Узнав, что я пойду за гробом, мистер Кроуль, гробовщик, взял эту фуражку и приколол вокруг длинный черный флаг, спускавшийся до самых моих пяток. Через несколько минут, проходя мимо меня под воротами, где я угощал приятелей сладким печеньем, он увидел, что один мальчик наступил ногами на мой длинный флаг, это очень рассердило угрюмого гробовщика, он дал затрещину мальчику, отчистил грязь с флага и подколол его повыше.
За гробом должны были идти отец, я, миссис Дженкинс с ребенком на руках (замечу кстати, что после того вечера, когда мне в первый раз показали мою маленькую сестрицу, я ни разу не видел ее) и четверо приятелей отца. Все было уже готово, один я играл в подворотне с ребятишками и не думал ни о каком погребении. Наконец за мной послали одну соседку; она увидела меня, схватила на руки и поспешно унесла.
– Идем, Джимми, – говорила она, – все собрались. Тебя одного ждут.
Действительно, похоронная процессия уже вышла из дома № 19 и ждала только, чтобы я встал рядом с отцом. Кладбище старой приходской церкви находилось на расстоянии какой-нибудь полуверсты от нашего дома, но гробовщик со своими блестящими сапогами, намасленными волосами и черными лайковыми перчатками имел такой вид, точно он собрался в путь на целый день.
Он медленно шел впереди, а за ним двигались покрытые носилки. Должно быть, я был очень глуп для своих лет, но я никак не мог себе представить, что такое лежит на этих носилках. Я видел только какую-то странную, черную штуку – блестящую, красивую, обшитую кругом бахромой и подвигавшуюся вперед на восьми ногах. У одной из этих ног на сапоге была прореха, сквозь которую виднелся чулок.
– Что это такое, папа? – шепнул я отцу.
– О чем ты спрашиваешь, мой милый?
– Да вот об этой штуке с ногами, папа.
– Ш-ш! Это твоя мать, Джимми! Помнишь, я тебе рассказывал. Они несут ее в яму.
С этими словами он опустил руку в карман куртки и, вынув из него носовой платок, отер себе глаза.
День был ясный и солнечный; в балагане, мимо которого мы проходили, показывали представление, и множество моих знакомых мальчиков и девочек бежали туда. Погода была очень жаркая, толпа народа теснила нас с боков. Это бы еще ничего, но новая фуражка была мне велика – отец купил ее без примерки, и она почти совсем закрывала мне глаза. Я попробовал сдвинуть ее на затылок, но тогда мой траурный флаг начал волочиться по земле, так что миссис Дженкинс, шедшая сзади меня с ребенком на руках, наступила на него ногой. Она нахлобучила мне фуражку совсем на нос, и мне стало еще хуже. После нескольких минут уныния я осмелился еще раз подвинуть фуражку назад, но она опять нахлобучила мне ее с восклицанием: "Господи! Что за несносный ребенок!" После этого мне оставалось только покориться.
Наконец мы дошли до ворот кладбища. Ворота были отворены, и церковный сторож ждал нас при входе. Мы вошли, восемь ног с носилками двигались еще медленнее прежнего. За нами тянулась целая толпа народа, но сторож впустил за ограду только тех, у кого был креп на рукаве. Мы прошли по довольно длинной дорожке, с обеих сторон которой возвышались могильные памятники, и вошли в церковь. Миссис Дженкинс сняла мою фуражку и посадила меня на какую-то скамейку.
Передо мной была высокая спинка другой скамейки, так что я решительно ничего не мог видеть. Я слышал, что какие-то два голоса читали или говорили что-то поочередно, но не понимал ни слова, и с нетерпением ждал, когда они закончат. Наконец они замолчали; черная блестящая штука на восьми ногах двинулась вон из церкви, и мы все пошли за ней, но не к тем дверям, через которые вошли, а к другим, маленьким. До тех пор я никогда не бывал в церкви и потому с любопытством оглядывался по сторонам. Особенно занимали меня большие ковры, разостланные по полу, и блестящие подсвечники с хорошенькими беленькими свечками.
