Он постучал тихонько, потом громче. Знакомый голос спросил испуганно:
— Кто там?
— Энтони. Впустите меня скорей, Мери.
Тот же голос в смятении крикнул:
— Джен, Джен! Мистер Энтони приехал! Боже, боже мой!
— Тише! — сердито сказал Энтони через дверь. — Впустите меня скорей и не шумите так.
Послышался скрип отодвигаемого засова, щелкнул ключ, и он очутился перед двумя заплаканными женщинами в серых фланелевых капотах; каждая держала в руке мигающую свечу. У него навсегда осталось в памяти, хотя он как будто и не заметил этого, красное, опухшее лицо кухарки и ее закрученные в папильотки волосы. Его встретили причитаниями, и ему были неприятны эти откровенные соболезнования и участие.
— Тише! Как мама?
— Скончалась, сэр! Ах, мистер Энтони, она умерла.
— Когда?
— Вчера, в четыре часа дня.
И это в то время, когда он был с Маргарит в Сен-Клу и не помнил себя от счастья!
— Так. Дайте мне свечу, Мери. Где отец?
— Наверху, у себя в кабинете, сэр. Он ничего не ел и не ложился спать с той минуты, как случилось несчастье. Заставьте его поесть. Не поставить ли ужин на стол?
— Нет, благодарю, Мери. Идите спать. Но не запирайте буфет, чтобы я мог достать ему что-нибудь.
Энтони три раза тихонько постучался в кабинет к отцу, но никто не ответил, и он осторожно приоткрыл дверь.
(Горела только настольная лампа под зеленым абажуром, и ее мягкий свет, всегда казавшийся Энтони таким мирным, сейчас представлялся мрачным и унылым. Когда он вошел, отец поднял глаза. Его бледное, бескровное лицо и остановившийся взгляд заставили Энтони похолодеть.
— Ты приехал, — сказал он, по-видимому просто для того, чтобы что-нибудь сказать.
Энтони задул свечу и осторожно поставил подсвечник на какую-то книгу. Он подошел к отцу, сел на подлокотник кресла, обнял его за плечи и обеими руками взял холодную, безжизненную руку.
— Мне сказали внизу, — промолвил Энтони тихо.
В комнате была глубокая тишина, нарушавшаяся только легким шипением лампы, которое смешивалось в ушах Энтони с шумом его собственной крови. Отец не шевелился и ничего не говорил. Энтони поймал себя на том, что машинально читает название какой-то книги на корешке и в то же время думает: «Неужели все это действительно происходит со мной, и я должен что-то сделать, чтобы заставить его лечь спать? Но что сказать ему?»
— Она… она велела что-нибудь передать мне?
— Она не приходила в себя.
Он почувствовал, как рука отца слегка стиснула его руку, и продолжал спрашивать:
— Как это случилось?
Оттолкнув руку Тони, отец порывисто встал.
— Не мучай меня вопросами! Иди спать и оставь меня одного.
Энтони тоже встал, бледный и с ощущением такой дурноты, что ему казалось, будто свет от лампы с яростным шипением надвигался прямо на него. Как бы то ни было, надо разбить это безмолвное отчаяние отца. Он сказал очень кротко:
— Не сердись на меня, папа. Я же ничего не знаю, кроме того, что было в твоей телеграмме, и внизу они мне успели сказать только несколько слов. Ведь она мне мать.
— Прости меня, Тони. Ну, пожалуйста, оставь меня теперь… Завтра…
— Можно мне пойти взглянуть на нее?
— Нет.
— Почему?
Лицо отца исказилось, но Тони не понял — от горя или от гнева.
— Потому что я велел сейчас же запаять гроб.
Энтони с содроганием понял, что она была изувечена. Он подавил слезы и сказал опять очень кротко:
— Я не могу уйти, пока не узнаю, что произошло.
Стиснув руки за спиной, Генри Кларендон прошелся несколько раз взад и вперед по комнате.
