Два брата - Станюкович Константин Михайлович "Л.Нельмин, М. Костин" 30 стр.


- Очень даже возможно. Статья-то ведь у нас, - усмехнулся Платонов, - следовательно, издатель может быть спокоен! Завтра я вам пришлю деньги… Ну-с, а теперь пойдемте позавтракаем! - произнес он, подхватывая Николая за талию. - Что, вы работаете еще где-нибудь?

- В "Пользе".

- А! Ничего себе газета, приличная. Что делаете?

- Пока внутренним отделом заведую.

- Важный отдел, очень важный!..

- Больше вырезки.

- И вырезки-то надо с толком сделать!.. А пересмотр корреспонденции?..

Они прошли в столовую, где уже была в сборе вся семья Платонова: жена его, высокая, худощавая, когда-то, должно быть, красивая барыня, и шесть человек детей.

- Каково поколение-то?.. Вот, Зиночка, рекомендую тебе Николая Ивановича Вязникова, - проговорил Платонов.

Платонова протянула руку, процедила сквозь зубы "очень приятно" и искоса бросила взгляд на стол.

Завтрак был крайне скромный. Супруга Платонова, накладывая куски, должна была внимательно смотреть, чтобы досталось всем.

- Водку пьете? - спросил Платонов.

- Пью.

Платонов налил рюмку и придвинул к Николаю селедку.

- А недурно бы пивка, Зиночка, - проговорил Платонов робким голосом. - Кажется, пиво есть?

- Есть. Сейчас принесу.

- Да ты сама не беспокойся!.. Наташа принесет!

Николай посматривал на жену Платонова, и ему она не понравилась. Лицо ее было какое-то недовольное и сухое.

Платонов разговаривал с гостем, шутил с детьми и был в очень добродушном настроении. Жена, напротив, сидела молча.

- А ты в редакции не будешь сегодня? - внушительно обратилась она к мужу.

- Нет… А что?

Она бросила на мужа значительный взгляд и проговорила:

- Ты уж забыл? Я, кажется, утром тебе говорила, что необходимо сходить.

- Ах да, да! Извини, пожалуйста, совсем забыл. После завтрака схожу! - как-то робко проговорил Платонов. - Кстати, и вашу статью отдам в набор! - обратился он к Николаю.

Когда все встали из-за стола и Николай пошел в кабинет за шляпой, до его ушей долетел резкий, недовольный голос.

- Ведь ты знаешь, что в доме ни копейки нет, а еще спрашиваешь!..

Одна из девочек затворила двери, и Николай дальше не слышал слов. Через минуту Платонов вернулся в кабинет несколько сконфуженный. Николай тотчас же стал прощаться.

- Так завтра я вам деньги пришлю!.. До свидания, Николай Иванович. Смотрите же, я жду от вас хорошей работы. Если книги нужны, библиотека моя к вашим услугам!.. Да захаживайте когда вечерком. Милости просим! - говорил Платонов, провожая Николая до дверей.

"Жена-то, должно быть, его в руках держит!" - подумал Николай, уходя от Платонова.

Он возвращался от него недовольный. Отзыв Платонова сильно подействовал на впечатлительного молодого человека. Он рассчитывал на статью очень, а между тем она вызвала со стороны Платонова суровый приговор. Он не мог не согласиться, что Платонов был вполне прав, и это еще более его уязвляло. "Но, однако, у меня есть дарование, талант!" - успокоивал он себя. Он решил основательно засесть за работу и серьезно заняться. В самом деле, он слишком мало работал… О, он поработает как следует, и тогда… Платонов не то скажет!..

Скорей свадьбу?.. С Леночкой ему будет лучше. А то эта холостая жизнь не дает работать как следует!

