Рассказ впервые опубликован в 1883 году. Известный польский писатель С.Жеромский писал об этом рассказе: "Это брильянт мировой новеллистики. Прус владеет шуткой, как скульптор глиной, как художник красками!!!"
Болеслав ПРУС
ПРИМИРЕНИЕ
I
Очень многих людей, которых мы встречаем на улицах Варшавы, иначе не назовешь, как "прошедшими мимо", и немало квартир в нашем городе заслуживает названия "переходных".
Человек, "прошедший мимо", - это один из сотен тех, кто ежедневно попадается на нашем пути. Он бывает всюду и похож на всех прочих, но каков он сам - определить невозможно. В городском саду ты сталкиваешься с ним в каждой аллее и у каждых ворот; в ресторане он проходит мимо тебя между накрытыми столиками или возле буфета; в театре ты уступаешь ему дорогу в фойе или он пропускает тебя между рядами стульев.
По виду своему он всегда кажется человеком средних лет, независимо от того мужчина это или женщина; цвет лица у него не слишком здоровый, но и не болезненный; одет он прилично - не слишком изысканно, но и не бедно; ростом он не слишком высок, но и не мал; физиономия у него не слишком интеллигентная, но и не дурацкая, и если уж что-то выражает, так, пожалуй, рассеянность.
Жизнь его темна: ты ничего о ней не знаешь. Ты не знаешь, как его зовут, не знаешь, что он делает, не знаешь на какие средства живет. И ты не только ничего о нем не знаешь, но даже и не хочешь ничего о нем знать. Быть может, ты удивился бы, если бы тебе сказали, что родился такой человек; но тебе и в голову не пришло бы огорчаться, услышав, что кто-нибудь из них умер. Они существуют, чтобы создавать движение в городе, как капли воды существуют, чтобы вызывать движение реки; появляются, одному богу известно откуда, и неведомо где исчезают.
Подобно людям, "прошедшим мимо", бывают и "переходные" квартиры, примечательные лишь тем, что их можно обозреть сразу - с площадки лестницы либо со двора. Обычно такие квартиры находятся во флигеле и представляют собой удлиненную клетку - в ней три или четыре окна, и с помощью оштукатуренных перегородок она делится на две-три комнатки, кухоньку и переднюю.
Квартиры эти - сухие, светлые и тесные; кухонька - белая, одна комната бледно-желтая, другая - бледно-голубая, третья, если таковая имеется, жемчужно-серая. Полы моют раз в три месяца, стены освежают раз в три года. В определенные часы туда заглядывает солнце и появляется в трубах вода; на зиму вставляют двойные рамы. Сквозь пол доносятся разговоры обитателей нижнего этажа, над головой раздаются шаги жильца с верхнего этажа, а за стеной слышен бой часов в соседнем доме.
В таких квартирах никто не рождается, никто не растет, никто не умирает, потому что никто там не селится надолго. Сюда въезжают на короткий срок, платят помесячно, не мешают размножаться тараканам; а когда стены темнеют от пыли и изо всех углов на середину комнаты выползает мусор, жильцы без сожаления переезжают на новую квартиру, где стены заново окрашены и пол вымыт. И там их ждут те же самые условия существования: такие же светлые и тесные комнатки, в тех же местах вбитые гвозди, - с той лишь, пожалуй, разницей, что на старой квартире солнце показывалось в одиннадцать утра, а на новой - в час дня.
II
Одну из таких квартир, близ Маршалковской улицы, на третьем этаже, в течение некоторого времени занимали четыре студента старших курсов: пан Квецинский - юрист, пан Леськевич - естественник, пан Громадзкий и пан Лукашевский - медики.
Пан Квецинский был красивый юноша: высокий, смуглый, темноглазый, с черными усиками и очень старательно ухоженными волосами. У него был чудесный характер и необычайно отзывчивое сердце. Две недели назад он вернулся из деревни, куда на время каникул нанялся в гувернеры и где едва не обручился с восемнадцатилетней сестрой своего воспитанника. А в настоящее время он вступил в очень тесные отношения с продавщицей из магазина, что успело отразиться на его кармане, запечатлелось на физиономии и придало ей строгое и утомленное выражение.