— Ты имеешь право знать, — сказал он наконец. — Она захотела поехать на новой лошади в шарабане, а грум плохо затянул подпругу. Одним словом, лошадь понесла, и экипаж разбился вдребезги о дерево. Фрэнсис умерла вчера днем. — Затем он добавил: — Кобылу пришлось застрелить. Бедное животное!
Энтони увидел слезы на глазах отца. Он достиг цели, хотя каждое слово вонзалось в него, как нож, причиняя невыносимую боль. Он быстро шагнул к отцу, обнял его и, поцеловав, прошептал:
— Ох, папа, папа! Что же мы будем теперь делать?
И вдруг с ужасом почувствовал, что все тело отца затряслось от рыданий и голова его уткнулась ему в плечо. Тони стоял неподвижно, крепко обняв отца и сжимая ему руку. Он уже не чувствовал себя посторонним и весь точно застыл. Голова мучительно болела. Он цеплялся за одну мысль, как будто только это и было важно, — заставить как-нибудь этого разбитого горем человека отдохнуть. Наконец после того, как прошла, казалось, целая вечность муки, рыдания прекратились, — это было так ужасно у мужчины, особенно у того, кто в его детском представлении был почти божеством. Энтони прошептал:
— Прости, отец. Я не хотел делать тебе больно.
Завтра, когда отдохнем, мы поговорим. А теперь пойдем спать.
Генри Кларендон слегка отодвинулся от него и покачал головой.
— Да, да, — настаивал Тони. — Ложись в моей комнате. Я лягу в другой, для гостей. Пойдем!
Он провел отца по коридору, держа в. свободной руке свечу, и посадил на кровать. При виде своей комнаты Тони почувствовал, как у него снова сжалось сердце, и ему стало мучительно больно при воспоминании о том, как он высокомерно вышвырнул когда-то обе картины Холмана Ханта. Он зажег еще две свечи.
— Подожди, — сказал он, — я сейчас вернусь.
Он спустился ощупью по лестнице, переступил через огромные колеблющиеся тени от свечи, не осмеливаясь взглянуть в сторону двери той комнаты, где находилось «это». Тони почувствовал слабый и страшный запах йодоформа, цветов и чего-то еще ему неизвестного, что заставило испуганно забиться его сердце. В кухне он нашел и откупорил бутылку кларета и залпом проглотил полстакана. Вино подбодрило Тони и прогнало мучительное ощущение холода и дурноты. Он нашел поднос и тарелку, положил ломтики холодного мяса и разорвал на куски цыпленка, так как пальцы его слишком дрожали, чтобы держать нож.
Он хотел съесть что-нибудь, но не смог. Положив один хлебец в карман, а два других на поднос и поставив туда же чистый стакан, вино и свечу, медленно поднялся по лестнице.
Отец сидел неподвижно на кровати, тупо уставившись в стену. Тони осторожно поставил поднос на маленький столик.
— Я немного поел внизу, а это принес тебе, если тебе тоже захочется. Не раздевайся, ложись прямо так. Ну вот. Я оставлю одну свечу зажженной, хорошо? Ну, покойной ночи.
Он нагнулся, поцеловал отца и почувствовал, как тот, сжав ему руку, прошептал:
— Милый мой мальчик.
Тони понял, что достиг цели.
В комнате для гостей (он выбрал ту комнату, которую никогда не занимала Эвелин) не было постельного белья, только серые полосатые одеяла.
Энтони не пошел за бельем, а застелил постель одеялами.
IX
Так узнал Энтони, как жестока и неумолима смерть.
Безысходное отчаянье отца, тем более тяжкое, что непримиримый разум не позволял ему утешаться надеждами на загробную жизнь, давило невыносимым гнетом, и Энтони все больше и больше растравлял себя мучительными мыслями и мрачными видениями.
