Муж снова удивился. Он услыхал, как с легким шумом посыпались вниз мелкие камешки, и тут же увидел, как на фоне светлой полоски на западе вырисовывается фигура жены. Она влезла уже наверх, на стену, и ничего мудреного в том не было, потому что стена была невысока - всего несколько футов. Диковинным показалось ему только то, что жена выказала такую ретивость, взобравшись наверх прежде его.
- Ну вот, - сказала она. - Давай руку, я пособлю тебе взобраться!
Вскоре стена осталась позади, и теперь они молча и осторожно пробирались среди невысоких могильных холмиков.
Один раз Борд споткнулся о такой холмик и чуть было не упал. Ему почудилось, будто кто-то подставил ему ножку. Он так испугался, что весь задрожал и заговорил громко, во весь голос, чтоб мертвецы поняли, с какими намерениями он пришел на кладбище.
- Не хотел бы я прийти сюда, будь дело мое неправое.
- Еще чего скажешь, - возразила жена. - Уж тут-то ты прав. А вон уж и могила виднеется!
Под темным ночным небом он разглядел вывороченные из земли могильные плиты.
Вскоре они были уже у самой могилы и увидели, что она открыта. Пролом в склепе не был заделан.
- Ну и недотепы же они, - выругался Борд. - Будто нарочно хотят ввести в тяжкое искушение тех, кто знает, какая драгоценность там упрятана.
- Верно, надеются, что никто не посмеет тронуть покойника, - сказала жена.
- Да и вообще-то мало радости лезть в такую могилу, - молвил муж. - Спрыгнуть-то вниз, пожалуй, не трудно, только потом сиди там, как лиса в норе.
- Нынче утром я видала, как они опустили в склеп лесенку, - сказала жена. - Но ее уж, поди, убрали.
- А погляжу-ка я и в самом деле, - сказал муж и стал шарить руками в могильном проломе. - Нет, гляди-ка ты! - воскликнул он. - Слыхано ли дело! Лесенка-то еще тут!
- Ну и растяпы! - поддакнула жена. - Только, по мне, тут ли лесенка или нет - разница невелика. Ведь тот, кто там внизу, и сам сможет за свое добро постоять.
- Кабы знать это дело! - подхватил муж. - Может, хоть лесенку убрать?
- Ничего в могиле трогать не станем, - сказала жена. - Лучше будет, коли могильщик поутру увидит могилу точь-в-точь такой же, какой оставил ее накануне.
Растерянные и нерешительные, стояли они, уставившись на черный, зияющий пролом. Им бы пойти теперь домой, но нечто таинственное, нечто такое, чего никто из них не осмеливался назвать своим именем, удерживало их на кладбище.
- Да можно бы оставить лесенку и на месте, - произнес наконец Борд, - будь я уверен, что у генерала есть сила удержать воров.
- Ты ведь можешь спуститься вниз, в склеп, - посоветовала жена, - вот тогда сам увидишь, какая у него сила.
Казалось, будто Борд только и дожидался от жены этих слов. Мигом очутился он подле лесенки и стал спускаться в пролом.
Но только ступил он на каменный пол подземелья, как услыхал поскрипыванье лесенки и увидел, что следом за ним лезет и жена.
- Вон что, ты и сюда за мной тащишься, - молвил он.
- Боязно мне оставить тебя один на один с покойником.
- А не так уж он и страшен, - возразил муж. - И не чую, что холодная рука хочет меня удушить.
- Да уж ничего он нам, поди, не сделает, - молвила жена. - Он-то знает, что у нас и в мыслях не было украсть перстень. Вот кабы мы потехи ради стали отвинчивать крышку гроба, тогда другое дело.
Муж ощупью пробрался к гробу генерала и принялся шарить рукой вдоль крышки. Он отыскал винт с небольшим крестиком на шляпке.
- Тут будто бы нарочно все так и прилажено для вора, - сказал Борд, принимаясь ловко и осторожно отворачивать винты гроба.
- Слышишь что-нибудь? - спросила жена. - Не шевелится ли он в гробу?
- Тут тихо, как в могиле, - ответил муж.
- Он ведь, поди, не думает, что мы замыслили отнять у него что ему всего дороже, - молвила жена. - Вот кабы мы крышку гроба подняли, тогда другое дело.
- Да, ну тут уж придется тебе мне пособить, - сказал муж.
Они подняли крышку и теперь уже не в силах были сдержать алчность. Им не терпелось овладеть сокровищем. Они сорвали перстень с истлевшей руки, опустили крышку и, не проронив ни единого слова, потихоньку выбрались из могилы. Проходя через кладбище, они взялись за руки и, только оказавшись по другую сторону низкой серокаменной кладбищенской стены и спустившись на проселок, осмелились заговорить.