Красивая фамилия еще в гимназии дала повод товарищам прозвать Квецинского - "Квятек" - "Цветок". А когда он был на первом курсе, некая бонна устроила ему скандал, крича на весь двор: "Я тебе никогда это не забуду!" - и с тех пор его называли "Незабудкой". Прозвище поначалу огорчало Квецинского; но так как с каждым годом у него становилось все больше огорчений, он в конце концов успокоился, тем более что на девушек прозвище не производило дурного впечатления.
Он страстно желал успешно окончить университет и стать знаменитым адвокатом. И прежде всего - изменить легкомысленный образ жизни, прекратить вечные любовные интрижки, быть верным одной женщине, своей избраннице. Возникал только вопрос: которой? - ведь он давал клятвы нескольким женщинам и каждая из них считала его своей собственностью.
Как бы дополнением к Квецинскому был Леськевич, естественник, тоже брюнет, но низкого роста, сутулый, рябой; он отпустил бороду, закрывавшую половину лица и придававшую ему мрачное выражение.
Душа пана Леськевича тоже не знала покоя, но отнюдь не из-за сердечных дел. Он был стипендиатом, что обязывало его каждые полгода хорошо сдавать экзамены - а посему три месяца в каждом полугодии он томился от сознания, что "надо взяться за работу", а в течение месяца отчаянно терзался из-за того, что "время уже упущено" - но экзамен все-таки сдавал.
Его жизнь полна была горечи и помимо тревог, связанных с экзаменами, ибо он считал, что подвержен тяжелым заболеваниям желудка, сердца и печени; он сомневался, излечится ли когда-нибудь, и до сих пор не встретил врача, который бы… серьезно отнесся к его недомоганиям.
"Очевидно, болезнь моя пока еще в скрытой форме", - думал он и, вращаясь среди медиков, требовал, чтобы они его постоянно осматривали.
Именно с этой целью он сблизился с Громадзким, который перешел на пятый курс и слыл дельным парнем. В прошлом полугодии Леськевич поселился в одной комнате с Громадзким и доверчиво рассказал ему о своих болезнях, о бурно проведенной молодости, наконец, о наследственности, которая роковым образом отразилась на легких и желудках всех Леськевичей.
Чего он требовал в обмен на свою безграничную искренность?.. Почти ничего. Самую малость сердечной чуткости и доверия. Между тем Громадзкий, выслушав его заветные тайны, ничегошеньки в ответ не рассказал о себе; при описании болезней он только лицемерно улыбался, а потом публично заявил, что Леськевич здоров, как бык, и, кроме того, назвал его ипохондриком на почве раздражения селезенки; товарищи тотчас подхватили слово "селезенка" и переделали в "селезня".
И вот уже несколько месяцев приятели так дружно подшучивали над гордым и по меньшей мере достойным сочувствия Леськевичем, что он почти ни с кем не заговаривал о своих болезнях. И вдобавок его прозвали "Селезнем", что тоже доставляло мало удовольствия юноше, который всегда серьезно смотрел на жизнь.
Леськевич никогда не торопился проявлять свои чувства; и хотя в первую минуту сильно обиделся на Громадзкого и охотно стер бы его с лица земли, не порвал, однако, с ним отношений. Напротив, до каникул он по-прежнему жил в одной комнате с Громадзким и даже разговаривал с ним на всякие нейтральные темы. Но потерял к нему доверие, называл "Кротом", который подкапывается под чужие тайны, чтобы их осмеять, и часто говорил товарищам:
- Это единственный человек, которому нечего на меня рассчитывать. Я убедился, что он бесчувственный эгоист, и не удивлюсь, если он еще учинит какой-либо низкий поступок, помимо того, что сделал со мною.
И хотя Леськевич после каникул вернулся на прежнюю квартиру (потому что ему нравились два других товарища: Квецинский и Лукашевский), он не пожелал жить в одной комнате с Громадзким; и если разговаривал с ним, то только мрачно и язвительно.
