Зимний день - Николай Лесков 2 стр.


– О ней. Теперь есть несколько подобных ей печальниц, но эту я с другими не сравню. Эта на других не похожа, и притом она уже относится к доисторическим временам; когда еще все мы говорили по-французски, и не было в моде ни Засецкой, ни Пейкер, и даже еще сам Редсток не приезжал… Ух, какая старина! Василий Пашков был еще в военном, а Модест Корф обеими руками крестился и при всех в соборе молебны служил в камергерском мундире. А что до Алексея Павловича Бобринского, так он тогда был еще совсем воин галицкий и так кричал, что окна в министерстве дрожали. Сережа Кушелев даже очень мило нарисовал все это в карикатуре и возил всем показывать, и все очень смеялись.

– Я все это помню.

– Да, это ведь несправедливость, что будто Толстой завел моду ходить пешком и трудиться: Marie это раньше всех, первая стала делать. Она и полы сама мыла и выносила все за больными до гадости. Даже она несколько раз ходила с Николаем Андреевичем в портерные, хотела спасать там каких-то несчастных девчонок, которые их же и просмеяли… Конечно, нельзя же их всех спасать – это глупость: они необходимы, но все-таки со стороны Marie было доброе желание… а как в полиции тогда был Анненков, то он все уладил, и скандала не вышло.

– Я помню: это смешно рассказывали.

– О, это было преинтересно, но все равно Marie и теперь такая же осталась: "мать Софья и о всех сохнет". Она ни Редстока не ревновала к богу, ни Пашкова, и Толстого теперь не ревнует: ей как будто они все сродни, а о самой о ней иначе нельзя сказать, как то, что хотя она и сектантка и заблудшая овца, а все-таки в ней очень много доброты и жалости к людям. Это лучше всей ее веры.

– Ах, кажется это так!

– Конечно, что же их вера? Ведь очень многие эти девочки совершенно жалки: мужчины их сманят с собой и бросят… Помните, как это сделал Бертон? Увез, бросил и живи как хочешь; а Marie проводит всю жизнь в заботах о ком-нибудь. Если хотите найти сердечного человека, идите к ней: у нее всегда есть запас людей "униженных и оскорбленных". Я к ней и обратилась с просьбой порекомендовать мне скромную и правдивую девушку, чтобы не было в доме дурного примера и фальши. Главное, чтобы не было фальши, так как я фальшь ненавижу. А Marie даже обрадовалась. "Ах, как мне приятно слышать, говорит, ваше рассуждение! Ложь – это порок, которым сатана начал порчу человека. Он ведь обманул Еву?" Да, да, да, думаю; ты очень начитана, но ты это далеко берешь о прародителях и о сатане, а я тебя просто прошу о горничной девушке.

"Ну да, есть и такая! – отвечает Marie, – у меня теперь приютилась в ожидании места как раз такая превосходная девушка".

"Не притворщица и не побегушка?"

"О, как можно! Она христианка!"

"Да ведь у нас все крещеные и даже православные, но нравы и правила у всех ужасные".

"Нет, что вы: у христиан прекрасные правила! Притом это девушка, которая всегда занята, работает и читает "посредственные книжки".

"Ага, значит, она толстовка! Ну, ничего: я всякие утопии ненавижу, но прислуге вперять непротивление злу, по-моему, даже прекрасно. Давайте мне вашу непротивленку! Я ее буду отпускать к моленью. Где они собираются молиться? Или они совсем не молятся?"

"Не знаю, – говорит: это дело совести, об этом не надо спрашивать".

"Конечно, мне бог с ней, как она хочет. Но как ее звать?"

"Федорушка".

"Ай, какое неблагозвучное имя!"

"Отчего же? Очень хорошо! Вы зовите ее Феодора, или даже Theodora. Чего же лучше?"

"Нет, это театрально, я буду звать ее Катя".

"Зачем же?"

"Ну, это, – говорю, – у меня такой порядок".

Marie не стала возражать и прислала мне свою непротивленку, и вообразите, девушка мне очень понравилась, и я ее наняла.

– Почем? – спросила гостья.

– Семь рублей в месяц.

– Как очень дешево.

– Да. Но она больше и не требовала. Она сама даже совсем ничего не просила, а сказала: "Сколько буду стоить, столько и положите". Я и назначила. Но позвольте, это ведь не в том дело; а она мне тогда очень понравилась, потому что действительно она выглядела этакая опрятная и скромная. А я, признаться, когда услыхала, что она непротивленка, то я опасалась за ее опрятность, так как в ихних книжках ведь есть против мыла, и я помню, няня читала, как на одну святую бросился бесстыжий мурин, но как она никогда мылом не мылась, то этот фоблаз от нее так и отскочил.

