Алая буква (сборник) - Натаниель Готорн 20 стр.


Последнее выражение было рождено слабостью сломленного духа. Ему не хватало сил ухватиться за лучший шанс, что был на расстоянии вытянутой руки от него.

Он повторил слово:

– В одиночку, Эстер!

– Ты будешь не один! – ответила она страстным шепотом. И этим было сказано все.

18
Поток солнечного света

Артур Диммсдэйл всматривался в лицо Эстер с ярко сиявшими надеждой и радостью глазами, но и со страхом, и с долей ужаса от той храбрости, с какой она произнесла слова, на которые он слабо намекал, но не смел озвучить.

Но Эстер Принн, чей разум обладал врожденной смелостью и живостью и так долго не просто был отстранен, а выставлен за пределы законов общества, привыкла к той широте мышления, что оказалась совершенно чужда священнику. Она блуждала, без присмотра и наставлений, по дебрям моральной сферы, безбрежной, сложной и тенистой, как нетронутый лес, во мраке которого они сейчас вели разговор, решающий их судьбу. Ее интеллект и сердце были как дома в подобных пустынных местах, где она перемещалась свободно, как дикий индеец в родном лесу. Уже долгие годы она смотрела со стороны на человеческие институты, на установки, которые были созданы законниками и священниками, и относилась к ним с почтением не большим, чем индейцы к воротничку священника, мантии судьи, позорному столбу, виселице, камину или церкви. Судьба ее и удача сделали Эстер свободной. Алая буква была ее пропуском в регионы, куда ни одна другая женщина не смела бы шагнуть. Стыд, Отчаяние, Одиночество! Они стали ее учителями – суровыми и жестокими, – и они сделали ее сильной, хотя во многом научили дурному.

Священник, напротив, не приобрел того опыта, который мог бы вывести его за грань предписанных обществу законов, хотя однажды он в ужасе нарушил один из самых священных устоев. Но то был грех страсти, а не сознания и уж тем более не расчета. С той грешной эпохи он наблюдал, с болезненным вниманием и тщательностью, не только за своими действиями – те было проще отследить, – но за каждым своим вздохом и чувством, за каждой мыслью. Во главе общественного уклада, как положено было в те дни священникам, он был сильнее всего скован ограничениями этого общества, принципами и даже предубеждениями. Будучи священником, он неизбежно был скован каркасом своего ордена. Будучи человеком, однажды согрешившим, все время поддерживавшим свою совесть настороже и в болезненной чувствительности, бередя незажившую рану, он хранил свою добродетель куда надежнее, чем если бы никогда не грешил.

А для Эстер Принн семь лет беззакония и позора стали не чем иным, как подготовкой к этому часу. Но Артур Диммсдэйл! Оступись он еще раз, какая мольба могла бы извинить повторное его падение? Никакая, разве что признание, что он был сломлен долгим и изнурительным страданием, что разум его затмило и спутало то самое раскаяние, которое изначально послужило причиной муки; что, разрываясь между возможностью сбежать, как открытый преступник, и остаться лицемером, совесть его не сумела найти баланса, что в самой человеческой природе скрыто стремление избегать мучений, смерти, позора и непостижимых козней врага, что наконец этот бедный странник на своем мрачном пустынном пути, слабый, больной, страдающий, увидел искру людской привязанности и симпатии, новую жизнь, праведную, в обмен на тяжкую судьбу, которая довлела над ним сейчас. Но стоит здесь озвучить суровую печальную истину: брешь, которую вина однажды пробивает в человеческой душе, невозможно закрыть в течение смертной жизни. Ее можно наблюдать и оберегать, не дать врагу снова подобраться к ней и заставить его в новых попытках искать иные пути взамен тех, что ранее были успешны. И все же стена цитадели остается разрушенной, а рядом с ней всегда будут слышны крадущиеся шаги врага, готового вновь испытать незабываемый свой триумф.

Внутренняя борьба, если и велась таковая, не нуждается в описании. Достаточно лишь сказать, что священник решился бежать, и не один.