Целые недели, во сне и наяву, его преследовали чудовищные картины катастрофы, которой никто не видел и которая осталась тайной. Что испугало лошадь?
В своих душевных терзаниях Тони иногда чувствовал себя невольным виновником происшедшего, — словно какой-то враждебной силе понадобилось принести в жертву его мать, чтобы разрушить его счастье, — но в следующую же минуту он сознавал нелепость такого предположения. Он проклинал четкость своей памяти, которая упорно и точно назло возвращала его к тому, что он хотел забыть.
Ему снова и снова мерещился гроб, неуклюже покачивающийся на плечах людей, облаченных во все черное, ежедневный труд которых состоял в том, чтобы пребывать в безмолвии и мрачности. Затем гроб водрузили на высокий катафалк; он перестал качаться и казался таким непостижимо мертвым!
Похоронный обряд — ненужная, унизительная и нестерпимая своей гласностью процедура. Он не мог освободиться от чувства ужаса и возмущения, оставшегося у него от долгого, медленного шествия в церковь, от безмолвного, мучительного ожидания начала церковной службы, от заунывных интонаций, которыми приходский священник и все присутствующие искажали полные величественного достоинства слова, и от этого ужасного покачивания гроба, когда его несли к могиле; ему вспоминалось бледное, искаженное лицо отца, когда земля с глухим стуком падала на крышку гроба, какие-то дальние родственники, которых он никогда раньше не видал, назойливое любопытство деревенских жителей и ужасная пустота, наступившая после этого дня. Все это было какой-то бессмысленно грубой жестокостью.
Всякий раз, когда Энтони приходил потом на кладбище, у него сжималось сердце при виде могильного холмика, постепенно оседающего от дождя и солнца, покрывшегося затем настилом из дерна, с валиками по краям, сначала заметными, а потом постепенно сровнявшимися и, наконец, безобразной белой плитой с еще более безобразной надписью. Тони смотрел на это имя и на эти две даты, жалкие вехи человеческой жизни, которой он был наполовину Обязан своим существованием. Ему казалось, что здесь можно сделать только два вывода: либо условия, на которых зиждется человеческое существование, жестоки и гнусны, либо человеческая способность чувствовать развилась раньше, чем он был предан проклятию. Все это было так унизительно, что Казалось почти позорным.
Генри Кларендон погрузился в беспросветное молчаливое уныние, из которого Энтони никак не мог его вывести. Они встречались только во время еды, и, так как отец не склонен был разговаривать, Тони быстро умолкал. Отец сидел, запершись у себя в кабинете, или уходил бродить в одиночестве. Иногда, проснувшись ночью, Энтони слышал, как он беспокойно расхаживает по дому. От всего этого Тони испытывал такое чувство, точно солнце навсегда померкло в небе и жизнь превратилась в бесконечную вереницу серых холодных дней. Предоставленный самому себе, он бродил часами или сидел в раздумье на террасе, в парке или взбирался на вершину холма и подолгу стоял там на ветру. Но радость жизни улетучилась, и если к нему и возвращалось ощущение, что он живет в вечности всего сущего, это была вечность унылого мрака. Он без конца читал сначала книги матери, стараясь проникнуть в мысли, которые когда-то были ее мыслями, а потом все, что ему попадалось под руку. Только это и спасало его от мертвой апатии, охватившей отца.
Маргарит и Робин посылали ему сочувственные письма, приходившие точно из другого мира, и все-таки они хоть немножко поддерживали его, воскрешая в нем волю к жизни, которую убивала гнетущая атмосфера в доме. Робин закончил свою вторую книгу, она была принята, и он уехал в Италию, чтобы приняться там за третью. Его описания Флоренции и Рима пробудили в Тони жадный интерес, и он читал об Италии все, что мог найти в библиотеке.
Маргарит писала о пьесах, операх и вечерах в Лондоне. Вскоре она уехала с родителями на лето в Шотландию. Тон ее писем был дружеский, но не более, а Тони не испытывал желания писать о своем чувстве, которое казалось погребенным под пеплом его бесцельного существования.