По обыкновению, он размечтался на эту тему, и когда подъехал домой, то в воображении уже написал прелестнейшую вещь, которая сразу доставит ему имя…

Дома он нашел повестку на триста рублей и, кроме того, записку от своего патрона, Пряжнецова, в которой тот предлагал ему передать по случаю отъезда на несколько дней интересное и благодарное, по его словам, дело: взыскивать с управления одной железной дороги вознаграждение за увечье сторожа. Николай вспомнил, что Присухин юрисконсультом в управлении этой железной дороги, и обрадовался еще более. Наконец-то он скажет блестящую речь и оборвет эту "либеральную каналью"!

- Господин еще один был сегодня, вскоре после вас, - доложила ему Степанида.

- Кто такой?

- А не знаю, не сказывался. Я спросила; говорит: не надо.

- Какой он из себя?

- Лохматый такой, черноватый, неказистый из себя. И говорит грубо так, ровно бы мужик, хоть одежа на нем и господская. Только одет неважно.

- Молодой?

- Нет, средственный. Седого волоса много в бороде, а на голове не приметила. На голове баранья шапка, простая.

"Уж не Лаврентьев ли?" - мелькнула у него мысль, и, надо сказать правду, Николай не особенно обрадовался этому предположению. Он снова стал расспрашивать кухарку, и по дальнейшему ее описанию почти не было сомнения, что к нему заходил Лаврентьев.

- Он обещал зайти?

- Ничего не сказал. Постоял, постоял и ушел!..

- Что ему надобно? - в раздумье проговорил Николай, стараясь подавить в себе невольнее беспокойство.

VIII

Николай не ошибся в своих предположениях. Этот "лохматый", по выражению кухарки, заходивший утром к Вязникову, был не кто иной, как Григорий Николаевич Лаврентьев.

Накануне, в тот самый вечер, когда наши молодые люди обедали в ресторане и спрыскивали шампанским помолвку, Григорий Николаевич приехал в Петербург с пассажирским поездом и, разумеется, в третьем классе. Он торопливо пробрался через толпу пассажиров к выходу, не обратил никакого внимания на зазывания комиссионеров, выкрикивавших названия разных гостиниц, и с небольшим чемоданом в руке зашагал через Знаменскую площадь.

В меблированных комнатах, рядом с Знаменской гостиницей, он занял крошечный номерок, поторговавшись предварительно с хозяйкой, и немедленно, не переодеваясь с дороги, отправился пешком на Выборгскую сторону, к своему приятелю, доктору Александру Михайловичу Непорожневу, более известному читателю под именем "Жучка".

Лаврентьев шел по улицам скорыми, большими шагами, опустив голову, по-видимому, углубленный в думы. Несколько раз он сталкивал прохожих, задевая своим могучим плечом, и не думал извиняться. Несколько раз его называли вслед "мужланом", "невежей", "пьяницей", но он, казалось, не слыхал этих приветствий; на одном из перекрестков на Григория Николаевича чуть было не наскочил рысак; оглобля скользнула по его плечу и оттолкнула его в сторону. Он поднял голову, послал вдогонку забористое ругательство и снова зашагал, не обращая ни на что внимания. При свете газа можно было увидать, что лицо Григория Николаевича угрюмо и озабоченно, скулы быстро двигались, и глаза его глядели мрачно. Очевидно, он был чем-то взволнован и, казалось, не чувствовал сильного мороза, свободно хватавшего грудь и шею, открытые из-под распахнувшейся длинной волчьей шубы. Действительно, Лаврентьев был очень озабочен и шел к Жучку по делу, которое занимало все его мысли.