А Громадзкий был худощавый блондин с редкой растительностью на лице, способный, фантастически трудолюбивый, замкнутый в себе и недоступный для других, как несгораемый шкаф. О нем ничего не было известно: ни какая у него семья, ни сколько он зарабатывает, ни где столуется. Экзамены он сдавал блестяще, занимался по ночам, а по вечерам давал частные уроки; за учение и за квартиру платил регулярно; иногда, украдкой, чинил свою обувь и одежду, что проделывал с большим мастерством.
Его подозревали в скупости и чудачестве; в действительности же он был бедняком, который отчаянно стыдился своей бедности и скрывал ее, как преступление. Закончить медицинский факультет и достичь такого положения, которое позволит ему каждый день обедать - дальше этого он не шел в своих мечтах. А если бы к тому же ему не нужно было самому чинить мундир и замазывать чернилами белые трещинки на башмаках - он почитал бы себя совершенно счастливым.
Лукашевский еще не вернулся с каникул.
III
В середине сентября, в воскресное утро, часов в одиннадцать, в квартире находились три молодых человека.
В бледно-голубой комнате, обстановку которой составляли две кровати - одна железная, другая деревянная, - желтый шкафчик и несколько полок с книгами, у открытого окна за столиком сидел Громадзкий. Он был тщательно одет, даже мундир застегнул на все пуговки, что немного стесняло его в плечах - и писал. Вернее переписывал мелким каллиграфическим почерком какую-то рукопись, неаккуратно сшитую, неразборчивую и вдобавок сильно исчерканную.
Собственно говоря, он не только писал, но, кроме того, пил холодный чай, в котором густо плавали чаинки, курил папиросу и время от времени откусывал кусок хлеба, обладавший, видимо, всеми диэтическими достоинствами, кроме свежести.
Иногда Громадзкий бросал перо и потягивался, как человек, которому надоело его занятие. Но он тотчас смотрел на порядковый номер страницы, переворачивал несколько листков веленевой тетради, словно советуясь с ними, встряхивался, должно быть для того, чтобы отогнать скуку, и продолжал писать. Вообще он производил впечатление работника, который не увлечен своим делом, но хочет его выполнить в срок.
По временам он поднимал голову и смотрел на стену противоположного флигеля. Тогда ему казалось будто между окнами висит очень длинный список дешевых и горячих блюд, он читает и обдумывает: какие из них самые дешевые, самые сытные и горячие? Потом он улыбался при мысли, что именно сегодня, закончив переписку двадцать пятого листа, в награду за свой труд пойдет к Врубелю, выберет несколько дешевых, жирных и горячих блюд, выпьет кружку пива, а кстати задаром поест много хлеба.
Он даже сочинил афоризм: "Если ты вчера не ел горячей пищи, а сегодня заработал полтора рубля, то имеешь право истратить на себя полтинник". Афоризм ему нравился, хотя при мысли о таком крупном расходе по спине пробегали мурашки.
- И все-таки я кутну… - пробормотал он.
Вдруг он очнулся и сквозь открытую дверь заглянул в первую комнату, словно опасаясь, как бы товарищи не проникли в его разнузданные планы.
Но товарищи им не интересовались. Квецинский, вполне одетый, только без манжет и мундира, лежал на кровати, подсунув руки под голову, и то левой, то правой ногой старался дотянуться до шкафа, отстоявшего от кровати на расстоянии полуметра. А Леськевич, надев галстук и старый пиджак (нижняя часть его тела еще красовалась в полотняном неглиже), сидел в лилово-красном кресле, чье прошлое, видимо, было весьма бурным. В правой руке Леськевич держал трубку, а левой небрежно опирался на большой стол, где стыл самовар, валялись хлебные крошки и две шкурки от сосисок.
- Что это ты выделываешь ногами? - заговорил Леськевич, с горестным состраданием глядя на гимнастические упражнения Квецинского.