Унылое лето незаметно перешло в осень, а осень — в зиму с пронизывающими ветрами, проливными дождями, холодными беспросветными тучами. Наконец, когда Тони уже готов был взбунтоваться против такого бессмысленного существования и намеревался поговорить с отцом о своем будущем, отец неожиданно сообщил ему, что они покидают Вайн-Хауз и в декабре переселятся в Лондон. Энтони не стал расспрашивать отца относительно его решения и не справлялся о своей дальнейшей судьбе.
Он заключил, хотя это обстоятельство не так уж интересовало его, что их средства уменьшились, поскольку капитал матери был только» пожизненной рентой «, которую она не имела права никому завещать. Хотя Тони последнее время стремился уехать из Вайн-Хауза, он никогда не думал о том, чтобы покинуть его навсегда; и Лондон, казавшийся раньше таким привлекательным, теперь принял облик ненавистного призрака, — обители туманов, слякоти, шума и бесчисленного множества равнодушных людей. Даже мысль о том, что он будет ближе к Маргарит, не прельщала его. Он не мог примириться с тем, что должен навсегда лишиться своей террасы и окружающего его простора. Озабоченный отправился он пешком к Генри Скропу — после несчастного случая с матерью ему запретили ездить верхом, и все лошади были проданы.
Старик сидел у камина и играл в шахматы с молодым человеком, которого он представил Тони, как лорда Фредерика Клейтона.
— Он только что вернулся из Центральной Африки, — сказал Скроп, — и, пожалуй, был на волосок от того, чтобы и вовсе не вернуться.
— Почему? — тупо спросил Тони.
— Я был в плену у туземцев, — пояснил молодой человек, — и спасся только благодаря своей хитрости.
Ловкими наводящими вопросами Скроп заставил молодого человека рассказать о своих приключениях.
Рассказ его был увлекателен. Из замечаний Скропа Энтони понял, что эта экспедиция сделала кое-какие интересные открытия и привезла много образцов растений, животных и насекомых. Он был несколько пристыжен мыслью, что человек только на несколько лет старше его делал что-то полезное для науки, тогда как он бессмысленно проводил день за днем в унылых раздумьях и беспорядочном чтении. Они разговорились, а потом лорд Фредерик, догадавшись, что Энтони нужно поговорить с хозяином с глазу на глаз, ушел, сказав, что пойдет прогуляться.
— Гм, — произнес Скроп, когда Тони передал ему о решении отца. — Веселые рождественские праздники ждут тебя, а? Но я рад, что ты заговорил об этом.
Нехорошо, что ты хандришь и бездельничаешь.
— Но что мне делать? Отец так потрясен смертью мамы, что у меня не хватает духу приставать к нему с вопросами.
— Нельзя же так потакать своим слабостям.
Я вовсе не хочу осуждать твоего отца, мой мальчик, го?
но, даже если он считает, что его жизнь кончена, должен помнить, что твоя только начинается. Нам всем приходится терять близких, а некоторое, как я, например, потеряли, кроме родителей, и жену и ребенка. Мой сын был убит в Южной Африке.
Тони никогда раньше не слыхал об этом и только теперь понял, какую глубокую рану скрывал от всех старый Скроп.
— Мертвые имеют право на память своих близких, но к чему это болезненное самоуничтожение?
Долг живых в том, чтобы жить. Тебе, в особенности, надо жить. Характер у тебя трудный, не в том смысле, что ты» трудный субъект «, но ты в некотором смысле загадка. В чем-то чересчур развит, недоразвит в другом и удивительно не приспособлен к грубой сутолоке жизни. Когда мы, наконец, поймем, что воспитание заключается не в поверхностном знании классиков и не в правилах хорошего тона, а в подготовке к определенной жизненной задаче? Никогда, мне кажется. А пока такие юноши, как ты, расплачиваются за это. Тебя сделали чувствительным ко всем жизненным напастям, но неспособным сопротивляться им. Тебе нужно какое-нибудь занятие, какая-нибудь профессия. Ты все еще интересуешься архитектурой?