Из церкви мы опять пошли по дорожке, а затем свернули в сторону, на очень неровную местность, усеянную пригорками, по которым мне было так трудно идти, что отец взял меня на руки. Сидя на его руках, я увидел, что мы остановились возле какой-то большой ямы. Незнакомый мне человек, весь в белом, начал что-то читать по книге, а к нам подошли еще какие-то четыре человека с грязными руками и в платье, запачканном землей. Они сняли блестящую черную штуку с плеч носильщиков, обвязали ее полотном и опустили в большую яму.
Теперь, и только теперь понял я, что значат смерть, гроб и "никогда".
Для отца и для всех остальных мать умерла еще в пятницу; все они знали, что она лежит в гробу и что будут делать с этим гробом. Для меня она умирала именно теперь, в эту минуту, и я считал грязных могильщиков ее убийцами. У меня было страшно тяжело на сердце; а между тем я не мог плакать. Какие-то странные, смутные мысли роились в моей голове и удерживали мои слезы.
Прочитав молитвы, священник закрыл книгу и ушел, а за ним пошли и остальные. Когда мы ушли с кладбища, мистер Кроуль спросил отца, не думает ли он, что недурно зайти и выпить по стаканчику пива. Отец охотно согласился на это, и вся компания вошла в первую же распивочную. Я тоже пошел за ними, но скоро мне надоело сидеть в душной комнате, где отец начинал ссориться с одним из своих знакомых; я снял креп с фуражки и побежал домой.
Глава IV. Женщина, которой суждено было сделаться моей мачехой
Наш дом в переулке Фрайнгпен был разделен на мелкие квартиры и отдельные комнаты. На одной площадке с нами жила одна ирландка, миссис Бёрк. Она была вдова: муж ее, кровельщик, умер через несколько месяцев после свадьбы. Миссис Бёрк была молода, весела, недурна собой, а между тем я терпеть ее не мог. Она возбуждала во мне отвращение не своими рыжими волосами, хотя я терпеть не могу волос этого цвета, а тем, что была рябая, – ее руки и лицо были усеяны бесчисленным множеством веснушек. Я воображал, что эти гадкие желтые пятна легко можно отмыть, а так как миссис Бёрк не отмывала их, то считал ее грязной и неопрятной. Поэтому я не соглашался ни за что съесть куска из ее рук. Она всегда очень щедро угощала меня разными лакомствами, но я отказывался от ее пудингов, говоря, что сыт, а яблоки ее я ел не иначе, как срезав с них толстый слой кожи. Однажды она дала мне несколько печеных картофелин. Я бросил их под лестницу и спрятал в куче сору.
– Что, понравились картошки, Джимми? – спросила она через нисколько минут.
– Да-с, очень, благодарю вас, – ответил я. И в эту самую минуту в комнату вошла ее кошка с картошкой в зубах. Она, вероятно, вытащила ее из сора и принесла теперь своей хозяйке.
С этих пор миссис Бёрк невзлюбила меня. Встречаясь со мной, она всегда смотрела на меня очень сердито и иногда даже называла разными бранными именами. С родителями моими она, напротив, была постоянно очень любезна. Это, впрочем, и неудивительно: отец всегда давал ей много разной зелени, говоря: "Нельзя же не помочь одинокой женщине".
Эту-то миссис Бёрк я нашел в нашей комнате, когда вернулся домой с похорон матери. Было уже почти совсем темно; никто не видел, как я прошел по переулку и свернул на лестницу. Я не спешил домой, хотя не ел с утра и был порядком голоден. Мне смутно казалось, что теперь все в нашей комнате должно быть приведено в прежний вид, но я далеко не был уверен в этом. Я без шума прокрался по лестнице до площадки нашего этажа и выглянул из-за угла. Дверь нашей комнаты была заперта последние дни, теперь она стояла полу открытой. Я увидел часть стены нашей комнаты и, странное дело, на этой стене отражался свет огня.