- Думается мне, - сказала жена, - что он сам этого хотел. Понял, что негоже покойнику беречь такое сокровище, вот и отдал его нам по доброй воле.
Муж расхохотался.
- Да, хороша ты, нечего сказать, - вымолвил он. - Нет уж, не заставишь ты меня поверить небылице, будто он отдал нам перстень по доброй воле; просто у него силы не было нам помешать.
- Знаешь что, - молвила жена, - нынче ночью ты был страсть какой храбрый. Мало таких, кто осмелится спуститься в могилу.
- А я вовсе и не думаю, что поступил неладно. У живого я бы никогда и далера не взял, ну а что за беда взять у мертвого то, что ему вовсе не нужно.
Шли они гордые и довольные собой и только диву давались, что никому, кроме них, не взбрело в голову прибрать к рукам перстень. Борд сказал, что съездит в Норвегию и продаст там перстень, как только представится какая-нибудь оказия. Им казалось, что за перстень удастся выручить столько денег, что им никогда больше не придется испытывать страх за завтрашний день.
- А это что? - внезапно остановившись, спросила жена. - Что я вижу? Неужто заря занимается? На востоке-то вроде светает!
- Нет, солнцу еще рано вставать, - сказал крестьянин. - Видать - пожар. И вроде бы где-то в стороне Ольсбю. Уж не…
Его прервал громкий голос жены.
- Это у нас горит! - кричала она. - Мелломстуга горит! Генерал поджег ее!
В понедельник утром в усадьбу Хедебю, расположенную совсем близко от церкви, ворвался могильщик и, едва переводя дух, выпалил: им с каменщиком, который собирался вновь замуровать склеп, показалось, будто крышка генеральского гроба съехала набок и что щиты с гербами и орденские ленты, которыми она убрана, сдвинуты с места.
Немедля люди спустились в склеп и обнаружили, что там царит страшный беспорядок и что винты гроба сорваны. Когда сняли крышку, то сразу же увидели, что на указательном пальце левой руки генерала перстня нет.
III
Я думаю о короле Карле XII и пытаюсь представить себе, как люди любили его и как боялись.
Ибо я знаю, что незадолго перед смертью королю случилось однажды зайти в карлстадскую церковь во время богослужения. Он приехал в город верхом, один и нежданно; зная, что в церкви идет служба, он оставил коня у церковных ворот и вошел не через главный вход, а через притвор, как обычный прихожанин.
Но уже в дверях он увидел, что пастор поднялся на кафедру, и, не желая мешать ему, остался стоять там, где стоял. Не отыскав себе даже место на скамье, а прислонясь спиной к дверному косяку, он стал слушать проповедь.
Но хотя он и вошел незаметно и молча стоял в сумраке под церковными хорами, с самой задней скамьи кто-то узнал его. Быть может, то был старый солдат, потерявший руку или ногу в походах и отосланный домой еще до Полтавы. И солдату подумалось, что этот человек с зачесанными назад волосами и орлиным носом, должно быть, и есть сам король. И, узнав его, он в тот же миг поднялся со скамьи.
Соседи по скамье, верно, подивились, зачем он поднялся, и тогда он шепнул им, что сам король здесь, в церкви. И вслед за ним невольно поднялись все, кто сидел на этой скамье, как это бывало всегда, когда с алтаря или с кафедры возвещались слова самого господа Бога.
Весть о том, что король в церкви, мигом разнеслась с одной скамьи на другую, и все как один - и стар и млад, и богатые и бедные, и больные и здоровые - все поднялись с места.
Случилось это, как уже сказано, незадолго до смерти короля Карла, когда начались его горести и невзгоды. Пожалуй, во всей церкви не нашлось бы тогда человека, который не лишился бы дорогих его сердцу родичей либо не потерял всего своего состояния, и всё по вине этого короля. И если кому-нибудь даже и не приходилось роптать на собственную долю, ему стоило бы подумать о том, как разорена страна, сколько потеряно из завоеванных земель, и о том, что все королевство окружено врагами.
И тем не менее, тем не менее… Стоило людям услышать разнесенную шепотом молву о том, что здесь, в храме Божьем, находится тот самый человек, которого столько раз проклинали, как все разом поднялись с места.
Поднялись и остались стоять. Никто и не подумал сесть снова. Это было попросту невозможно. Там у бокового входа стоял сам король, и покуда он стоял, нужно было стоять всем. Если б кто-нибудь сел, он нанес бы королю бесчестье.
Может статься, проповедь продлится долго, но ничего не поделаешь, придется потерпеть. Никто не хотел оскорбить его, стоявшего у боковых дверей.
Он был солдатским королем и привык к тому, что солдаты охотно шли за него на смерть. Но здесь, в церкви, вокруг него были простые горожане и ремесленники, простые шведские мужчины и женщины, никогда в жизни не слыхавшие команду: "Взять на караул!" Однако стоило ему только показаться среди них, и они уже подпадали под его власть. Они пошли бы за ним в огонь и в воду, отдали бы ему все, чего он пожелает, они верили в него, боготворили его. Во всей церкви прихожане молились за этого необыкновенного человека, который был королем Швеции.