- Гадаю: идти или не идти к Теклюне? - ответил Квецинский.
- Если ты решил, что не пойдешь, не ходи.
- В таком случае она может прийти…
- Вот тебе раз, - отозвался из второй комнаты Громадзкий, на которого, при всей его скромности, а может быть, именно благодаря его скромности, женские имена производили сильное впечатление.
- А ты, Селезень, почему не одеваешься? - в свою очередь, спросил Квецинский, угрюмо поглядывая на неглиже Леськевича. - Не говоря о том, что сюда может кто-нибудь войти…
- Теклюня! - хихикнул Громадзкий.
- Просто некрасиво в таком виде показываться соседям, что живут напротив, - закончил Квецинский.
- Тебе ведь известно, что мне надо работать, - возразил Леськевич. - А если я оденусь, то обязательно выползу в город… Я себя знаю.
- Значит, работай.
- Да, работай… А зачем?.. Кто мне поручится, что я не умру, сдав последний экзамен?..
И он потер пальцем губы, проверяя нет ли у него жара.
- Так уж сразу, после экзамена…
- Ну несколько лет спустя. А тогда какой мне толк от того, что я буду знать немножко больше, чем требуется для степени кандидата? - морщась, говорил Леськевич. - Бактерии не насытятся моей ученостью и не отравятся.
- Но наука… прогресс… - заметил Квецинский.
- Прогресс… ха… ха!.. - засмеялся Леськевич. - Как раз теперь я думал вот о чем: кто знает, не достигла ли Европа предела своего прогресса и не впадут ли уже наши внуки в китайскую рутину, которая пережевывает и забывает старое, не создавая ничего нового.
Он глотнул воздух, как человек, желающий удостовериться, в состоянии ли он еще дышать, и схватился за левый бок.
- Ты отравился сосисками, Селезень, и мелешь вздор…
- Вовсе не вздор!.. - возмутился Леськевич. - Это мои сокровенные мысли, только у меня нет привычки делиться ими. Как расплавленная лава, застывая, каменеет, как обызвествляются органические ткани, так обызвествляются и целые общества… В них замирает интерес, стремление к познанию нового, и они уподобляются муравейникам или пчелиным роям, в которых на протяжении тысячелетий все делается очень старательно, очень систематично, но несознательно и по рутине…
- Откуда, черт возьми, у тебя берутся такие дурацкие мысли? - крикнул, вскакивая с кровати, Квецинский.
- Потому что я вижу границы цивилизации там, где ты их не замечаешь, - возбужденно возразил Леськевич. - Взгляни хотя бы на такую мелочь, как стол или стул… Неужели ты думаешь, что через пятьсот лет вместо столов и стульев появится нечто лучшее?.. Может быть, ты полагаешь, что эта булка станет иной?.. А может быть, ты воображаешь, что люди начнут строить дома другого типа и вместо сегодняшних продырявленных коробок будут возводить здания, подобные кристаллам или фантастическим утесам?..
- И это говорит естественник!.. - воскликнул, покраснев, Квецинский.
- Именно естественник, который знает, что ученые больше не откроют ста тысяч новых видов растений и животных, не найдут десятков новых элементов или нескольких новых сил, таких как тяжесть, теплота, электричество… Мы уже подходим к пределу… - заключил он нараспев и словно невзначай прощупывая свой желудок.
- Может быть, вы и подходите, но не мы, - прервал его Квецинский. - Погляди только сколько миллионов людей добилось за сто лет личной свободы, благосостояния и просвещения… Погляди, как сегодня обращаются с пленными, ранеными, и даже с преступниками… Подумай, до чего может дойти международное право… Подсчитай, сколько людей, вышедших из самых низов, занимает высокие должности…
- Спроси у Громадзкого, кто был здоровее: его отец, учившийся в начальной школе, или сам он - студент университета, и ты увидишь, что такое наш прогресс… - иронически заметил Леськевич и принялся считать свой пульс.
Громадзкий вскочил из-за стола и подошел к двери.