Никогда в жизни не забуду я того странного чувства, которое овладело мной в эту минуту. Кто мог зажечь огонь в нашей комнате? Конечно, мать, кто же, кроме нее? Я всегда возвращался домой в это же время, вдоволь наигравшись на улице, и заставал мать в хлопотах около печки: она подкладывала дров в огонь и готовила ужин к приходу отца. Может быть, черные носилки, могильная яма и все, что так удивляло меня в последние дни, объяснится каким-нибудь счастливым образом? Вдруг я увижу мать в комнате, как видел ее пять дней тому назад, когда в последний раз входил сюда вечером?
Все эти мысли смутно роились в голове моей, и я, почувствовав какое-то радостное волнение, бросился к дверям, но мечты мои вмиг рассеялись: сквозь полуотворенную дверь я увидел небольшой кусок пола нашей комнаты. Я заметил, что пол этот необыкновенно чисто вымыт, услышал скрип качающегося стула и женское пение; я сразу узнал голос миссис Бёрк. Я приотворил дверь и заглянул в комнату. Действительно, это была миссис Бёрк.
Она сидела у камина в чистом ситцевом платье, в нарядном чепчике, качала на коленях мою маленькую сестру и убаюкивала ее песней. На столе был расставлен чайный прибор, и до меня донесся приятный запах поджаренного хлеба. В этот день все так захлопотались с похоронами матери, что я остался без обеда и потому был страшно голоден. "Хорошо поесть жареного хлебца", – мелькнуло у меня в голове, но мне тотчас же представились веснушчатые руки миссис Бёрк, и я решил, что не стану есть хлеб, до которого она дотрагивалась, а лучше уйду и подожду отца на дворе.
В эту самую минуту кошка миссис Бёрк вошла в комнату, широко растворив дверь, и мяукнула, почуяв свою хозяйку. Миссис Бёрк оглянулась, чтобы узнать, кто открыл дверь, и заметила меня, прежде чем я успел отскочить назад.
– Ах, это ты, голубчик Джимми, – сказала она таким ласковым голосом, какого я никогда не слышал от нее. – Войди же сюда, сядь к печечке.
– Не надо, мне и здесь тепло.
– Полно, будь умницей, садись, пей чай, как маленький джентльмен, – настаивала миссис Бёрк, маня меня к себе указательным пальцем.
Я не посмел отказаться и с угрюмым видом вошел в комнату. Не успел я сделать и шести шагов от дверей, как уже раскаялся в своей неблагодарности к миссис Бёрк. Добрая женщина вымыла и вычистила нашу комнату так, что прелесть. Печка была вымыта, очаг вычищен, вместо нашей согнутой кочерги и ржавой лопатки для выгребания углей красовались блестящие, как серебро, инструменты миссис Бёрк. Пол был вымыт и посыпан мелким песком, а перед печкой был разостлан чистый коврик. Наша глиняная посуда стояла на чайном подносе миссис Бёрк; чайные ложечки, красиво разложенные по чашкам, принадлежали также миссис Бёрк. Вместо жестяной кружки, из которой я обычно пил чай, красовался фарфоровый горшочек с золотой надписью: "подарок из Тенбриджа". В горшочке также лежала ложечка.
Этого мало: миссис Бёрк любила разные безделки, и в ее комнате была целая полка, уставленная стеклянными и фарфоровыми вещицами самой странной формы. В числе этих вещиц почетное место занимала фарфоровая масленка, расписанная зеленой, голубой и пунцовой краской, теперь эта самая масленка стояла на нашей печке с кашкой для ребенка и казалась необыкновенно красивой, когда огонь играл на ее пестром узоре.
– Где же твой папа, Джимми? – спросила миссис Бёрк, снимая с меня фуражку и бережно вешая ее на гвоздь за дверью. – Он остался на кладбище, Джимми?
– Да, недалеко от кладбища.
– Где же это недалеко, душенька?
– В распивочной.
– Он, верно, подошел к прилавку выпить рюмочку с горя. Бедный человек! Не плачь, Джимми (я не плакал и не думал плакать), он скоро придет домой!
– Он не подходил к прилавку, он сидит в комнате с могильщиками.
– А, он там сидит! – сказала миссис Бёрк, принимаясь ласкать мою маленькую сестру. – А что, он плакал, Джимми?
– Нет, он курил трубку и пил водку.