С того памятного для Лаврентьева дня, когда Леночка отказала Григорию Николаевичу (и отказала так для него неожиданно!) и затем уехала в Петербург, обычная жизнь Григория Николаевича точно выбилась из колеи и, несмотря на все его усилия, в прежнюю колею уже войти не могла. Казалось как будто, что все шло по-старому: Лаврентьев так же усердно занимался хозяйством, работал и даже усерднее работал; так же преследовал "Кузьку", хотя все еще под суд не упек; ратовал за интересы мужиков на земских собраниях; ругательски ругал при встречах "Никодимку", который снова получил место, - но он чувствовал, что в душе его что-то оборвалось. Ему чего-то недоставало: не было прежнего спокойствия, прежней бодрости. И самая его деятельность как будто потеряла для него тот смысл, которым она полна была прежде. Он стал хандрить. По временам одиночество как-то особенно тяготило его, и на Лаврентьева находили такие приступы тоски, с такою болью чувствовалось сиротство любящего, нежного сердца, что он "от греха", зная порывы гнева, сменявшие эту отчаянную тоску, уезжал, бывало, на несколько дней вон из Лаврентьевки, закучивал где-нибудь в селе и возвращался домой, коря себя за слабость. А то уходил с ружьем на плече в лес и шлялся по лесу, отмахивая десятки верст, до тех пор пока не одолевала усталость.

Хотя Григорий Николаевич и писал не раз Жучку, что он "здрав и невредим, чрево в такой же исправности, как, бывало, в корпусе, он на жратву лют и вообще духом ничего себе и не пьянствует", тем не менее между строк слышалась необыкновенно тоскливая нота неудовлетворенного глубокого чувства. Из недосказанной тоски его писем, из нежной заботливости, с которой он справлялся у Жучка о Леночке, из восторженных отзывов о ней было видно, что на душе у него мрачно, безотрадно и что сердечную его рану нисколько еще не затянуло.

Прямо об этом он ни разу не написал и вообще не жаловался; напротив, в одном из последних своих писем к Жучку (а с тех пор, как Леночка переселилась в Петербург, он, прежде раз в год писавший к приятелю, зачастил письмами), в ответ на шутливое замечание Жучка о "любвях" вообще, категорически утверждал, что "любовную канитель давно бросил и дурость эту из себя извлек, как и подобает сиволапому, который рылом не вышел и не умеет выражать чувствии, как там поди умеют у вас в подлеце Питере. Пораскинувши умом, дорогой мой Жучок, оно быдто и взаправду не к моей роже и не к летам (нам, брат, сорок годов!) любовные-то возвышенности и всякая такая малина. Надо честь знать, коли раньше-то не пришлось сподобиться на этот скус!.. И то, по твоему лекарскому толкованию, всякая баба - баба, и, следовательно, гоняться, задравши-то хвост, человеку с седым волосом не приходится. Почто? - И вот я, по слабости человеческого естества, обладился тут с одной суседкой поблизости, солдатской вдовой. Преядреная, Жучок, баба и из себя по всем статьям, если бы не плут-баба. Посмотрю еще и, може, вовсе возьму ее в дом, если только, сволочь, баловать перестанет. Очень шальливая, хотя и с разумом, но только глазам ее веры что-то нет, хоть, шельма, и ластится. Линия-то эта будто ей очень нравится… Как полагаешь, уж не сочетаться ли? Однако ты, Жучок, смотри, чтобы как-нибудь… Ни гу-гу… Этого не надо никому знать. Я только тебе для удостоверения насчет любвей".

Так, между прочим, писал Григорий Николаевич в шутливом тоне, но этот тон едва ли убедил Жучка. Лаврентьеву просто совестно было признаться перед другом, что он, закаливавший себя, бывало, в корпусе, ходивший по ночам на Голодай и никогда не пикнувший под розгами, до сих пор "не извлек из себя дурости". Леночка безраздельно царит в его сердце, и мысль о погибшем счастье отравляет его жизнь.

Григорий Николаевич сделался несообщительнее и угрюмее. Он мрачнее стал смотреть на то, что делалось вокруг, а кругом ничего радостного не было. Кузьма Петрович, до которого он так наивно добирался, неистовствовал с большею силою и, что называется, в ус не дул. Новый губернатор (губернатора-"статистика" скоро сменили после залесского "возмущения" крестьян) статистикой не занимался, а приехал с целью "подтянуть" губернию и навел страх не нее. Новое веяние отразилось, разумеется, и на подчиненных; все волей-неволей должны были подтягивать и везде улавливать "злонамеренный дух" и, очевидно, желали его искоренять. В этом похвальном намерении вскоре после его вступления в должность было закрыто несколько школ и выслано несколько учителей; исправникам и становым предписано было строжайше увеличить бдительность; Григорию Николаевичу под рукой сообщили, чтобы он был осторожнее, так как его превосходительство косо смотрит на артельные сыроварни, устроенные еще давно Лаврентьевым, и относится вообще к "дикому барину" подозрительно, считая его причастным к так называемому залесскому бунту. Рассказывали, что Кузьма Петрович немало способствовал такому взгляду его превосходительства при посредстве нового правителя канцелярии, привезенного его превосходительством из Петербурга, человека молодого, но очень расторопного и исполнительного.

