; руки его дрожали от нетерпения, и не успела открыться дверь, как он крикнул:
– Телеграфные бланки, Сара!
Футляр для скрипки был открыт, и Сара, войдя, увидела к своему великому изумлению, что в этом футляре, с которым она всегда обращалась так осторожно, лежало грязное белье да какие-то бумаги и письменные принадлежности, а вовсе не скрипка. Она стояла как вкопанная посреди комнаты и глядела на футляр.
– Телеграфные бланки, – повторил Нагель, еще больше повышая голос, – я, кажется, просил телеграфные бланки.
Когда ему принесли наконец эти бланки, он написал на одном из них своему знакомому в Христианин, что просит его анонимно послать двести крон Марте Гудэ, проживающей здесь, в этом городке. Двести крон, без всякого объяснения. Соблюдать в тайне. Юхан Нагель.
Нет, так не выйдет! Когда он все это обдумал как следует, то понял, что его план никуда не годится. Не лучше ли подробнее объяснить, что к чему, и приложить к письму деньги, чтобы быть уверенным, что его поручение тут же выполнят? Он разорвал телеграмму на мелкие клочки, а потом тут же сжег их, и второпях написал письмо. Да, так лучше, даже самое короткое письмецо убедительней телеграммы, так, пожалуй, сойдет. Ну, он ей покажет, она еще увидит…
Но когда он вложил деньги в конверт и запечатал его, он снова задумался. "У нее опять может возникнуть подозрение, – рассуждал он. – Двести крон – это круглая сумма, да к тому же как раз та самая, которой он только что размахивал перед ее носом. Нет, это тоже не годится!" И он вынул из кармана десятикроновую бумажку, распечатал конверт и вложил ее, изменив общую сумму на десять крон. Потом он снова запечатал письмо и отправил его.
Час спустя мысли его все еще вертелись вокруг этой выдумки, и он был от нее в восторге. Это чудесное письмо свалится на нее прямо с неба, из заоблачных высот, брошенное чьей-то таинственной рукой. Интересно, что она скажет, когда получит деньги? Но когда он еще раз задал себе этот вопрос и попытался себе представить, как она вообще ко всему отнесется, он снова пал духом: план показался ему чересчур дерзким, одним словом, глупый, никуда не годный план. Она, ясное дело, не скажет ничего разумного, а поведет себя как последняя дура. Когда она получит письмо, она ровным счетом ничего не поймет и обратится к кому-нибудь, чтобы ей помогли разобраться. На почте она положит его на видном месте для всеобщего обозрения, тут же сунет назад деньги почтовому чиновнику, будет от них отказываться и ломаться: "Нет, нет, оставьте эти деньги у себя!" А этот чиновник вдруг ткнет себя пальцем в нос и возвестит: "Подождите-ка, стойте, я, кажется, нашел!" И он пороется в своих книгах и обнаружит, что несколько дней назад отсюда была послана точно такая же сумма, чтобы не сказать, те же самые ассигнации – двести десять крон, – по такому-то и такому-то адресу в Христианин). Отправителем окажется некий Юхан Нагель, приезжий, временно проживающий в гостинице "Централь"… Да, у почтовых чинуш такие длинные носы, что они все разнюхают.
Нагель снова позвонил и велел посыльному немедленно вернуть письмо.
Весь день он находился в таком нервном напряжении, что в конце концов ему все надоело. В сущности, черт с ней, со всей этой историей! Какое ему дело до того, что господь бог устраивает железнодорожную катастрофу с человеческими жертвами где-то в глубинном районе Америки? Да ровным счетом никакого! И в той же мере ему нет дела до живущей здесь благонравной девицы Марты Гудэ.
Два дня он не выходил из гостиницы.
10
В субботу вечером к Нагелю в комнату вошел Минутка. Он весь сиял от счастья – на нем был новый сюртук.
– Я встретил поверенного, – сказал он, – он и виду не подал и даже спросил меня, откуда у меня этот сюртук. Вот как хитро он меня испытывал.
– И что же вы ему ответили?