– А тебя он отослал домой, Джимми? Что же он говорил?
– Он говорил одному человеку, что тот, кто сажает и продает спаржу, должен знать, как ее называть, лучше, чем тот, кто изредка нюхает ее, проходя мимо кухмистерской. Должно быть, отец подерется с этим человеком; он говорил, что готов разбить нос всякому, кто называет вещи не так, как следует.
– Верно, этот человек называл твоего отца какими-нибудь обидными именами?
– Нет, он никакими именами не называл папу, он только назвал спаржу как-то не так.
Миссис Бёрк ничего не ответила, но принялась еще нежнее ласкать ребенка. Потом она уложила сестрицу в постель, принесла из своей комнаты половую щетку, подмела золу, просыпавшуюся на пол, протерла своим чистым фартуком фарфоровую масленку и другие вещи. Потом она быстрым взглядом окинула всю комнату, подошла к печке и передвинула немножко масленку, так, чтобы ее великолепие сразу бросилось в глаза всякому, кто войдет в дверь. Убедившись наконец, что все в порядке, она взяла сестру на руки и долго стояла с ней у окна, глядя на улицу. Когда совсем стемнело, она опустила оконные занавески и поставила свечку в медный подсвечник, блестящий, как зеркало. Должно быть, она заметила, с каким удивлением я смотрел на этот сияющий подсвечник.
– Надо вычистить эту грязную штуку, Джимми, – сказала она. – Ты привык видеть ее гораздо чище, не правда ли?
– Нет, он у нас никогда не был таким чистым, – откровенно ответил я. – А теперь это прелесть что за подсвечник!
– Ну, так и быть, значит, можно оставить. Ведь твой папа такой строгий, Джимми, он, пожалуй, будет недоволен этой старой грязной масленкой!
– Какой масленкой?
– Да той, которая стоит на печке с детской кашкой.
– Эта масленка не грязная. Здесь все чисто, только…
– Что "только"? Что здесь не так? Говори скорее! Ну же!
Миссис Бёрк покраснела от гнева и проговорила эти слова очень сердитым голосом. Это было, может быть, счастьем для меня: мне по глупости показалось, что все было чисто, исключая ее веснушчатое лицо и руки, и я собирался сказать ей это. Ее гнев испугал меня, я схитрил и произнес смиренным голосом:
– Да вот я не совсем чист, у меня руки грязные.
Я тотчас же получил наказание за свою хитрость. Миссис Бёрк вскрикнула так, как будто никогда в жизни не видела грязных рук (а мои были еще чище, чем обычно), положила ребенка на постель, отвела меня к себе в комнату и там задала моему лицу и рукам такую стирку желтым мылом и жестким полотенцем, что у меня слезы выступили на глазах. После этого она намазала мои волосы своей помадой, причесала своей гребенкой и сделала мне по завитку на каждом виске. Затем мы вернулись в нашу комнату. Она посадила меня на стул возле печки и спросила:
– Хочешь теперь пить чай, Джимми, или подождешь папу?
Я уже давно с жадностью поглядывал на кучу кусочков хлеба, поджаренных в масле. Голод мучил меня, но он был не в состоянии победить моего предубеждения против веснушчатых рук, которыми миссис Бёрк, конечно, брала хлеб, разрезая его.
"Может быть, поджариваясь, хлеб очистился?" – мелькнуло у меня в голове. Это так, но ведь она его мазала маслом. А, вот отлично! Все масло с верхнего куска стекло вниз. Если она предложит мне кусочек хлеба, думал я, возьму верхний. Но, к несчастью, в ту самую минуту, когда она спросила, хочу ли я пить чай теперь, она смахнула какую-то соринку с масленки, и ее веснушчатая рука дотронулась до корки намеченного мной куска.
– Благодарю вас, я лучше подожду папу, – проговорил я грустным голосом.
Миссис Бёрк занималась обычно тем, что шила мешки для картофеля. Услышав, что я не хочу пить чай сейчас, она пошла в свою комнату и принесла оттуда три готовых мешка и холст для четвертого. Готовые мешки она положила на стул возле себя, надела передник из толстой парусины, чтобы не запачкать своего чистого ситцевого платья, и принялась за работу.