Бедный Иван Алексеевич, ожидавший несколько месяцев, чтобы выйти с полным пенсионом в отставку, решительно терял свою седую голову и скакал по уезду из конца в конец, обнаруживая таким образом неусыпную бдительность, и жаловался Григорию Николаевичу, когда тот изредка заезжал в город к старику с целью узнать, нет ли новостей от Леночки.

- Того и гляди, что под сюркуп попадешь … Того и жди, ей-богу! - говорил он, усиленно затягиваясь своим трабукосом. - Уж губернатор меня два раза этим Мирзоевым допекал! А Никодимка рыжий опять что-то лебезит, видно пакость собирается сделать. И все-то он теперь шнырит и никак ничего не может открыть. На днях, шельма, докладывает, что у него есть великая тайна, ей-богу так и говорит, и весь трясется от радости. Уж вы, говорит, Иван Алексеевич, не скройте, пожалуйста, что это я, мол, первый тайну-то обнаружил!" - "Какая, спрашиваю, такая тайна?" - "Пребольшая, только я, говорит, при Марфе Алексеевне, по чрезвычайной важности, открыть не могу… Они-с, говорит, дама!.." - рассказывал старик, подмигивая глазом на Марфу Алексеевну, по обыкновению коротавшую зимние вечера за гран-пасьянсом.

- Вообразите, Григорий Николаевич, какая скотина! Так и брякнул!.. Он полагал, что и в самом деле мне очень любопытно слушать его дурацкие тайны! - вставила Марфа Алексеевна.

- Ну, положим, сестра…

- И ты туда же!..

- Очень, однако, мучилась в тот вечер… И так и эдак… Но я был неумолим!..

- Неумолим?!. Сам-то ты первый все разболтаешь… Небось поверил тогда Никодимке…

- Ну, ну, не перебивай, дай рассказать. Так вот, как это он, Никодимка-то наш, напустил такой важности, я его сейчас в кабинет: в чем, спрашиваю, дело? "А дело, сказывает, в том, что у Петра Николаевича Курбатова (знаете Петра Николаевича, акцизного?) по вечерам собираются разные подозрительные личности, сидят за полночь и, как мне известно из достоверных источников, не так, как обыкновенно, проводят время… в карты не играют и вина не пьют, а как будто очень даже предосудительно рассуждают и, полагать надо, читают запрещенные сочинения". Я было сперва расхохотался: слава богу, знаю Петра Николаевича… о чем ему рассуждать! Однако Никодимка обиделся и клянется "Я, говорит, по долгу службы. Мало ли что может оказаться впоследствии, так уж я долг свой исполнил… Вот уже, говорит, четыре дня сряду, как у него собираются, и, заметьте, занавески спущены, чтобы не видать ничего с улицы… Таинственно так…" - "Кто ж бывает там?" - "Всех не перечислю, не знаю, а могу сказать, что два молодых армейских офицера и помещик Усатов, брат которого, знаете, был сельским учителем!.. Не угодно ли, Иван Алексеевич, сегодня же вечером проверить справедливость моих слов… Может быть, мы накроем очень серьезный заговор, и нам объявится фортуна. Не угодно ли?" - говорит и опять, каналья, трясется весь от радости… Ему, натурально, не заговор важен, а показать усердие и в люди выскочить…

- И вы пошли к Курбатову? - усмехнулся Лаврентьев.

