* * *
Спустя некоторое время в комнатке подручного можно наблюдать такую картину.
У окна за столом сидит Тоотс в одной жилетке и без шляпы. Напротив разместился Имелик и наигрывает на каннеле, взятом у парня, любимую мелодию Тоотса – "рейлендер". Чуть подальше, прислонившись к стене, стоит Кийр и с хитрой усмешкой глядит на своих однокашников. Двое помольщиков уселись на кровать. Подручный мельника и пожилой крестьянин ушли в помещение мельницы.
– Забирай свою! – кричит вниз, в сусеки, подручный и сыплет в желоб из мешка зерно одного из помольщиков, сидящих в комнате. Бородач внизу быстро сгребает свою муку, минутку-две ждет и забирает также и кучку свежесмолотой чужой муки…
– Да-а, – говорит Тоотс, когда Имелик прерывает игру. – Я страшно рад, что через столько лет снова встретился со старыми друзьями. Теперь я могу со спокойной душой вернуться в Россию, потому… потому что повидал вас.
– То есть как это? – спрашивает Имелик. – Неужели ты так скоро собираешься обратно?
– Черт его знает, когда еще соберусь, – отвечает Тоотс. – Все будет зависеть от здоровья. А может, и вообще больше не поеду обратно в Россию… хыкк!.. Ведь каким бы ты барином там ни был, а все под чужим началом ходишь. Здесь вот, дома, сидишь себе на пороге сарая, и приходят тебе в голову всякие довольно-таки приятные мысли. А что, если бы взять Заболотье в свои руки да сделать из него образцовый хутор… Да… Приезжайте тогда в Заболотье учиться, как надо хлеб сеять, скот разводить, увидите, что значит система. Да, да… хыкк! Вы, дурачье, не думайте, будто я не знаю, что с хутором делать. Ого-го! Он в моих руках – что дудочка. Конечно… гм… гм… со стариком будет еще немало стычек, но с ним я справлюсь. У меня там на дне чемодана кое-что припасено, стоит мне эти рублики извлечь на свет божий, как старик согласится. Но пока пусть все остается как есть, я сперва чуточку осмотрюсь, подожду, что будет, а уж потом мы…
При этом Тоотс берет со стола бутылку и разливает по стаканам желтоватый пенящийся напиток. Все пьют, Тоотс кричит: "За ваше здоровье!", а Имелик с еще большим подъемом наигрывает новую мелодию, которая припоминается друзьям смутно, словно сквозь туман. С лица Кийра исчезает лукавая улыбка, его серые тусклые глазки почти с испугом глядят на приятелей, и когда он, отойдя от стены, приближается к столу, то походка у него оказывается странной, кособокой, как у собаки.
– Нет, – произносит он наконец. – Мне денег не жаль, мне ничего не жаль, но я страшно боюсь – вдруг я таким останусь, как сейчас.
– Чего это ты? – удивленно спрашивают его однокашники. – Какие деньги? Каким это ты боишься остаться?
– Видите ли… – бормочет Кийр и снова опирается о стену. – Видите ли, у меня голова кружится. Я, наверное, пьян. Я не переношу этого… этого… ну как его?.. пива. Голова моя… Вдруг я таким и останусь – что тогда?
Звонкий хохот покрывает эти полные отчаяния слова. Вошедшие в эту минуту парень с мельницы и бородатый крестьянин вопросительно глядят на смеющихся, потом переводят взгляд на тощего рыжего человечка, который, прислонившись спиной к стене, выставляет вперед то правую, то левую ногу, словно опасаясь, что в любое мгновение может грохнуться на пол.
– Да, да, – поддразнивает его Тоотс, – именно таким ты и останешься. От этой хвори никто еще не излечивался. Теперь ты на всю жизнь калека. Иди сейчас же к старому Кийру и скажи ему: "Корми меня и пои меня, шей для меня одежду, сам я больше ни к чему не способен, кривой я и кособокий, как еврейская буква, и башка у меня сейчас такая дурацкая, еще хуже, чем раньше, и дурацкой она навеки и останется". Так и скажи старому Кийру, а мы придем да поглядим, что он с тобой сделает. Хорошо было раньше надо мной потешаться, да еще пальцем указывать и приговаривать: "Гляди, какой у него вид!" Теперь сам в беду попал! А Тоотс, видишь, сидит себе за столом, как герой, и в ус не дует.
По этому поводу вновь и вновь наполняются стаканы, все пьют и кричат: "Ваше здоровье!", поют какую-то песню, Имелик играет на каннеле марш и кто-то отпускает шуточки, главным образом по поводу несчастного рыжеголового парня, с каждой минутой все более впадающего в мрачную меланхолию.