"Если бы за все эти семь лет, – думал он, – я мог припомнить хоть миг надежды и покоя, я бы выдержал муку и дальше, пытаясь заслужить Божественное милосердие. Однако теперь – когда я безнадежно обречен, – с чего мне отказываться от утешения, позволенного приговоренному накануне казни? О, если это путь к лучшей жизни, как описывает его Эстер, я наверняка без промедления им воспользуюсь! Я не могу больше жить без нее; такой мощной поддержкой она обладает – и так нежно умеет успокоить! О Ты, к Кому я не смею обратить взгляда, простишь ли Ты меня?"

– Ты поедешь! – спокойно сказала Эстер, когда он взглянул ей в глаза.

Как только решение было принято, свет странной радости замерцал в мрачных глубинах его сердца. То было странное веселье – веселье узника, который смог сбежать из темницы собственного сердца и вдохнуть дикий вольный воздух неискупленных, не христианских, беззаконных областей. Его дух поднимался к небу, выше, чем позволяли ему страдания, вынуждавшие все это время ползти по земле. Глубоко религиозный темперамент неизбежно придал оттенок божественности новому состоянию.

– Неужто я снова чувствую радость? – воскликнул он, поражаясь сам себе. – Я думал, что способность к радости давно умерла во мне! О Эстер, ты мой лучший ангел! Я словно бросился – больной, запятнанный грехом и почерневший от печали – на эти лесные листья, чтобы подняться созданным заново и с новой силой прославлять Господа за его небывалую милость! Это уже лучшая жизнь! Почему же мы не поняли этого раньше?

– Не будем оглядываться, – ответила Эстер Принн. – Прошлое минуло! К чему же медлить сейчас? Смотри! С этим символом я его отпускаю и делаю так, словно его никогда не было!

С этими словами она расстегнула булавку, крепившую алую букву и, сорвав ее с груди, бросила далеко в опавшие листья. Загадочная метка отлетела на ближний берег ручья. Будь взмах пославшей ее руки немного сильнее, она бы упала в воду и дала бы маленькому ручью еще одного врага, которого нужно нести вперед, невзирая на неясную историю, которую он все продолжал бормотать. Но вышитая буква лежала на берегу, поблескивая, словно потерянное сокровище, которое мог подобрать какой-нибудь несчастливый путник и вместе с ним обрести компанию призраков вины, сердечной слабости и бесконечных невезений.

Оставшись без клейма, Эстер испустила долгий глубокий вздох, с которым бремя стыда и страданий покинуло ее душу. О небывалое облегчение! Она не осознавала груза, пока не испытала свободы! Повинуясь новому импульсу, она сняла с себя строгий чепец, удерживавший волосы, и позволила им рассыпаться по плечам густой темной волной, в которой запутались тени и свет и которая придала очарование мягкости чертам ее лица. На губах ее и в глазах играла нежная и светлая улыбка, которая, похоже, рождалась в самом сердце. Алый румянец заливал ее щеки, которые так долго привыкли быть бледными. Ее пол, ее юность, все богатство ее красоты вернулись из того, что люди называют невозвратимым прошлым, и вновь ожили в ней девической надеждой и ранее неизвестным счастьем в волшебном круге этого часа. И, словно сумрак земли и неба был лишь влиянием этих двух смертных сердец, он исчез вместе с их печалью. В одно мгновение во внезапной улыбке небес вниз хлынул солнечный свет, затопив весь окружающий лес, огладив каждый зеленый лист, превращая опавшие желтые в золото и поблескивая на серых стволах огромных деревьев. Объекты, прежде крывшиеся в тени, теперь приобрели яркость. Русло маленького ручья можно было проследить по веселому блеску далеко, к самой тайне в сердцевине леса, которая сменила мрак на загадку радости.

Такова была симпатия Природы – дикой, языческой Природы леса, никогда не подчинявшегося человеческому закону, а теперь освещенному высшей истиной, – к блаженству двух сердец! Любовь, будь она новорожденной или же возрожденной из сна, похожего больше на смерть, должно быть, всегда призывает солнце, наполняя сердца таким свечением, что оно выплескивается через край во внешний мир. Будь лес по-прежнему сумрачным, он стал бы ярким в глазах Эстер и в глазах Артура Диммсдэйла!