– Это ужасно!

– Да, все другие подверглись, а она нет; но я решительно не понимаю, неужели Толстой из-за этого против мыла?

– Ах, нет же! Вы разве забыли, из чего мыло сгущают?

– Из мясного сока.

– Ну вот и разгадка.

– Тетя! – отозвалась из-за трельяжа девушка. – Ну как вам это не стыдно говорить такие вздоры?

– А что такое?

– Из мяса мыла не варят, и притом очень много мыла делают не из животных, а из растительных жиров. Наконец есть яичное мыло, которое вы и покупаете.

– Ах, правда, правда! Точно, есть яичное мыло. Это в Казани, где был губернатор Скарятин; но я его теперь не покупаю. Долго покупала и очень им мылась, но с тех пор, когда был шах персидский и я узнала, что он этим мылом себе ноги моет, мне стало неприятно, и я его больше не покупаю.

– Охота была вам об этом и знать!

– Ну, отчего? Нас в институтах такой гордости не учили. И, по-моему, лучше интересоваться такими особами, чем неумойками. Я ведь помню, когда Аркадий оканчивал курс, тогда его посещали разные, и приходили и эти непротивленыши, и все они были в этой ихней форме, тусклые и в нечищеных сапогах.

– Ужасные "малютки"! – сказала гостья.

– Да, какие-то они… все с курдючками. Подпояшутся, и сзади непременно у них делается курдючок, а лапки без калош – и натопчут. Это неопрятность! Но девушка-непротивленка ко мне пришла совсем в опрятном виде и работала превосходно, но в практической жизни все-таки она оказалась невозможна.

– Почему же?

– Да, да, да! В практической жизни много сторон, и она мне оказалась хуже всех противленок!

– Появился какой-нибудь непротивленыш?

– Куда там! Нет! Просто не отгадаете!

3

– Начну хоть с пустяков: пробегаю я ее паспорт и наталкиваюсь опять на то, что там стоит имя Федора. Я говорю ей:

"Моя милая, мне твое имя не нравится (я не люблю говорить людям вы ), я буду звать тебя Катею". И она сразу же отвечает рассуждением: "Если вам так угодно, чтобы в вашем доме служанка называлась иначе, то мне это все равно: это обычаи человеческие"!

– Как это смешно!

– Ужасно смешно. "Обычаи человеческие"… А то еще у них есть "непосредственные обязанности к богу". Но я сама из деревенских барышень и люблю иногда с прислугой поразговаривать. Я и говорю: "Я буду звать тебя Катей, и ты должна откликаться". Отвечает: "Слушаю-с!" – "И еще, – говорю, – я тебе забыла сказать, что к твоим обязанностям тоже должно относиться, чтобы ты помогала кухарке убирать посуду и подтирала мокрою тряпкой крашеные полы в дальних комнатах". Но что же-с, полы она подтирала и мне на мой зов "Катею" откликалась, а если кто из моих знакомых ее спросит, как ее имя, она всем упорно отвечает: "Федора". Я ей говорю: "Послушай, моя милая! Ведь тебе же сказано и ты должна помнить, что ты теперь Катя! Зачем же ты противоречишь?" А она начинает резонировать: "Я, – говорит, – сударыня, на ваше приказание откликаюсь, так как вы сказали, что это такой порядок в вашем доме, и мне это не вредит: но сама я лгать не могу …" – "Что за вздор!" – "Нет, – говорит, – я лгать не могу, – мне это вредит".

– Какова штучка! – воскликнула гостья. – Она себе вредить не желает!

– О, не желает!.. Да ведь еще и как!.. Это что-то пунктуальное, что-то узкое и упрямое, как сам Мартын Иваныч Лютер. Ах, как я не люблю это сухое лютеранство! И как хорошо, что теперь за них у нас взялись. Я спрашиваю:

"Какой тебе вред? Живот, что ли, у тебя заболит или голова?"

"Нет, – говорит, – живот, может быть, не заболит, но есть вещи, которые важнее живота и головы".

"Что же это именно?"

"Душа человека. Я желаю иметь мою совесть всегда в порядке".

– Ведь это шпилька-с!

– Это прямо дерзость!

– Да; но, как брат Захар говорит, "хотя это и неприятно, но после благословенного девятнадцатого февраля – это неизбежно".

– Да, после этого февраля мы у них в руках.