Под конец танцуют еще какой-то удивительный танец, только что придуманный, вместе с его названием, Тоотсом. Этот на первый взгляд очень несложный танец, задуманный главным образом для того, чтобы подразнить Кийра, вскоре становится популярным во всей округе и его потом часто танцуют в Паунвере. Это тот самый широко известный танец-свалка, когда парни, обхватив друг друга за плечи и образовав нечто вроде большого живого клубка, притопывая, разом прыгают с места на место. Посередине же, где толкотня и давка больше всего, стонет и потеет несчастный Кийр.
Затем Имелик подгоняет к воротам мельницы свою лошадь, сажает обоих приятелей на телегу и везет их по домам. Перед домом арендатора с церковной мызы стоит высокий мужик с пышными усами и с изумлением глядит вслед проезжающим.
– Не узнаешь его? – спрашивает Имелик Тоотса, едва они успели отъехать подальше.
– Не заметил, – отвечает Тоотс и оборачивается.
– Это же твой старый приятель, арендатор с церковной мызы.
– А-а! – восклицает Тоотс; он готов уже спрыгнуть с телеги, но в этот момент Имелик подстегивает лошадь, и они едут дальше.
Но Имелику приходится еще немало повозиться с Тоотсом, когда они подъезжают к дороге, ведущей к кладбищу. Здесь Тоотс снова порывается слезать с телеги и куда-то улизнуть; куда именно – он не говорит, одно только твердит, что "очень-очень нужно там побывать". После короткой потасовки, во время которой Тоотс вдруг упоминает хутор Рая, Имелик догадывается, что у приятеля на уме, и еще больше противится его попытке; в конце концов победа остается за Имеликом.
Кийра, ослабевшего, с желтым лицом, "отпускают на волю" возле дома портного, и он бочком, спотыкаясь, медленно плетется домой.
– Ну и достанется ему от старика, – злорадствует Тоотс, глядя ему вслед. – Так ему и надо за его утренний керосин.
И Тоотс с таким юмором описывает Имелику свой утренний кофе в семье Кийров, что тот всю дорогу хохочет. У ворот хутора Заболотье приятели долго пожимают друг другу руки и уславливаются в воскресенье встретиться возле церкви.
VII
Ночью Тоотс просыпается, шарит вокруг себя руками и пытается сообразить, где он сейчас находится. Вокруг кромешная тьма и жуткая тишина. В первое мгновение Тоотсу мерещится, что он в России, странно только, как он очутился здесь, на этом подозрительном ложе. Лежит он на какой-то рыхлой куче, из которой странно торчит множество шуршащих колючек, и пахнет она не то сеном, не то смолой. Постепенно нить его мысли приводит его в родные края, переносит внезапно во двор хутора Заболотье, затем в комнатушку отцовского дома, а потом уже, дав ему возможность поблуждать по Паунвере, ведет обратно во двор Заболотья.
Но дальше? Что было дальше?
Тоотс нащупывает кошелек с деньгами и кольцо и убеждается, что и то и другое при нем; во всяком случае, до сих пор он имел дело с честными людьми. Он роется в карманах, обнаруживает коробок со спичками и зажигает одну из них. Что это за странное помещение, куда он забрался на ночлег? Ни окон, ни дверей, ни стола, ни стула, одна лишь эта подозрительная зыбкая куча в углу, в которой там, где он лежит, образовалась глубокая ямка. И все-таки, погоди, дверь тут есть, он просто ее не заметил при тусклом свете спички. Дверь и должна быть, иначе как бы он мог сюда пробраться?
Тоотс наступает ногой на тлеющую спичку, несколько секунд стоит в темноте, затем снова зажигает огонь, осторожно приоткрывает дверь и выглядывает в щель. Ага! Вдруг все становится ясным. Сомнений нет: он в сенях амбара в Заболотье, а спал он на куче своего собственного сена. Как он сюда попал – это уже другой вопрос. Так, так… теперь вчерашний день возникает в его памяти во всех подробностях. Как подумаешь – это была все же безумная затея! Тоотс, прислонившись к косяку двери, почесывает затылок и сплевывает. У, какой ужасный, противный вкус во рту! И все этот… Bals. vulnerar. Kunz.! Будь он проклят со своими каплями против тошноты! Жаль, что он еще сильнее не накрутил ему его красный нос!
Невдалеке от дороги, на ржаном поле, затягивает свою монотонную песенку коростель. Со скотного двора доносится тихое позвякивание колокольцев и погремушек, мычание сонных животных. Наверху что-то шуршит, кто-то ступает по крыше амбара едва слышными, робкими шагами. Потом звонко хлопают сильные крылья и громкий, пронзительный голос возвещает о близости рассвета. Вершины ив, растущих на лугу, словно плывут в серебристом тумане. Полная луна смотрит вниз на землю с тихой улыбкой, будто ей и самой приятно нести эту ночную вахту.