- Нельзя было… Пошел… - со вздохом промолвил старик.

- И что же?

- Да смех один… И ругал же я Никодимку потом!.. - смеялся старик. - Он теперь - заметили? - ходит поджавши хвост, как ошпаренный поганый пес. Надо было идти, хоть я и мало верил Никодимке… Ведь окажись потом что-нибудь… в каком бы виде меня аттестовали, а? - с горькой усмешкой проговорил старик. - Сами знаете, какое ныне беспокойное время!.. Эдак в десять часов пошли мы в переулок с Никодимом… Действительно, в квартире Курбатова огонь, занавески опущены и несколько теней… Казалось бы, дело обыкновенное, но вот подите же! В ту пору и на меня, старого дурака, точно затменье нашло! А Никодимка поставил двух полицейских у ворот, заглянул в окно, - квартира-то была в нижнем этаже, - и машет мне рукой… "Посмотрите, Иван Алексеевич! - шепчет он, а голос-то у него дрожит. - Посмотрите!" На улице тихо, улица-то глухая, все спят. "Посмотрите-ка!" Заглянул, признаться, и я - что будешь делать! - в свободный уголок, занавеска-то не вся была опущена, и вижу: сидят несколько человек вокруг стола, а Петр Николаевич что-то читает… "Видели?" - "Видел, говорю". - "Это непременно какая-нибудь прокламация!" И с такой уверенностью это говорит Никодим, что я и взаправду в ту минуту подумал, что Петр-то Николаевич читает прокламацию… Очень уж, Григорий Николаевич, напуганы мы, ей-богу… Ну, ладно. Я и говорю Никодимке: пойдем! А он струсил: "А если, говорит, с оружием в руках? Надо, Иван Алексеевич, осторожно!.. Разве можно так!" - "Эх, Никодим Егорович!" - Это я-то ему, и сам, недолго думая, в квартиру. Иду, двери нигде не заперты. Тут, признаться, сомненье меня взяло: статочное ли дело Петру Николаевичу прокламации и все такое? Наверное, набрехал Никодимка. Я все иду. Тьфу!

Старик плюнул, засосал сигарку и через минуту продолжал:

- Вошел в залу - темно; думаю: не вернуть ли назад? Хотя и строжайшая бдительность и все такое, но все-таки в чужую квартиру эдак, как бы татью… Не знаю, пошел ли бы дальше, как из соседней комнаты кто-то спрашивает: "Степан, ты?" Ну-с, я кашлянул, да и отворяю дверь. Смотрю - все знакомые: следователь, два армейских офицерика да еще губернаторский племянник, шут гороховый, от скуки по губернии шатается, при дяденьке в поручениях. Петр Николаевич ничего, даже обрадовался. Тары-бары, садитесь. "Как вас бог занес?" - "На огонек, говорю, думал - пулечка". - "Какая пулечка! Интересную книжку читаем, хотите послушать?" - "А что такое, какая такая книжечка?" - "Посмотрите-ка, редкая, только что вышла в Петербурге". И сует мне под нос книжку; посмотрел: "Девица Жиро, моя жена" … "Вы послушайте-ка, Иван Алексеевич…" И Петр Николаевич прочел один отрывок, очень уж пакостный. Я, знаете, для приличия посидел с четверть часика и как дурак выхожу вон. А Никодимка за воротами: "Ну что?" В те поры я очень рассердился и говорю: "А то, что вы болваниссимус!" Он то, се… я ему и рассказал, да и про то, что племянник губернаторский там был. Он перетрусил. "Не давайте, взмолил, огласки!" Ну, уж и пробрал я его. Смотрите и вы, Григорий Николаевич, того… не болтайте, а то как раз посмешищем станешь. Еще слава богу, Петр-то Николаевич не догадался! - окончил свой рассказ словоохотливый старик. - Вот вам и прокламации! Они "Девицу Жиро", а Никодимка сдуру трясся. И я-то, нечего сказать, обезумел! Да и, право, обезумеешь! Времена!..

Назад Дальше