– Особенно перед самым праздником. Нельзя же самим стать у своих дверей и объявлять визитерам, что нас дома нет. До этого еще вообще не дошло, но между тем непротивленская малютка это-то именно у меня и устроила.

– Да что вы?

– Факт-с!

– Право, вся надежда на градоначальника.

– Да, он их возьмет – "руки назад". В праздник я ей толком растолковала: "Катя, будут гости, ты должна всем говорить, что я дома и принимаю". И она принимала; но потом приехал Виктор Густавыч. Вы знаете, человек с его положением и в его силе, а у меня два сына, и оба несходного характера: Аркадий – это совершенная рохля, а Валерий, вы его знаете, – живчик. Очень понятно, что я о них забочусь, и я хотела с ним немножко поговорить о Валерии, который не попал за Аркадием, а попал в этот… университет и в будущем году кончит, без связей и без ничего…

Гостья сделала едва заметное движение.

– И вот я посадила Виктора Густавыча, подбегаю к ней и говорю: "Катя, а теперь если кто приедет, ты должна говорить: я уехала и что меня нет дома". Кажется, всякая дура может это понять и исполнить!

– Что же тут не исполнить!

– Да, самое обыкновенное. А она, вообразите, всем так и говорила, что "я ей приказала говорить, что я уехала и меня дома нет!"

– Ах ты боже мой! – воскликнула гостья и расхохоталась.

– Но вы представьте себе, что и все точно так же, как вы, на это только смеялись, а никто не обиделся, потому что ведь все же прекрасно знают, что всегда в этих случаях лгут… Это так принято… Но молодежь стала мне говорить: "Ma tante, ваша непротивленка, кажется, очень большая дура". Но я верно поняла, что это действует ее вера, и я разъяснила всем, что это из нее торчит граф Толстой и сильно-державно показывает всем образованным людям свой огромный шиш. "Никаких-де визитов не надо! Все это глупости: лошадям хвосты трепать не для чего, а когда вам нужен моцион – мойте полы".

– Без мыла?

– Да, совершенно так просто!

– Но как же вы после этого сделали с непротивленкой?

– Я с ней объяснилась; я ей сказала: "Ты обдумай, тебя мне рекомендовали как очень хорошую девушку и христианку, а ты очень хитрая и упорная натура. Что это за выходка с твоей стороны, чтобы выдать меня за лгунью?" А она простодушно извиняется:

"Я не могла сказать иначе".

"Отчего-о-о? Бедная ты, помраченная голова! Отчего-о ты не могла сказать иначе?"

"Потому что вы были дома".

"Ну так и что за беда?"

"Я бы солгала".

"Ну что же такое, если бы ты немножко и солгала?"

"Я нисколько лгать не могу".

"Нисколько?"

"Нисколько".

"Но ведь ты служишь! Ты нанимаешься, ты получаешь жалованье!.. Для чего ты с такими фантазиями нанимаешься на место?"

"Я нанимаюсь делать работу, а не лгать; лгать я не могу".

С каких сторон с ней ни заговори, она все дойдет до своего "я лгать не могу" и станет.

– Какая узость, узость!

– Страшно! "Да ведь надо же, – говорю, – уметь отличать, что есть такая ложь, какой нельзя, а есть такая, которую сказать можно. Спроси у всякого батюшки".

"Нет, нет, нет! – отвечает, – я не хочу этого различать: бог с ними, я не буду их и спрашивать. В Евангелии об этом ничего не сказано, чтоб отличать. Что неправда, то все ложь, – христиане ничего не должны лгать".

– Вот я тут и вспомнила, что когда я ее нанимала, я думала, что в прислуге и вообще в низшем классе "непротивление" годится и не мешает, и даже, может быть, им оно и полезно, но и это вышло совсем не так! Вышло, что и здесь оно не годится и что этому везде надо противодействовать!

4

Хозяйка сдвинула серьезно брови и сказала, что она говорила о такой "заносчивости" с батюшкой, и тот ей разъяснил, что это "плод свободного, личного понимания".

– Да, но какая же свобода, когда это все ужасно узко? – вставила с ученым видом гостья.

– Я с вами и согласна, и, кроме того, не все для всех хорошо.

Хозяйка постучала с угрозой по столу рукой, на пальцах которой запрыгали кольца с бирюзой, и продолжала:

– Я ведь очень помню, когда были в славе Европеус и Унковский. Это было совсем не нынешнее время, и тогда случилось раз, что мы вместе в одном доме ужинали, и туда кто-то привел Шевченку… Помните, хохол… он что-то нашалил и много вытерпел; и он тут вдруг выпил вина и хватил за ужином такой экспромт, что никто не знал, куда деть глаза. Насилу кто-то прекрасно нашелся и сказал: "Поверьте, что хорошо для немногих, то совсем может не годиться для всех". И это всех спасло, хотя после узнали, что это еще раньше сказал Пушкин, которому Шевченко совсем не чета.