– Я рассмеялся и ответил, что этого не скажу, никому не скажу, пусть уж он меня простит, и откланялся. Я сумел ему ответить… Знаете, уж лет тридцать у меня не было нового сюртука; я подсчитал… Да, я еще не поблагодарил вас за те деньги, которые вы мне дали в последний раз. Это слишком много для такого калеки, как я, – куда мне их девать? У меня просто голова идет кругом от всех ваших благодеяний; будто во мне все шарниры разболтались, и все внутри ходуном ходит, ха-ха-ха! Но господь бог меня не оставит, я ведь как дитя. Нет, я твердо знал, что в конце концов обязательно получу этот сюртук, разве я вам не говорил? Обещанного, говорят, три года ждут, и я никогда еще не ждал понапрасну. Лейтенант Хансен посулил мне как-то две шерстяные фуфайки, которые ему больше не нужны. С тех пор уже два года прошло, но все равно я их получу, я в этом так уверен, что можно считать, они уже на мне. Так всегда бывает, рано или поздно люди вспоминают свои обещания и дают мне все, в чем я нуждаюсь. Вам не кажется, что теперь, когда я так хорошо одет, я стал другим человеком?
– Вы давно не приходили ко мне.
– Я объясню: я ждал нового сюртука, я твердо решил не приходить к вам больше в старом. Видите ли, у меня есть свои причуды, мне неприятно появляться в обществе в рваном сюртуке, бог его знает почему, но я теряю к себе всякое уважение, это оскорбляет мое чувство собственного достоинства. Уж вы меня простите, что я говорю вам о своем чувстве собственного достоинства, словно это что-то существенное, с чем необходимо считаться. Вовсе нет, уверяю вас, да и куда мне! И все же время от времени оно у меня вдруг появляется.
– Не выпьете ли вина? Нет. Тогда, может, выкурите хоть сигару?
Нагель позвонил и велел принести вина и сигар. Он сразу же стал пить, и пил много, но Минутка только курил, глядел на потолок и говорил, говорил. Казалось, он никогда не умолкнет.
– Послушайте, – сказал вдруг Нагель, – может, у вас плохо обстоит дело с рубашками? Простите, что я об этом спрашиваю.
– Я вовсе не поэтому упомянул о двух фуфайках, провалиться мне на этом месте, – поспешно сказал Минутка.
– Конечно, конечно! Чего вы так горячитесь? Если вы не возражаете, то разрешите мне посмотреть, что у вас под сюртуком.
– Охотно вам покажу, да, да, пожалуйста, смотрите! Вот сзади, сами видите, рубашка выглядит прекрасно, да и спереди не хуже…
– Нет, погодите, по-моему, спереди она много хуже.
– А мне лучше и не надо! – воскликнул Минутка. – Нет, мне не нужна новая рубашка, правда, не нужна. Больше того, я скажу вам, что даже такая рубашка, как эта, и то слишком хороша для меня. Знаете, кто мне ее дал? Доктор Стенерсен, да, сам доктор Стенерсен. И я думаю, тайком от своей жены, хотя она – сама доброта. Я получил эту рубашку к рождеству.
– К рождеству?
– Вы считаете, что это очень давно? Но ведь такую рубашку я не рву, как идиот, я стараюсь не донашивать ее до дыр, на ночь я ее снимаю и сплю голый, чтобы не трепать ее понапрасну. Так она прослужит намного дольше, и я могу свободно появляться в обществе, не стыдясь, что у меня нет приличной рубашки. А теперь еще эти живые картины, в которых я должен участвовать, поэтому как нельзя более кстати, что у меня есть рубашка, в которой я смело могу показаться на людях. Фрекен Дагни по-прежнему настаивает на том, чтобы я тоже выступал. Я повстречал ее вчера у церкви. Она говорила о вас…
– Тогда я подарю вам брюки… Ради удовольствия увидеть ваше публичное выступление стоит раскошелиться. Раз поверенный преподнес вам сюртук, я куплю вам брюки и не буду внакладе. Но только все с тем же условием – никому ни слова об этом.
– Конечно, конечно!
– Позвольте, я налью вам рюмочку. Нет, нет, я не настаиваю, как вам угодно. А вот мне сегодня хочется выпить, я что-то нервничаю, и мне грустно. Вы мне разрешите задать вам нескромный вопрос? Известно ли вам, что у вас есть прозвище? Вас за глаза все зовут Минуткой, – вы это знаете?