Но красота весенней ночи не приводит Тоотса в умиление. Он глядит на луну равнодушно, ее спокойное сияние не производит на него никакого впечатления. Все это он уже видывал не раз, все это успело ему порядком надоесть. Одного лишь ему хотелось бы: посмотреть, как выглядит луна с обратной стороны. Но эта дуреха там наверху только и знает, что выпячивать один бок, совсем как Кийр, когда тот пробирался домой, и не думает показывать свою спину.
Тоотс охотно раздобыл бы какой-нибудь длиннущий шест и навел бы там наверху порядок, но… бес его знает… И вообще, если подумать, так латинский язык этот, да и вся аптекарская премудрость – совсем не такая сложная штука, какой кажется с первого взгляда. Bals. vulnerar. Kunz… Ясно: слова эти неполные, сокращенные… Но если написать их полностью, едва ли что-нибудь уж очень изменится. Есть такое окончание – "ум", и с его помощью можно в латинском языке чудеса творить… Ох, с каким наслаждением выпил бы он сейчас чего-нибудь кисленького, чего-нибудь очень кислого… кваску или чего-нибудь в этом роде. Да, кстати, он не успел еще проверить, скрипит ли у них колодезный журавль, когда набираешь воду. Надо бы попробовать.
Тоотс шагает к колодцу, вытаскивает полное ведро, ставит на сруб, пьет большими глотками через край и прислушивается, как вода булькает у него в горле. На мгновение у него возникает страстное желание выпить все ведро до дна, причем единственным толчком к этому оказывается такая мысль: "А почему это лошади могут?" Затем он снова прислушивается к песне коростеля и думает: "И чего он попусту орет! Спал бы, черт, когда все спят, и не каркал бы! И как только у него глотка не заболит!" – добавляет он про себя. Этого коростеля можно бы очень легко поймать, надо лишь незаметно подкрасться. Да о каких это, черт побери, деньгах болтал вчера Кийр на мельнице? Ведь он и ломаного гроша на пиво не дал; чего же он там пищал, что ему денег не жалко? А сколько у него самого, у Тоотса, в чемодане? Ага… ну да… ну хорошо. Пусть там и остаются про запас; во всяком случае, кольцо и часы тоже чего-нибудь да стоят. А мелочь не имеет смысла считать – это мусор. Но вообще-то лучше, если думаешь, что у тебя денег меньше, чем на самом деле, тогда словно бы спокойнее жить и меньше у тебя разочарований.
Нить мысли у Тоотса обрывается через каждый вершок, многие отдельные кусочки ее такие коротенькие, что их никак не свяжешь; если бы их удалось как-нибудь сделать зримыми, то утром вокруг колодца оказался бы толстенный слой бахромы.
К колодцу подходит дворняжка, сначала она вежливо помахивает хвостом, потом усаживается на задние лапы и принимается так ожесточенно почесываться, будто ей хочется начесаться впрок на всю ночь и будто эту важную процедуру она может проделывать только в чьем-либо обществе. Своим собачьим умом она уже успела все обдумать и пришла к выводу, что этот молодой человек, который так неожиданно появился у них во дворе, размахивая хлыстом, – не обычный гость, а существо, могущее оказать весьма значительное влияние на ее дальнейшую собачью судьбу.
– Ну? – произносит Тоотс, обращаясь к дворняге.
Собака перестает чесаться и вопросительно глядит на Тоотса, словно хочет сказать:
– Что – "ну"? Давай дальше, ведь на одно-единственное слово мне и ответить-то нечего.
– Ты чего это тут ночью бродишь? – и в самом деле продолжает Тоотс. – Мой лягаш никогда не блуждал по ночам, а спал.
И в словах, и в тоне, которым они сказаны, собака улавливает упрек по своему адресу и виновато опускает глаза. Собственно говоря, она прекрасно понимает, что ни в чем решительно не виновата, но считает все же уместным показать, будто и сама смущена своим поведением и раскаивается в грехах своих. Она накопила достаточный житейский опыт и сочла бы сейчас легкомыслием вместо прежних, испытанных приемов придумывать что-то новое.
Неловкая пауза продолжается еще несколько минут, потом собака, взглянув исподлобья на собеседника, пытается снова почесаться. Но теперь она делает это очень небрежно, видимо, лишь для того, чтобы выйти из неловкого положения. Ведь молодой человек наверняка добавит еще что-нибудь такое, что поможет выяснить их отношения.