Я пытаюсь вдуматься во все это, я пытаюсь понять, почему любовь к королю Карлу могла безраздельно завладеть человеческой душой и так глубоко укорениться даже в самом угрюмом и суровом старом сердце, что все люди думали - любовь эта будет сопутствовать ему и после смерти.
И потому, после того как обнаружилась кража перстня Лёвеншёльдов, в приходе Бру больше всего дивились, что у кого-то хватило духа на такое недоброе дело. А вот любящих женщин, погребенных с обручальным кольцом на пальце, - тех, по мнению прихожан, воры могли грабить без опаски. Или же если какая-нибудь нежная мать уснула вечным сном, держа локон своего ребенка, то и его безбоязненно могли бы вырвать у нее из рук. И если какого-нибудь пастора уложили в гроб с Библией в головах, то и Библию эту, верно, можно было бы похитить у него без всякого вреда для лиходея. Но похитить перстень Карла XII с пальца мертвого генерала из поместья Хедебю! Невозможно представить себе, чтобы человек, рожденный женщиной, решился на такое отчаянное святотатство!
Разумеется, не раз учиняли розыск, но это ни к чему не привело - лиходея так и не нашли. Вор пришел и ушел во мраке ночи, не оставив ни малейших улик, которые могли бы навести на след.
И этому опять-таки дивились. Ведь ходило немало толков о призраках, которые являлись по ночам, чтоб обличить преступника, свершившего куда меньшее злодеяние.
Но в конце концов, когда стало известно, что генерал отнюдь не бросил перстень на произвол судьбы, а напротив, боролся за то, чтобы вернуть его назад, боролся с той самой грозной неумолимостью, какую выказал бы, будь перстень украден у него при жизни, ни один человек ничуть тому не изумился. Никто не выразил сомнения в том, что так оно все и было, ибо ничего иного от генерала и не ждали.
IV
Это случилось много лет спустя после того, как бесследно исчез перстень генерала. В один прекрасный день пастора из Бру призвали к бедному крестьянину Борду Бордссону с отдаленного сэттера в лесах Ольсбю. Борд Бордссон лежал на смертном одре и непременно желал перед смертью поговорить с самим пастором. Пастор был человек пожилой и, услыхав, что надобно наведаться к больному, жившему за много миль от Бру в непроходимой чаще, решил - пусть вместо него поедет пастор-адъюнкт. Но дочь умирающего, которая принесла пастору эту весть, отказалась наотрез. Пусть едет сам пастор, или вообще никого не надо. Отец-де кланялся и наказал передать: ему надо рассказать что-то, о чем можно знать одному только пастору, а больше никому на свете.
Услыхав это, пастор порылся в своей памяти. Борд Бордссон был славный малый. Правда, чуть простоватый, но не из-за этого же ему тревожиться на смертном одре. Ну, а ежели рассудить по-человечески, то священник сказал бы, что Борд Бордссон был один из тех, кто обижен богом. Последние семь лет крестьянина преследовали всяческие беды и напасти. Усадьба сгорела, а скотина либо пала от повального мора, либо ее задрали дикие звери. Мороз опустошил пашни, так что Борд обнищал, как Иов. Под конец жена его пришла в такое отчаяние от всех этих напастей, что бросилась в озеро. А сам Борд перебрался в пастушью хижину в глухом лесу; то было единственное, чем он еще владел. С той поры ни сам он, ни дети его не показывались в церкви. Об этом не раз толковали в пасторской усадьбе, недоумевая, живут ли еще Бордссоны в их приходе, или нет.
- Насколько я знаю твоего отца, он не совершал такого тяжкого греха, в котором не мог бы исповедаться адъюнкту, - сказал пастор, глядя с благосклонной улыбкой на дочь Борда Бордссона.
Для своих четырнадцати лет она была не по возрасту рослая и сильная девчонка. Лицо у нее было широкое, черты лица грубые. Вид у нее был чуточку простоватый, как и у отца, но выражение детской невинности и прямодушия скрашивало ее лицо.
- А вы, досточтимый господин пастор, верно, не боитесь Бенгта-силача? Ведь не из-за него вы не отваживаетесь поехать к нам? - спросила девочка.
- Что такое ты говоришь, детка? - удивился пастор. - Что это за Бенгт-силач, о котором ты толкуешь?
- А тот самый, кто подстраивает так, что все у нас не ладится.
- Вот как, - протянул пастор, - вот как. Стало быть, это тот, кого зовут Бенгт-силач?
- А разве вы, досточтимый господин пастор, не знаете, что это он поджег Мелломстугу?