– Да, конечно, знаю. Сперва мне это было очень тяжело, и я просил бога помочь мне; как-то раз я даже целое воскресенье пробродил в лесу, и трижды падал на колени, там, где было посуше, – тогда стояла ранняя весна, и снег только-только стаял, – и молился. Но это было уже давным-давно, с тех пор прошло много лет, и никто теперь не зовет меня иначе, чем Минутка, и меня это уже не трогает. А почему вас интересует, знаю ли я это? Разве я в силах тут что-либо изменить?
– А вы знаете, почему вы получили это дурацкое прозвище?
– Да, и это я знаю. Собственно говоря, это было уже очень давно, еще до того, как я стал калекой, но я все это прекрасно помню. Дело было вечером, вернее, ночью, на холостой пирушке. Быть может, вы обратили внимание на дом, выкрашенный охрой, у самой таможни, справа, если идти вниз, к пристани? В то время этот дом был белым и жил там фогт. Звали его Серенсен, был он холостяком и любил повеселиться. Как-то весенним вечером возвращался я домой с набережной, где я гулял и разглядывал суда: поравнявшись с домом фогта, я услышал, что там гости – до меня донесся шум голосов и смех, а когда я прошел мимо окон, меня увидели и стали мне стучать в стекло. Я вошел в дом и застал там доктора Кольбю, капитана Вильяма Пранте, таможенного чиновника Фолькедаля и еще несколько человек, – теперь никого из них уже здесь нет: кто умер, а кто уехал, – гостей было человек семь или восемь, все пьяные в стельку. Они переломали все стулья просто так, забавы ради, потешая фогта, перебили все рюмки, так что пить пришлось прямо из горлышка. Вскоре я тоже напился как свинья, и тогда началось настоящее светопреставление. Гости разделись и стали прыгать по комнатам, в чем мать родила, хотя шторы на окнах не были спущены, а когда я отказался последовать их примеру, они схватили меня и принялись насильно раздевать. Я отбивался, как мог, и всячески пытался вырваться; я был в безвыходном положении, я просил у них прощения, пожимал им руки и снова просил прощения!..
– Почему вы просили прощения?
– Я думал, что, может, сказал что-нибудь лишнее, обидел их, и они потому так на меня накинулись. Я хватал их за руки и умолял простить меня, надеясь, что они сжалятся. Но все было тщетно, в конце концов они раздели меня догола. К тому же доктор обнаружил у меня в кармане письмо и стал его всем читать вслух. Но тут я немного протрезвел, – ведь письмо это было от моей матери, которая написала мне, когда я отправился в плавание. Короче говоря, я обозвал доктора винной бочкой, потому что все знали, что он много пьет. "Вы винная бочка!" – крикнул я ему. Он рассвирепел и кинулся было на меня, но остальные его удержали. "Давайте лучше накачаем его как следует!" – предложил фогт, словно я и так уже не был смертельно пьян. И они стали лить мне в глотку все остатки из разных бутылок. Потом двое из этих господ, – теперь уже не помню, кто именно, – внесли в комнату лохань воды: они поставили ее прямо на пол и предложили меня крестить. Все были в восторге от этой забавы и подняли невообразимый крик. Потом им пришло в голову запакостить эту воду; чего только они не делали – и плевали, и лили водку, а потом побежали в спальню, принесли оттуда горшок и выплеснули его содержимое в лохань, а потом еще насыпали туда два совка золы из печки, чтобы и на вид вода была бы как можно более отвратительной. И вот все было готово для моих крестин. "Почему вы не хотите крестить кого-нибудь другого?" – взмолился я и упал перед фогтом на колени. "Мы все уже крещеные, – ответил он, – нас крестили точно так же". И я ему поверил, потому что в городе говорили, что всех, с кем он водит компанию, он крестит таким образом. "Подойди сюда для свершения обряда", – приказал мне фогт. Но я не пошел по доброй воле, я не двинулся с места, а наоборот, вцепился в дверную ручку. "Ну-ка, пошевеливайся, живо! Сейчас же иди сюда, сию минутку!" Так он и сказал – не "сию минуту", а "сию минутку", потому что был родом из Гудбрансдале, а там все так говорят. Но я по-прежнему не двинулся с места. Тогда капитан Пранте завопил: "Минутка, Минутка, вот оно, нужное слово! Мы наречем его "Минуткой", так точно, мы его сейчас окрестим и-дадим имя "Минутка". И все нашли, что имя это мне пристало, потому что росточком я не вышел. И двое гостей схватили меня и поволокли к фогту, а так как по сравнению с ним я был фитюлькой, он сгреб меня в охапку и окунул в лохань. Он пригнул меня головой в осевшую там жижу и осколки битых рюмок, а затем вытащил и прочитал надо мной нечто вроде молитвы. Потом мною занялись крестные отцы – обряд сводился к тому, что каждый по очереди подкидывал меня высоко в воздух, а когда им это надоело, они разделились на две партии и перебрасывали меня из рук в руки, как мяч, – надо, мол, меня подсушить; они играли так, пока им и это не надоело, а когда фогт крикнул: "Стоп", они отпустили меня и стали все по очереди пожимать мне руку и величать Минуткой. Но все же меня еще раз искупали в лохани, меня кинул туда со всего маху доктор Кольбю, я больно ударился, и что-то у меня в боку хрустнуло, – это он в отместку, потому что я назвал его винной бочкой… С той ночи это прозвище ко мне и прилипло. На следующий день весь город уже знал, что я побывал у фогта и что меня крестили.
– Вы говорите, вы ударились боком? А голову вы себе не повредили, саму голову?
Пауза.
– Вы меня уже второй раз спрашиваете, не повредил ли я себе голову, и это, видимо, неспроста. Но я тогда не ударялся головой, и у меня не было сотрясения мозга, если вы этого опасаетесь. Я так сильно ударился о лохань, что сломал себе ребро. Но оно уже давным-давно срослось, доктор Кольбю лечил меня бесплатно, и этот перелом не подорвал моего здоровья.
Пока Минутка рассказывал. Нагель все время пил, потом он позвонил и заказал еще вина, а когда его принесли, снова стал пить. Вдруг он сказал:
– Как вы думаете, – мне почему-то сейчас пришло в голову спросить вас об этом, – как вы думаете, я хорошо разбираюсь в людях? Не глядите на меня такими глазами, я спрашиваю просто так, по-товарищески. Вам не кажется, что я вижу насквозь человека, с которым говорю?
Минутка смотрел на него в полной растерянности, он не знал, что сказать. Тогда Нагель снова заговорил:
– Впрочем, извините меня; уже в тот раз, когда я имел удовольствие видеть вас у себя, я привел вас в замешательство в высшей степени глупыми вопросами. Вы, верно, помните, что я предлагал вам немалую сумму за то, чтобы вы признали себя отцом чужого ребенка, ха-ха-ха. Но я сделал вам тогда это странное предложение только потому, что не знал вас; а теперь я снова смущаю вас своими вопросами, хотя уже хорошо вас знаю и высоко ценю. Видите ли, сегодня я веду себя так потому, что я нервничаю, да к тому же я совсем пьян. Вот вам и все объяснение. Вы, конечно, давно заметили, что я напился. Еще бы не заметить! Чего же вы притворяетесь?.. Позвольте, что это я хотел сказать? Ах да, меня и в самом деле очень интересует, в какой мере я, по-вашему, могу проникнуть в человеческую душу. Ха-ха, я хочу сказать, что я, например, очень тонко различаю интонации своего собеседника, у меня на этот счет на редкость чуткое ухо. Когда я с кем-нибудь разговариваю, мне вовсе не надо глядеть на этого человека, чтобы разобраться в том, что он говорит, я тут же слышу, если он хочет навязать мне свое мнение или если он говорит фальшиво. Голос – опасный аппарат. Только поймите меня правильно, я имею в виду не звучание голоса в физическом смысле, дело не в том, что он может быть высоким или низким, звонким или глухим, я говорю не о тембре, нет, меня занимает тайна, которая за ним скрыта, мир, который его порождает. Впрочем, черт с ним, с этим внутренним скрытым миром! В конце концов за всем всегда стоит какой-нибудь скрытый мир. Плевать я хотел на все это!
Нагель снова выпил.