Все люди — враги - Ричард Олдингтон 25 стр.


Это была своего рода дилемма, со стороны казавшаяся чрезвычайно простой, но для человека, которому необходимо решать ее, сложная, как мироздание.

Здравый смысл говорил: «Выбери ту, которая тебе нужна, и иди за ней». Вот именно, которая ему нужна. И если это почти наверняка Кэти, то как, черт возьми, может он «идти за ней» без паспорта? Уже не говоря о прочих препятствиях, — о том, что он рассердит отца и рискует лишиться наследства. Не то чтобы он не был готов поставить все на карту, но все это усложняло положение. Ему как-то пришло в голову, что по традиции, установленной романистами викторианской эпохи, весь этот конфликт был бы разрешен чрезвычайно просто и быстро. Кэти оказалась бы развратной иностранной авантюристкой, завлекшей в свои сети неопытного молодого англичанина, и была бы благополучно предоставлена своей собственной жалкой судьбе, а он загладил бы свою вину перед невинной девушкой англичанкой, скоропалительно вступив с ней в брак. Единственное затруднение заключалось в том, что все эти предпосылки к развязке в викторианском духе были совершенно неприемлемы для Тони. Так что пользы от этой идеи все равно не было никакой.

Одно несомненно, и от этого он никуда не мог уйти, — то, что его отношения с Маргарит никогда не были такими, как бы ему хотелось, в них не было чувства полной свободы, полного самозабвения, которое он переживал с Кэти. Маргарит никогда не была ему товарищем, каким была Кэти. В тысяче всевозможных мелочей, вкусов и ощущений, из которых складывается повседневная жизнь, Маргарит и он постоянно расходились. Он вовсе не хотел, чтобы она во всем соглашалась с ним или была его точным отражением. Напротив! Но, когда он и Кэти расходились во мнениях, Тони всегда чувствовал, что она понимает его и считается с его точкой зрения. Ее суждение всегда шло параллельно его собственному, тогда как Маргарит либо вовсе не понимала, что у него может быть какая-то своя точка зрения, либо рассуждала с какой-то слепой предвзятостью. Другими словами, Маргарит жила обычными мелкобуржуазными ценностями, а Кэти — нет. Правда, он заблуждался, считая Маргарит бесчувственной, но инстинкт подсказывал ему, что она пользовалась своим телом, подавляя и пытаясь сломить его волю, а не стремясь обогатить их расцветающее чувство. Как не похоже все это на то, что было с Кэти! С ней он никогда не испытывал amari aliquid [64], никаких подозрений или разочарования. И все-таки он иногда спрашивал себя, вполне ли справедливо это сравнение. Он прожил с Кэти несколько недель в самую счастливую, самую полную пору своей жизни, среди чудесной природы, в солнечном краю, и сквозь зубчатые стены развалин замка перед ним вдруг вспыхивала яркая синева безоблачного неба, вставали рощи земляничных и оливковых деревьев, величественный купол горы и глубокое безмятежное небо, обнимавшее Эа. Маргарит была неразрывно связана с угрюмым одиночеством Лондона, с гнетом и ужасами войны. Он спрашивал себя, не любит ли он свою мечту о Кэти, которая теперь мерещится ему сквозь весь этот мрак военных лет в безбрежной дали счастливого светлого края юности и любви.

Однажды он сидел, как всегда обуреваемый этими мыслями и тысячью им подобных, одинаково мучительных и неразрешимых, охваченный смутной тоской ожидания. Ему казалось, что вся его жизнь превратилась в сплошное ожидание. Все остальное бессмысленно и нереально, как объявления на станциях, которые читаешь, чтобы скоротать время до прихода поезда. Как бы ни изнемогал он от этого мучительного хаоса чувств, он должен ждать, ждать, пока властители мира милостиво соблаговолят разрешить смиренному англичанину отправиться на поиски своей возлюбленной, в которой он по какой-то странной прихоти, изволите ли видеть, нуждается. А пока великие мира лишь разглагольствуют о том, как много они делают для всеобщего счастья. «В нашей маленькой жизни, — прошептал Тени, — на что нам все эти громкие слова?» Он почувствовал, как вся кровь бросилась ему в голову от внезапно охватившей его ярости против всей этой идиотской алчности, тупости и подлости, сжигающих мир, подобно гигантским огнеметам. К черту правительства, парламенты, королей промышленности, первенство в торговле, красные флаги, полосатые флаги, пятнистые флаги — к черту их всех.

На карту поставлена наша национальная честь, Ну и что же — кому какое до нее дело? Вечно одни и те же фразы…

Он засмеялся и закурил трубку, глядя на овец, пощипывающих мягкую траву и, по-видимому, пребывающих в полном неведении о том, что мир полон мясников.