Эстер взглянула на него, испытывая волнение от новой радости.

– Ты должен познакомиться с Перл! – сказала она. – С нашей маленькой Перл! Ты видел ее, да, я знаю! Но теперь ты посмотришь на нее другими глазами. Она такое странное дитя! Я едва ее понимаю! Но ты сердечно полюбишь ее, как я, и будешь советовать, как с ней справиться!

– Ты думаешь, дитя захочет меня узнать? – с некоторой неуверенностью спросил священник. – Я давно избегаю детей, потому что они зачастую не доверяют мне – и пятятся, когда их пытаются со мной познакомить. Меня боялась даже маленькая Перл!

– Ах, как это печально! – ответила мать. – Но она искренне тебя полюбит, а ты полюбишь ее. Она недалеко. Я позову ее. Перл! Перл!

– Я вижу девочку, – заметил священник. – Вон она, стоит в луче солнца, в отдалении, на той стороне ручья. Так ты думаешь, она сможет меня полюбить?

Эстер улыбнулась и снова позвала Перл, которая виднелась вдали так, как и описал ее священник, похожая на яркое видение в луче солнца, что падал на нее в проем древесных крон. Луч дрожал, отчего фигурка девочки казалась смутной и неразличимой, – похожей то на настоящего ребенка, то на духа, – в зависимости от яркости озарявшего ее света. Она слышала голос матери, но приближалась совсем неспешно.

Перл не скучала, пока ее мать целый час разговаривала со священником. Огромный темный лес – суровый, как казалось тем, кто приносил в своей груди вину и беспокойство мира, – стал товарищем по играм одинокому ребенку, насколько умел это делать. При всей своей мрачности лес вложил самое лучшее в попытку ее поприветствовать. Он предложил ей ягоды брусники, выраставшие в начале осени, но созревавшие лишь ближе к весне, которые теперь казались алыми каплями крови на облетевших листьях. Перл собирала их и наслаждалась их диким вкусом.

Мелкие обитатели леса не стремились сбежать с ее пути. Куропатка с выводком из десяти птенцов угрожающе бежала к ней, но вскоре смиряла ярость и клохтала своим детям, что здесь нечего бояться. Одинокий голубь на низкой ветке позволял Перл пройти под собой и издавал звук скорее приветственный, чем тревожный. Белка, вынырнув из глубин своего дома на дереве, стрекотала то ли от радости, то ли от злости – белки столь вспыльчивые и веселые создания, что сложно бывает понять их настроение, – и, не прекращая шуметь, бросала на голову девочки орех. Это был прошлогодний орех, уже побывавший в острых зубах. Лиса, разбуженная шорохом легких шагов по листьям, инстинктивно глядела на Перл и застывала в сомнении, стоит ли убегать или продолжить сон в том же месте. Волк, говорили потом, – но в этом история определенно стремилась в сторону невозможного, – выходил, чтобы понюхать платьице Перл, а затем предложить свою дикую голову для поглаживания. Однако истиной оставалось то, что мать-природа и все ее дикие порождения признавали родственную дикость в этом человеческом ребенке. И девочка здесь становилась куда мягче, чем на отороченных травой улицах поселения или в материнском коттедже. Растения словно понимали это, а потому то одно, то другое шептали ей, когда она проходила: "Укрась себя мной, прекрасное дитя, укрась себя мной!" – и, чтобы порадовать их, Перл собирала фиалки, и анемоны, и водосбор, и ярко-зеленые побеги, что росли на старых деревьях на уровне ее глаз. Ими она украшала свои волосы и талию и превращалась в дитя нимфы, маленькую дриаду или иное существо, столь родственное античному лесу. Перл так же украшала себя, когда услышала голос матери, и медленно зашагала назад.

Медленно – потому что она видела священника!

19
Дитя на берегу ручья

– Ты искренне ее полюбишь, – повторила Эстер Принн, когда они со священником наблюдали за маленькой Перл. – Разве она не красива? И посмотри, с каким врожденным талантом она украшает себя цветами! Если бы она собирала в лесу жемчужины, бриллианты и рубины, и те не смогли бы украсить ее лучше! Она прекрасное дитя! И я знаю, чьи у нее брови!