– Ну, еще бы стал говорить этак Пушкин!..

– Конечно, он бы не стал, – перебила хозяйка, – он жил в обществе, и декабристы знали, что с ним нельзя затевать. А Шевченко со всеми якшался, и бог его знает, если даже и правда, что Перовский сам велел наказать его по-военному, то ведь тогда же было такое время: он был солдат – его и высекли, и это так следовало. А Пушкин умел и это оттенить, когда сказал: "Что прекрасно для Лондона, то не годится в Москве". И как он сказал, так это и остается: "В Лондоне хорошо, а в Москве не годится".

– В Москве теперь уже никого и нет… Катков умер.

За трельяжем послышался сдержанный смех.

– Что вам смешно, Лида?

– "Катков умер". Вы это сказали так, как будто хотели сказать: "Умер великий Пан".

– А вы на это "сверкнули", как Диана.

– Я не помню, как сверкала Диана.

– А это так красиво!

– Не знаю уж, куда и деться от всякой красоты! Я впрочем помню, что Диана покровительствовала плебеям и рабам и что у нее жрецом был беглый раб, убивший жреца, а сама она была девушка, но помогала другим в родах. Это прекрасно.

– Прекрасно!

А хозяйка покачала головою и заметила:

– Ты совершенно без стыда.

– Со стыдом, ma tante!

– Так что ж ты говоришь! Чего ж ты хочешь?

– Хочу, чтоб девушки не скучали в своем девичестве от безделья и помогали тем, кому тяжело.

– Но для чего же в родах?

– Да именно и в родах, потому что это ужасно, и множество женщин мучаются без всякой помощи, а барышни играют глазками. Пусть они помогают другим и сами насмотрятся, что их ожидает, когда они перестанут блюсти себя как Дианы.

– Позвольте, – вмешалась гостья, – я не о той совсем Диане: я о той, которая сверкнула в лесу на острове, у которого слышали с корабля, что "умер великий Пан". Кажется, ведь это так у Тургенева?

– Я позабыла, как это у Тургенева.

Хозяйка продолжала:

– Теперь опять забывают хорошее, а причитают то, что говорят "посредственные книжки".

– А вы не обращали на эти книжки внимания Виктора Густавыча? – спросила гостья.

– О, он их презирает, но, знаете, он ведь лютеран, и по его мнению, если где есть о добре, то это все хорошо.

– Но, однако, ваша непротивленка в самом-то деле ведь и не была добра?

– Ну, так прямо я этого сказать не могу. Злою она ни с кем не была, но когда ей долго возражаешь, то я замечала, что и у нее тоже что-то мелькало в глазах.

– Да что вы?

– Я вас уверяю. Знаете, если шутя подтрунишь, так глазенки этак заискрятся… и… какое-то пламя.

– Боже мой! И для чего вы ее еще держали?

– Да, да! Я тоже раз подумала: "эге-ге, – думаю себе, – да ты с огоньком", и отпустила. Но, разумеется, я прежде хотела знать, что можно от таких людей ждать, я ее пощупала.

– Это интересно.

5

– Я спросила ее так: "Что же это, моя милая, стало быть, если бы при тебе в доме случилось что-нибудь такое, что должно быть тайной, что от всех надо скрыть, стало быть, ты и тогда не согласилась бы покрыть чей-нибудь стыд или грех?" Она сконфузилась и стала лепетать: "Я об этом еще не думала… Я не знаю!" Я воспользовалась этим и говорю: "А если бы тебя призвали и стали спрашивать о твоих хозяевах, ведь ты должна же… Ведь какие в старину были хорошие и верные слуги, а и те, когда приходило круто, говорили, что от них хотели". Вообразите, что она ответила:

"Это тот виноват, кто их до этого доводил".

"А если это делалось по приказу?"

"Это все равно".

– Какова!

– Да-с! Я говорю: за это можно страдать. А она отвечает:

"Лучше пострадать, чем испортить свой путь жизни".

– Каково непротивление!

– Ну вот, как видите!

– Впрочем, если смотреть по-ихнему и держаться Евангелия, то она не совсем и неправа…

– Да, она даже очень права; но ведь общество не так устроено, чтобы все по Евангелию, и нельзя от нас разом всего этого требовать.

Назад Дальше