Когда Тони не одолевали эти мучительные мысли, он с наслаждением гулял и впервые за много лет начал снова ощущать неизъяснимую радость от одиночества и красоты природы. Ему нравилась широкая, болотистая, поросшая вереском равнина, расстилавшаяся к северу и востоку от Найн-Барроу-Даун, пучки жестких трав в коричневой болотной воде, белая пушица и кусты мягкой синей генцианы, которую он никогда не видел дико растущей. Он подолгу задерживался в деревнях, особенно в Уэрт-Малтрэверс, которая сохранила отпечаток глубокой первобытной старины, заглядывал в старинную часовню в Сент-Алделмс и особенно любил длинную, поросшую по бокам ежевикой тропинку, пересекавшую Уорбарроу-Даун, откуда открывался бесконечный простор моря и пляжа. Его ледяная апатия начинала понемногу оттаивать от соприкосновения с ласковой красотой этого края, обреченного, как он знал, в более или менее недалеком будущем на эксплуатацию, но сейчас еще сохранявшего свое благородное достоинство; это была земля, на которой прожило не одно поколение людей, сжившихся с ней, земля, не подвергшаяся насилию, не разграбленная.

Бараки большого пехотного лагеря в Уорхеме и танковых частей к югу от Вула были несомненными признаками неминуемо надвигающегося разорения и обезличивания. «Да, неминуемо, — думал Тони. — Как легко мы миримся с уничтожением самого главного в жизни, незаменимого, и как мало мы думаем об этом!

Но не надо никакой искусственной охраны, никакой самодовольной опеки над красотой. Пусть все идет своим путем. Пусть проходят танки и расчищают место для стандартных бараков! Если можно мириться с тем, что люди тычутся в слепоте и только стараются выжать побольше денег в этом машинном мире, то вздыхать об исчезновении» красивых уголков»— просто слезливое лицемерие.

Примерно через день Тони ездил на велосипеде в Стадленд. Он чувствовал, что старшие члены семьи отнюдь не огорчены тем, что он не гостит у них в доме. Инстинкт его не обманул. Обособленная бесцельная жизнь семьи, живущей на даче, удручала его и напоминала ужасающее «ничегонеделание» английского воскресного дня. Это была растительная жизнь a rebours [65], ослабление, а не восстановление жизненных сил. Насколько это было возможно, они перенесли с собой в деревню все свои городские привычки, вплоть до граммофона и бриджа, — даже большая часть провизии доставлялась из Лондона. Купание было чем-то вроде «ванны», а не физическим наслаждением, которое испытываешь плавая в море. Тони поражала убогость жизни в этом богатом доме, где все так изнемогали от скуки, что даже его приезд являлся развлечением. Эти люди были похожи на глупых детей, которым нужно множество сложных и дорогих игрушек. Тони предпочитал свое собственное горькое существование, он по крайней мере хоть огорчался, страдал.

Маргарит бродила с видом полного безразличия и выглядела в белом платье девически непорочной.

Он был рад, что, благодаря присутствию посторонних, всякая близость между ними была почти невозможна, и не прилагал никаких стараний, чтобы остаться с ней наедине. Отношение родителей к нему было нейтральным — Тони считался «другом детей». Он, спрашивал себя, известно ли им, и в какой мере, о трагическом конфликте между ним и Маргарит. Во всяком случае, они не делали ни малейших попыток свести их. Да в конце концов и сам Тони благодушно признавал — не такая уж он блестящая партия для Маргарит. Он уже стал подумывать, что, может быть, она примирилась с ролью «нежного друга», которую сначала отвергла с таким негодованием. Но несколько раз Тони случайно поймал на себе ее взгляд, горевший затаенным огнем собственничества. У него мелькнула мысль, что он вел себя в отношении Маргарит в высшей степени наивно — чередование нежности и отчужденности, его приверженность к Кэти, — чувство, которое он не в состоянии был скрыть, — все это, конечно, должно было способствовать тому, чтобы простой эпизод военного времени с когда-то влюбленным в нее мальчиком превратился в пламенную страсть. Но теперь уже поздно было вести себя по-другому. А кроме того, Тони знал, что он все равно не сумел бы долго притворяться.

Восемнадцатилетний брат Маргарит, который на будущий год должен был поступить в университет, тоже жил на даче; он мечтал о военной службе и занимался спортом. Тони он нравился гораздо больше, чем его товарищ Гарольд Марслэнд, который был еще моложе и, по-видимому, питал мальчишескую страсть к Маргарит. Она откровенно кокетничала, вечно ходила с ним под руку и щедро награждала всякими ласкательными именами, что в то время было модным.