Но молодой человек не говорит ничего; по-прежнему царит молчание. Он присаживается на скамью у колодца, где сушатся вычищенные подойники, закуривает и задумчиво глядит на дорогу. Дворняга поднимается, прохаживается взад и вперед и вопросительно смотрит на него. Имеется вполне надежное средство, с помощью которого можно вызвать людей на беседу, испробовать его или нет? Конечно, можно бы попробовать – сейчас удобный случай поближе познакомиться с этим чужаком, ведь днем они почти не встречаются. Собака встряхивается всем телом, неожиданно застывает на месте и прислушивается, поглядывая в сторону дороги; уголком глаза она, однако, продолжает следить за молодым человеком, стараясь не упустить ни его движений, ни выражения лица. Такая позиция, думает собака, для начала вполне достаточна, чтобы вызвать в сидящем на скамье любопытство. Незачем сразу пускать в ход все уловки; надо постараться добиться многого, но малыми средствами.
И что ты скажешь – действительно, клюнуло!
– Что там, Кранц? – спрашивает сидящий на скамье доверчивый человек. – Чего ты прислушиваешься?
Но радость победы собаке удается испытать всего один миг, потом она забывает свою роль и ей самой начинает казаться, что она и впрямь почуяла что-то подозрительное со стороны дороги. Мохнатое тело ее вздрагивает, а большие обвислые уши начинают так усиленно двигаться, словно пес решил с их помощью взметнуться в воздух. И не успевает Тоотс что-либо сказать, как тихий двор оглашается звонким лаем.
– Не понимаю, что там такое, – шепчет про себя Тоотс, встает и выходит вслед за собакой на дорогу. – А вдруг воры? Тогда просто повезло, что я вовремя проснулся.
Но нигде – ни на дороге, ни далеко вокруг, насколько видит глаз при ясном лунном свете, – ни живой души. То же самое понимает и собака. Но, разумеется, она считает необходимым еще несколько раз тявкнуть – ведь надо же доказать, что весь этот сыр-бор загорелся не без причины.
"Что-то было, – говорит ее лай. – Но это "что-то" черт знает куда исчезло и сейчас его уже не поймаешь. Когда мы были во дворе, то "оно" определенно было здесь, на дороге, но стоило нам зашуметь, как "оно" исчезло".
Виляя хвостом, собака вертится в ногах у Тоотса, явно ожидая похвалы своему геройству.
"Видишь, – хотелось бы, конечно, ей сказать, – как мы тут настороже! Малейший шорох от нас не ускользнет. Верно ведь, хм? Да скажи же мне что-нибудь!"
Но Тоотс с минуту следит за извивающимся перед ним животным и отпускает затем весьма нелестное для Кранца замечание:
– Ну и глупый же ты пес, Кранц. Моя легавая была куда умнее. Она спокойно спала и поднимала шум лишь тогда, когда и в самом деле было что-нибудь подозрительное. Как-то раз мы с ее помощью даже воров поймали. А ты, дуреха, слышишь и видишь то, чего и вообще-то нет.
Кажется, будто собака понимает его слова: она виновато опускает глаза. В то же время она вспоминает, из-за чего, собственно, пришлось ей поднимать лай. С этим трюком ей и правда не повезло, но надо все же как-то спасать положение.
"То, чего и вообще-то нет, – чуть обиженно повторяет она про себя. – То, чего и вообще-то нет… А уверены ли вы, молодой барин, что тут ничего нет? Откуда можете вы, посторонний человек, знать, что тут ничего нет? Обождите немножко, – добавляет она, оборачиваясь, – сейчас я вам докажу, что тут все же есть что-то".
Кранц деловито снует взад-вперед, прислушивается, встает на задние лапы, опираясь о стену амбара, фыркает, бежит на ржаное поле, возвращается и, наконец, где-то обнаруживает кошку, за которой и устремляется с оглушительным лаем. Оба в диком порыве проносятся мимо Тоотса и исчезают в полумраке дороги. Затем преследователь, прихрамывая, возвращается, садится перед Тоотсом, свешивает на сторону свой мокрый язык и, тяжело дыша, как бы говорит:
"Видите, молодой барин, я же сказала: здесь что-то есть. Попробуйте-ка теперь назвать меня глупым псом, который суетится зря!"
А луна медленно плывет по небу, все с той же спокойной улыбкой на полнощеком добродушном лице. От крыши хлева падает на ржаное поле тень, напоминающая очертания гроба. Над дорогой навис запах свежего сена и крапивы. Снизу, с болота, клубясь подымается туман… болото дышит. С шоссейной дороги доносится грохот телеги, где-то далеко лает собака, и крылатые часовые, перекликаясь, передают друг другу свой ночной пароль.
Тоотс бормочет Кранцу что-то невнятное, почесывает затылок и смотрит вверх, на звездное небо. Вокруг луны бродят редкие белые облачка.
– Нет! – произносит наконец Тоотс одно-единственное слово и медленно шагает к амбару.