- Нет, об этом мне слышать не приходилось, - ответил пастор, но сразу же поднялся с места и взял свой требник и небольшой деревянный потир, которые всегда возил с собой, когда ездил по приходу.
- Это он загнал матушку в озеро, - продолжала девочка.
- Худшей беды быть не может! - воскликнул пастор. - А он жив еще, этот Бенгт-силач? Ты видала его?
- Нет, видать-то я его не видала, - отвечала она, - но, он, ясное дело, жив. Это из-за него нам пришлось перебраться в лес и жить среди диких скал. Там он оставил нас в покое до прошлой недели, когда батюшка рубанул себе по ноге топором.
- И в этом тоже, по-твоему, виноват Бенгт-силач? - совершенно спокойно спросил пастор, но сразу же отворил дверь и крикнул работнику, чтобы тот седлал коня.
- Батюшка сказал, что Бенгт-силач заговорил топор, а не то бы ему ни в жисть не повредить ногу. Да и рана-то была вовсе не опасная; а нынче батюшка увидал, что у него антонов огонь в ноге. Он сказал, что теперь-то уж непременно помрет, потому как Бенгт-силач доконал его. Вот батюшка и послал меня сюда и наказал передать, чтобы вы сами к нему приехали, и как можно скорее.
- Ладно, поеду, - сказал пастор.
Пока девочка рассказывала, он набросил на себя дорожный плащ и надел шляпу.
- Одного я не могу понять, - сказал он, - с чего бы этому самому Бенгту-силачу так донимать твоего отца? Уж не задел ли его когда-нибудь Борд за живое?
- Да, от этого батюшка не отпирается, - подтвердила девочка. - Только чем он обидел его, о том батюшка ни мне, ни брату не сказывал. Сдается мне, что об этом-то он и хочет поведать вам, досточтимый господин пастор.
- Ну, коли так, - сказал пастор, - надо поторопиться.
Натянув перчатки с отворотами, он вышел вместе с девочкой из дому и сел на лошадь.
За все время, пока они ехали к пастушьей хижине в лесу, пастор не проронил ни слова. Он сидел, раздумывая о всех тех диковинах, о которых порассказала ему девочка. Сам он на своем веку встречал лишь одного человека, прозванного в народе Бенгтом-силачом. Но ведь может статься, что девочка говорила не о нем, а совсем о другом Бенгте.
Когда пастор въехал на сэттер, ему навстречу выскочил молодой парень. То был сын Борда Бордссона - Ингильберт. Он был несколькими годами старше сестры, такой же рослый и крупный, как она, и схож с ней лицом. Но глаза у него были посажены глубже, а вид - вовсе не такой прямодушный и добросердечный, как у нее.
- Далеконько вам было ехать, господин пастор, - сказал Ингильберт, помогая пастору спешиться.
- О, да, - сказал старик, - но я приехал быстрее, чем полагал.
- Мне самому бы надо было привезти вас сюда, господин пастор, - сказал Ингильберт, - но я рыбачил вчера вечером допоздна. Лишь вернувшись домой, я узнал, что у отца в ноге антонов огонь и что сестру послали за вами, господин пастор.
- Мэрта не уступит любому парню, - сказал пастор. - Все сошло как нельзя лучше. Ну, а как Борд сейчас?
- По правде говоря, он совсем плох, но еще в уме. Обрадовался, когда я сказал ему, что вы уже выехали из лесу.
Пастор вошел к Борду, а брат с сестрой уселись на широкие каменные плиты возле лачуги и стали ждать. Настроены они были торжественно и разговаривали об отце, который был при смерти. Говорили, что он всегда был добр к ним. Но счастлив не был никогда с того самого дня, как сгорела Мелломстуга, так что, пожалуй, для него лучше будет расстаться с такой злосчастной жизнью.
Вдруг сестра сказала:
- У батюшки, видно, было что-то на совести!
- У батюшки? - удивился брат. - Уж у него-то что могло быть на совести? Да я ни разу не видал, чтобы он замахнулся на скотину или на человека.
- Но ведь в чем-то он собирался исповедаться пастору, и никому больше.
- Он так сказал? - спросил Ингильберт. - Сказал, что перед смертью хочет в чем-то исповедоваться пастору? Я-то думал, он позвал его сюда только для того, чтобы причаститься.
- Когда он нынче посылал меня за пастором, он сказал, чтоб я упросила его приехать. Ведь пастор - единственный человек на свете, кому он может покаяться в великом и тяжком грехе.
Немного подумав, Ингильберт воскликнул:
- Чудно! Уж не придумал ли он все это, пока сидел тут один? Как и небылицы, которые он, бывало, рассказывал про Бенгта-силача. Все это не иначе как пустые бредни, и ничего больше.
- Про Бенгта-силача он как раз и хотел поговорить с пастором, - сказала девочка.