Восемнадцатилетний брат Маргарит, который на будущий год должен был поступить в университет, тоже жил на даче; он мечтал о военной службе и занимался спортом. Тони он нравился гораздо больше, чем его товарищ Гарольд Марслэнд, который был еще моложе и, по-видимому, питал мальчишескую страсть к Маргарит. Она откровенно кокетничала, вечно ходила с ним под руку и щедро награждала всякими ласкательными именами, что в то время было модным.

Тони смутно подозревал, что это делается с целью разжечь его ревность. Его забавляло, что всякий раз, когда Маргарит бывала с Элен Марслэнд, сестрой Гарольда, они тотчас же объединялись против него в женский союз и всячески давали ему понять, что ставят его на одну доску с мальчиками. Тони не мог сердиться на эту ребячливую женскую заносчивость, а им, по-видимому, ужасно этого хотелось. Все это казалось ему такими пустяками. Но когда Маргарит отсутствовала, Тони замечал резкую перемену в отношении к нему Элен, — какое-то смиренное поклонение белокурой женщины обагренному кровью мужчине.

Тони удручало ощущение пропасти между ним и этой молодежью, между его внутренней истерзанностью и их свежей беспечной молодостью, их невозмутимой верой в жизнь. Даже Маргарит, почти его сверстница, которая, конечно, тоже немало пережила, казалась гораздо ближе к ним, чем к нему. Это был лишний повод радоваться, что он отказался жить у них в доме. Ему невыносима была мысль, что его чувство полной потерянности, сознание никчемности жизни, его недоверие и отчаяние могут в какой-то мере передаться им и они вдруг прозреют и увидят, в какое страшное время живут. Почему бы хоть некоторым людям не чувствовать себя счастливыми, пусть даже ненадолго? Но он знал, что сам не мог бы поддерживать изо дня в день этот беспечно шутливый тон, царивший у них в доме. Как он ни старался, это не всегда удавалось ему. Однажды, забывшись, он заговорил несколько неосторожно и поймал на себе подозрительный, сердитый взгляд Гарольда, который спросил Тони:

— А что, собственно, вам не нравится в английском обществе? Англия — прекраснейшая страна, а мы — лучший народ в мире.

Тони посмотрел на круглое, довольно красивое лицо мальчика, на его волосы цвета конопли, на его голубые, не очень умные глаза, сердито уставившиеся на него, и ничего не ответил. Зачем в самом деле Гарольду Марслэнду знать, что не все в мире благополучно? Он ничего не потерял на войне — наоборот, благодаря ей состояние его родителей значительно увеличилось. Гарольд знает, что из школы перейдет в университет, и затем, проведя года два за границей, вступит в дело, во главе которого стоит его отец, и со временем займет его место. Почти все, с кем ему приходится встречаться, относятся к нему с расположением, которого заслуживают наследники, — общество как бы почтительно расшаркивается перед капиталом. В его распоряжении будут всякие дорогие игрушки, а с такими глазами и таким лбом он едва ли будет когда-либо снедаем I'amour de l'impossible [66].

Женщины не замедлят обнаружить его таланты, а на свои доходы он сможет завести псовую охоту. Что же может быть неблагополучного в таком мире?

Несколько дней спустя Тони с удивлением и горечью обнаружил, что все эти юнцы вовсе уж не такие толстокожие и совсем не так беззаботны, как ему казалось. Тони поехал как-то поездом с Джулианом, братом Маргарит, намереваясь вернуться в Корфе по берегу пешком. Они забыли про лагерь танковых соединений в Буле, и постовой вернул их обратно.

Еще одно воспоминание о той свободе, за которую они сражались. Тони поговорил немного с сержантом о войне, о походах, надеясь, что тот пропустит его как бывшего офицера, но быстро убедился, что стал для него уже самым заурядным штафиркой.

Когда они возвращались обратно к шоссе, для чего пришлось сделать немалый крюк, юноша сказал:

— Как бы я хотел побывать на войне.

— Не говорите этого, — воскликнул Тони, — счастье ваше, что вы там не были. Если вы молитесь богу, благодарите его каждый вечер за то, что вы избежали этого.

— Нет, — упрямо повторил Джулиан, — я жалею, что не был там. Мне бы хотелось иметь право поговорить с этим человеком, как говорили с ним вы.

— Я просто пытался подъехать к нему, чтобы он пропустил нас.

— А все-таки между вами чувствовалась какая-то связь. Он сразу стал относиться к вам более почтительно. Ах, как я вам завидую!

Тони не мог прийти в себя от изумления. Завидовать ему, человеку, который вынужден был на всякий случай забросить подальше патроны от своего револьвера…

— Вы очень любезны, — сказал он иронически, — но не понимаю, чему тут завидовать.