— Да, — ответил Энтони, немного конфузясь своей несостоятельности.
— Скучная жизнь сейчас. Но если ты решил серьезно, тебе давно следовало приняться за это. А что бы ты еще хотел?
— Я хотел бы поехать в Италию.
— Совершенно правильно. Путешествие дает больше, чем сдача экзаменов, что бы ни говорили педанты. Каждому человеку, когда ему исполняется двадцать лет, следовало бы провести в Италии полгода, после чего пребывание там следует запретить ему навсегда. Это музей, мой мальчик, но это проклятая ловушка, если ты дашь затянуть себя в кружок эстетствующих иностранцев. Кучка изнеженных и праздных шалопаев, поверь моему слову. Флоренция — это сущий вертеп. А современные итальянцы, за исключением крестьян, просто жалкие, корыстолюбивые негодяи, ха-ха! Из них никогда не будет толку, пока не найдется человек, который сумеет прибрать их к рукам, а где они такого найдут? Но ты все сам увидишь. Мне кажется, что тебе лучше было бы уехать теперь же, чтобы избежать тягостного переезда из нашего старого дома. Зачем тебе еще дольше томиться.
— Я не знаю, как быть… — уныло сказал Тони. — Конечно, я поговорю с отцом, но… Он теперь точно избегает меня. Словно я напоминаю ему о маме, не принося при этом ни малейшего утешения. Он просто подумает, что я стараюсь избавиться от чего-то неприятного.
— Гм, вот как обстоит дело, — промолвил Скроп. — Я думаю, мне придется поговорить с ним самому. Вот что, скажи ему, что я приеду навестить его завтра в три часа, хорошо?
Тони провел несколько тревожных дней, раздумывая о том, что будет дальше. Как-то в начале декабря он читал у себя в комнате, когда вошла горничная и сказала, что его просят в кабинет.
Он пошел почти с таким же чувством, какое испытывает провинившийся ученик, ожидающий головомойки от учителя.
— Насколько я понимаю, — сказал отец отрывисто, — ты желаешь изучать архитектуру и считаешь, что тебе необходимо пробыть несколько месяцев в Италии, чтобы получить представление о различных стилях.
У Энтони не было такого плана, но он быстро сообразил, что Скроп поставил вопрос таким образом, чтобы вызвать сочувственное отношение отца, поэтому он ответил утвердительно.
— Да.
— Мне казалось, что основы современной науки лучше изучать в Англии или Германии, но Скроп уверяет меня, что это путь правильный. Во время твоего отсутствия я устрою в Лондоне все, что нужно, чтобы ты мог продолжать свои занятия наилучшим образом. Я мало сведущ в этих вещах.
— Ты очень добр ко мне, папа.
Кларендон только нетерпеливо махнул рукой.
— Я бы предпочел для тебя научную карьеру, но об этом мы не будем говорить. Я уже говорил тебе, что я не богат, и объяснял тебе, что средства твоей матери…
— Да, да, — перебил Тони, со страхом увидев в глазах отца страдание, когда он заговорил об умершей.
— Я не могу предоставить тебе большой суммы, но… Я дам тебе на проезд и дорожные расходы, а по этому документу ты сможешь получить деньги в главных банках Италии. Этого тебе хватит месяца на два. Будь экономен и помни, что большего я сделать для тебя не могу.
— Ах, папа, я не знаю, как и благодарить тебя!
— Когда вернешься, я буду уже в Лондоне.
Я пришлю тебе адрес. Ты устроишься так, как сам захочешь, забудешь происшедшую здесь трагедию… и…, начнешь пользоваться жизнью…