– Если бы ты знала, Эстер, – сказал Артур Диммсдэйл с нервной улыбкой, – сколько это милое дитя, всегда сопровождающее тебя, доставило мне тревог! Я думал – о, Эстер, что то были за мысли и как ужасно было пугаться их! – что мои черты частично повторяются в ее лице, настолько явно, что мир не может этого не увидеть! Но в основном в ней твои черты!

– Нет, нет! Не столь уж и мои! – ответила мать с нежной улыбкой. – Еще немного – и тебе не понадобится бояться, что в ней узнают твое дитя. Но как странно и красиво она выглядит с дикими цветами в волосах! Словно одна из фей, которых мы оставили в доброй старой Англии, украсила ее ради вашего знакомства.

И с чувством, которого никто из них никогда еще не испытывал, они сидели и наблюдали, как медленно приближается Перл. Она была олицетворением связи, объединявшей их. Она была предложена миру все эти семь минувших лет, как живая надпись иероглифами, в которой раскрывался секрет, что оба так отчаянно желали сохранить, – все было в этом символе, все было на виду, и не было пророка или волшебника, обладавшего бы даром читать огненные письмена! Перл была единением их обоих. Каким бы ни был их предыдущий грех, как они могли сомневаться, что их будущая судьба и земные жизни соединены, глядя на плод материального их союза и духовной идеи, в которой они сплелись и вместе обрели единое бессмертие. Такие, или почти что такие, мысли – и, возможно, иные, которых они не желали признать или облечь в слова, – смешивались с восхищением девочкой, которая к ним шагала.

– Пусть она не увидит ничего странного, ни страсти, ни нетерпения, когда обратишься к ней, – прошептала Эстер. – Наша Перл бывает иногда порывистым сказочным эльфом. В особенности она не переносит эмоций, когда не вполне понимает, к чему они и отчего. Но как крепки ее привязанности! Она любит меня, и она полюбит тебя!

– Ты не можешь представить себе, – сказал священник, скосив глаза на Эстер Принн, – как мое сердце боится этого разговора и жаждет его! Но, как я тебе уже говорил, дети не слишком стремятся со мной сближаться. Они не садятся ко мне на колени, не воркуют мне в ухо, не отвечают на мою улыбку, но отходят подальше и странно на меня смотрят. Даже младенцы, которых я беру на руки, начинают горько плакать. И все же Перл уже дважды в ее крохотной жизни была добра ко мне! В первый раз – ты отлично его помнишь! А второй случился, когда ты пришла с ней в дом нашего старого упрямца губернатора.

– И ты так храбро выступил в нашу защиту! – ответила мать. – Я помню это, и наверняка помнит маленькая Перл. Не бойся. Она может быть странной и смущаться поначалу, но вскоре научится тебя любить!

К этому времени Перл уже дошла до края ручья и стояла на дальнем его берегу, молча глядя на Эстер и священника, сидевших рядом на замшелом поваленном дереве и ждавших ее. Там, где она остановилась, ручей формировал озерцо, такое гладкое и тихое, что в нем отражался идеальный образ ее маленькой фигурки, во всех деталях ее красоты, с украшениями из цветов и переплетенных веток, но образ этот был чуть более тонкий и одухотворенный, чем реальность. Тот образ, почти идентичный живой маленькой Перл, казалось, придавал какую-то собственную призрачность и неосязаемость самой девочке. Было странно то, как Перл стояла, неотрывно глядя на них сквозь смутный лесной полумрак, сама при этом освещенная солнечным лучом, который словно сам по себе тянулся к ней. В ручье отражалась другая Перл – другая, и в то же время та же, – окутанная схожей пеленой золотого света. Эстер ощутила неявную и мучительную отстраненность от Перл, словно дитя в своем одиноком пути по лесу покинуло сферу, в которой путешествовало вместе с матерью, а теперь тщетно ищет пути назад.