— Ах, очень многому. Вы видели и делали что-то настоящее и приобрели вот это чувство товарищества, которое связало вас друг с другом на всю жизнь.

А мы что приобрели? Ничего. Вы не знаете, Энтони, что за жизнь была в школе эти последние два года.

В конце каждого семестра старшие товарищи отправлялись в военные училища и оттуда в армию, а потом приходили сведения о выбывших из строя, убитых и раненых. А мы только и жили ожиданием того дня, когда, наконец, и нас призовут. Я даже хотел убежать и поступить рядовым, только чтобы избавиться от этого ужасного чувства неопределенности. А потом вдруг, после того как мы месяцы и годы только об этом думали, наступило перемирие, и мы оказались ненужными. Мы были готовы к смерти, но даже и смерть не нуждалась в нас.

Он отвернулся, чтобы скрыть, как у него дрожат губы. Энтони был растроган и в то же время ошеломлен. Они шли молча, пока Тони не убедился, что Джулиан вполне овладел собой, и только тогда сказал мягко:

— Я теперь понял. Мне это раньше и в голову не приходило. Вы чувствуете себя обманутыми в своих ожиданиях, и от этого такая опустошенность. Но, видите ли, служили мы или нет, все мы сейчас в более или менее одинаковом положении. И должны помогать друг другу, смотреть вперед и не думать постоянно о пережитых несчастьях. Если мы будем слишком много думать о погибших и пострадавших на войне, то все сойдем с ума. Не жалейте о том, что у вас нет этих ленточек на груди, — есть много гораздо более важных дел, чем война, и их еще предстоит совершить. Каждый из нас может тихо и незаметно делать свое дело, и не надо ждать от жизни слишком многого или слишком много от нее требовать.

— Вы так думаете? — спросил Джулиан.

Тони посмотрел на него внимательно, с любопытством, стараясь угадать, сказал ли он то, что нужно, или его слова не произвели никакого впечатления.

После неожиданной вспышки юноша ушел в себя и держался очень сдержанно, замкнувшись в тесном мирке собственных переживаний. Тони вздохнул, досадуя на себя за то, что не сумел подойти к нему.

Но он не желал принуждать Джулиана к откровенности или поучать его. Они скоро заговорили о другом, но Тони мучило сознание своей неудачи.

Когда они прощались на станции Уорхэм, Джулиан сказал нерешительно:

— Спасибо за ваши слова, Энтони. Я подумаю над ними. С вашей стороны было очень благородно, что вы не посмеялись надо мной.

— Смеяться над вами! Боже мой, Джулиан, да над чем же тут смеяться. Я от души хотел бы чем-нибудь по-настоящему помочь вам.

Джулиан посмотрел на него, словно собираясь что-то сказать, но паровоз засвистел, поезд тронулся, мальчик только улыбнулся и помахал рукой. Энтони прошел в сумерках пять миль обратного пути до Корфе; он шел, глубоко задумавшись и изредка ругаясь вслух, кого или что он ругал, он и сам толком не знал.

VII

Вернувшись в Лондон, Энтони нашел у себя открытку от Уолтера Картрайта:


«Позвоните мне, когда вернетесь. У меня есть для вас кое-какие новости».


Тони тотчас же позвонил ему, и после обычных расспросов о проведенном отпуске, о Маргарит и ее семье Уолтер сказал:

— Так вот, по поводу вашего паспорта. Я думаю, что теперь, когда мир подписан, никаких затруднений не будет — трудно будет только с австрийской визой.

А кроме того, анкета ваша заполнена не по форме.

По этому поводу уже пытались снестись с вами.

— Не по форме?

— Да. Там только одна подпись. Но, видите ли, я говорил об этом с одним работником у нас в министерстве, и, оказывается, он вас знает. Он хочет вас повидать и обещает помочь.

— Мой знакомый у вас в министерстве? Кто же это такой?

— Меня просили не говорить. Можете вы прийти завтра к чаю в мой клуб? Я приведу его с собой.

— Отлично, но только я попаду в клуб не раньше пяти часов.

— Ничего, мы вас подождем.

Поговорив еще немного, Уолтер дал отбой, оставив Тони в недоумении. Кто же это в министерстве, в отделе Уолтера мог знать его и делать из этого какую-то тайну? Тони перебрал в уме своих знакомых и в конце концов решил, что это, вероятно, кто-нибудь из тех, кого он знал в армии. Он от всей души пожелал, чтобы это не оказался кто-нибудь, имевший против него зуб. Он лег спать в приподнятом настроении. Наконец-то! Голос Уолтера звучал вполне уверенно. Какая досада с этой анкетой — неужели Скроп или лорд Фредерик Клейтон забыли подписать ее?

Назад Дальше