Не знаю, сколько времени шила миссис Бёрк свой мешок, должно быть, очень долго. Свеча сгорела на большой кусок, а мне страшно захотелось спать, и я начал немилосердно ерошить себе волосы. Она выбранила меня за это самым сердитым образом.
– Поди сюда, поросенок! – закричала она. – Держи-ка мне лучше свечку, чем храпеть да чесать голову.
Я подошел и стал держать свечу, пока она не дошила мешок. В это время угли перегорели и, обрушившись, перепачкали очаг; поджаренный хлеб совершенно пригорел; какой-то уголек вдруг вспыхнул ярким пламенем, которое дотянулось до фарфоровой масленки и закоптило ее.
Я подошел и стал держать свечу, пока миссис Бёрк не дошила мешок.
– Черт возьми все эти чаи! – воскликнула с гневом миссис Бёрк, хватая масленку. – Сиди здесь да жди, а он там пьянствует, как свинья! Вот уж правда, не стоит метать бисер перед свиньями!
Несколько минут она ворчала, сердясь главным образом на меня, как будто я был виноват во всех ее неприятностях, потом вдруг спохватилась, запела какую-то веселую песню и сказала самым спокойным голосом:
– Не беда, Джимми, на свете бывают несчастия и похуже.
Успокоившись таким образом, она поправила огонь, стерла сажу с масленки, переложила куски хлеба, пригладила мне волосы, положила оконченный мешок к трем остальным и принялась шить новый. Я задремал, сидя на стуле, и меня разбудили тяжелые, неверные шаги отца, поднимавшегося по лестнице.
Он распахнул дверь и вошел в комнату.
Глава V. Миссис Бёрк ухаживает за моим отцом
– Пожалуйте, мистер Бализет! – сказала миссис Бёрк самым ласковым и добродушным голосом.
Отец сделал три-четыре шага по комнате, с удивлением оглядываясь кругом. Он, видимо, выпил больше, чем следовало, и поэтому фуражка его была сдвинута на сторону; в одной руке он держал вязанку дров, в другой рыбу.
– Вы пришли домой раньше, чем мы ожидали, и потому застали меня за работой в вашей комнате… Извините, пожалуйста, я сейчас уйду.
С этими словами миссис Бёрк встала, отодвинула к стене тот стул, на котором лежали готовые мешки, и тот, на котором сама сидела, и остановилась среди комнаты, добрая, приветливая, держа неоконченную работу в руках.
Отец был совершенно ошеломлен всем, что видел. Он смотрел с удивлением то на масленку, стоявшую на печке, то на ребенка, опрятно уложенного в постель, то на поджаренный хлеб и на чайный прибор. Наконец он опустился на стул, понурив голову. Дрова раскатились по комнате, и рыба, выскользнув из его рук, упала на пол.
– Вы, верно, не совсем здоровы, Джим Бализет, – с нежной заботливостью сказала миссис Бёрк. – Волнения сегодняшнего дня расстроили вас, бедный вы человек.
– Нет, нет, это не то…
– Как не то? Конечно, то – вы со мной не стесняйтесь, я ведь сама все это испытала, я знаю, что вы должны чувствовать.
– Нет, вы не знаете! – настаивал отец. – Я сюда шел и думал: ну, теперь все кончено, не будет у тебя уютного уголка у печки, не будет готового ужина. Коли захочешь съесть кусочек чего-нибудь, покупай и дрова, и всякую приправу. Вот смотрите, я и купил.
Отец вынул из кармана куртки какую-то приправу из пряностей, положил ее на стол и заплакал.
– Полноте, Джим Бализет! – воскликнула миссис Бёрк. – Вы добрый человек, вы должны же были подумать, что в этом доме живет такое же одинокое, несчастное существо, как вы, и что я не оставлю двух беспомощных сироток!
– Вот я все это думаю, – продолжал жалобным голосом отец, – прихожу домой и что же вижу? Вижу, что все так хорошо, как будто ничего и не случилось, даже лучше.
Он принялся плакать еще сильнее.