Это впечатление было одновременно истинным и ложным, дитя и мать действительно отдалились друг от друга, но в том была вина Эстер, не Перл. Когда девочка отошла от нее, иной сосед оказался в кругу материнских чувств и так их изменил, что Перл, вернувшаяся странница, не сумела найти своего прежнего места и едва ли понимала, какое же теперь занять.

– У меня странное ощущение, – отметил чувствительный священник, – что этот ручей будто граница между двумя мирами и ты можешь уже никогда не встретиться с Перл. Или она действительно эльф по духу и, как учат нас сказки нашего детства, не может пересечь бегущей воды? Прошу, поторопи ее, эта заминка уже вызывает у меня нервную дрожь.

– Иди ко мне, дражайшее дитя! – ободряюще позвала Эстер, протягивая к ней руки. – Как медленно ты шагаешь! Разве когда-нибудь ты так медлила? Со мной здесь друг, который станет и тебе другом. И отныне ты будешь получать вдвое больше любви, чем могла подарить тебе твоя одинокая мать! Перепрыгни ручей и иди к нам! Ты же умеешь прыгать, как маленькая лань!

Перл, не отвечая на эти сладкие увещевания, оставалась по ту сторону ручья. Ее яркие дикие глаза смотрели то на мать, то на священника, то на обоих сразу, словно пытаясь разглядеть и объяснить связь, которая была между ними. По какой-то необъяснимой причине Артур Диммсдэйл, ощутив на себе детский взгляд, почувствовал, как рука – жестом настолько привычным, что он получался непроизвольно, – прижалась к сердцу. В отдалении, приобретая странную ауру властности, Перл подняла руку и указала пальцем на грудь своей матери. Внизу, в темном зеркале ручья, другая украшенная цветами и солнечным светом Перл тоже указывала пальцем.

– Ты странное дитя! Почему ты еще не подошла ко мне? – воскликнула Эстер.

Перл все еще указывала на нее пальцем, и лоб ее начинал хмуриться – и это выражение казалось особенно впечатляющим на ее детском, почти младенческом личике. Мать все продолжала ее звать, и лицо ее расцветало непривычными праздничными улыбками, но дитя топнуло ножкой с еще более властным выражением и жестом. Фантастически прекрасное отражение в пруду повторяло все, от указывающего пальца до властного жеста, подчеркивая каждую черточку маленькой Перл.

– Поторопись, Перл, иначе я на тебя разозлюсь! – крикнула Эстер Принн, которая, хоть и привыкла к эльфийским капризам, сейчас выказывала естественное недовольство столь явным их проявлением. – Прыгай через ручей, капризная девчонка, и беги сюда! Иначе я сама за тобой пойду!

Но Перл, ничуть не испуганная угрозами матери, равно как и не тронутая ее посулами, внезапно поддалась порыву истерики, яростно жестикулируя и принимая самые странные позы. Это сочеталось с дикими пронзительными криками, которые эхом отдавались в лесу со всех сторон, и детская беспричинная ярость, казалось, получает от невидимого множества искреннюю поддержку и симпатию. В ручье еще раз повторялась туманная ярость Перл, коронованной и увенчанной гирляндами цветов, но топающей ногами и дико жестикулирующей, а посреди подобного срыва все еще указывавшей на грудь Эстер Принн.

– Я вижу, что смущает ребенка, – прошептала священнику Эстер, побледнев, несмотря на попытки скрыть свое беспокойство и раздражение. – Дети не любят любых, даже самых малых изменений в привычном облике вещей, к которому привыкли. Перл не хватает того, что она всегда наблюдала на моем платье.

– Молю тебя, – ответил священник, – если у тебя есть способы успокоить дитя, поспеши! Больше всего на свете, – добавил он, пытаясь улыбнуться, – за исключением пагубной ярости старой ведьмы миссис Хиббинс, я хотел бы избежать подобной страсти в ребенке. В юной красоте Перл, как и в старой морщинистой ведьме, это приобретает неестественный эффект. Успокой ее, если любишь меня!

Эстер повернулась к Перл с алым румянцем на щеках, стараясь не глядеть на священника, но затем, после тяжелого вздоха, румянец поблек до смертельной бледности, даже раньше, чем она начала говорить.

Назад Дальше