- Конечно, я верю в прогресс!.. - вскричал он. - Мой отец был ткачом, дядя - фельдшером, а я уже буду врачом…
- Зато у моего прадеда было десять деревень и два города, а у меня нет и десяти рубашек. Нет, жизнь не стала лучше, если для того, чтобы какой-то Громадзкий немножко выиграл, Леськевичи должны потерять все!..
- Именно то и хорошо, что семьи, не растратившие своих сил, выдвигаются вперед, а благородные фамилии ипохондриков и чудаков приходят в упадок, - огрызнулся Громадзкий, возвращаясь к прерванной переписке.
Леськевич заерзал на пунцовом кресле и со злости прикусил кончик чубука. Тут заговорил Квецинский, чтобы помешать Леськевичу ответить Громадзкому:
- Как раз в наши дни лучшим доказательством прогресса служит то, что права, просвещение, и даже образование, распространяются на все слои общества.
- Да, да, просвещение!.. - изменил тон Леськевич. - А вот попробуй найти репетитора для малыша…
- У тебя есть мальчик? - спросил Квецинский, довольный, что кончился щекотливый спор.
- У меня есть кузен третьеклассник, за которого родители согласны платить пятнадцать рублей в месяц… И что же?.. Ты не возьмешь его…
- Не могу.
- Лукашевский тоже не может… И хоть тресни, не найду человека, которого я смело мог бы порекомендовать родителям ребенка. Обязательно нарвусь на какого-нибудь радикала, который мне заявит, что даже за пятнадцать рублей не станет учить потомка ипохондриков, обреченных на гибель… - злорадно смеясь, говорил Леськевич.
Квецинский понял, что его недостойная шутка метила в Громадзкого, и возмутился.
- Ты дурак, Селезень, хотя и прикидываешься злобным скептиком, - сказал он, глядя на Громадзкого, который делал вид, будто не следит за разговором коллег, и, покраснев до ушей, писал, без перерыва писал.
- Но, честное слово, Незабудка, - со смехом продолжал Леськевич, - ты еще не знаешь, на что способны демократы и радикалы…
Внезапно он умолк, услышав знакомый голос на лестнице. В ту же минуту Квецинский схватил колокольчик, стоявший возле его кровати, и принялся изо всех сил звонить, крича в окно:
- Барбария!.. Служанка!.. Сюда… сюда!.. Барин приехал!..
Даже Громадзкий бросил перо и, сияя, выбежал в переднюю.
IV
Двери передней стремительно распахнулись, и на пороге появился юноша оригинальной наружности, в студенческой шинели и шапке набекрень. Высокий, рослый шатен с огромными руками и размашистой походкой, он производил впечатление человека, который, наметив себе какую-то отдаленную цель, устремляется к ней с грубой энергией и расталкивает всех на пути.
Пан Квецинский, пан Леськевич и пан Громадзкий построились в шеренгу.
- Лукаш явился! - крикнул Квецинский.
В ту же минуту все четверо запели:
- Да здравствует, - да здравствует!.. Да здравствует, - да здравствует на славу нам!.. Ура!..
По справедливости следует признать, что громче всех пропел здравицу в свою честь новоприбывший медик, сам пан Лукашевский.
- Ну, как поживаете? - сказал он, широко раскрывая объятия, в которых сразу же очутился тощий Громадзкий.
Квецинский и Леськевич кинулись на шею приятелю, причем первый поцеловал его в левое ухо, а второй - в правую лопатку.
После обмена приветствиями Лукашевский швырнул шапку на стол между стаканами, а шинель на кровать Леськевича и, подбоченясь, вскричал:
- Вы сошли с ума!.. Что это такое?..
И он толкнул ногой лилово-красное кресло.
- Кресло… - обиженно ответил Леськевич. - А это что?..
И он указал пальцем на переднюю, куда в этот момент вошла дворничиха с чемоданом, а следом за ней маленький мальчик с испуганным веснушчатым лицом; одет он был в кафтан, свисавший до самого пола, и с такими длинными рукавами, что совершенно не видно было рук.