Чернозёмные поля - Евгений Марков 6 стр.


- Здравствуй, барыня, - грубым басом заговорил Силай Кузьмич, грузно вваливаясь в гостиную в длиннополом люстриновом сюртуке и смазных сапогах. - Прошу любить да жаловать, по-соседски. Силай Кузьмич Лаптев. Небойсь, слыхали? Я-то о тебе давно слышу, да вот не приводилось видеться.

- Здравствуйте, добрейший сосед, - любезничала не совсем искренно Татьяна Сергеевна, смущённая совершенным мужичеством богача-соседа. - Очень рада с вами познакомиться; мы с вами, кажется, самые ближние соседи; нам грех не видеться часто… Садитесь, пожалуйста, на кресло, тут покойнее.

- И, барыня, нам абы сесть! Народ небалованный, - говорил Лаптев, нисколько не конфузясь, но садясь на стул подальше от дивана Татьяны Сергеевны. - С приездом тебя, матушка, с новосельем!

- Новоселье-то моё немного грустное, Силай Кузьмич, - вздохнула генеральша, пытаясь скорее перейти к цели своего приглашения.

- Чего грустное? Какого ещё тебе рожна? Хоромы у тебя хорошие, упокоев сколько! Экономия большая. Нечего грустовать… Обживёшься, привыкнешь к нашей стороне; ты ведь всё по Москвам, да по Питерам баловалась; ну, тут, известно, деревня.

- О, я совсем не на этот счёт, - перебила генеральша. - В этом отношении я совершенно довольна. Но вы представить не можете, Силай Кузьмич, в каком ужасном положении я нашла своё хозяйство. Всё разорено, всё в застое… Окна повыбиты, сад зарос.

- Без хозяйского глаза какое хозяйство! - равнодушно философствовал Силай Кузьмич. - Да и дело это опять не женское. Где ж тебе с ним справиться!

- Ну, Силай Кузьмич, это мы ещё увидим! - заговорила Татьяна Сергеевна, слегка вспыхнув. - Я намерена теперь сама во всё входить, надеюсь, что сумею перевернуть всё по-своему.

- Что ж, час добрый! В этом плохого нисколько, - поддержал Силай Кузьмич, которого нисколько не интересовали хозяйственные намерения генеральши, и который только ждал, когда она попросит у него денег.

- Вот поэтому-то я и решилась обратиться к вам, почтеннейший Силай Кузьмич, - продолжала Татьяна Сергеевна, несколько смутившись. - Чтобы поставить хозяйство на ту ногу, как я желаю, чтобы обеспечить, одним словом, доходность имения… видите ли, мне необходимо… то есть, мне сказали, что вы имеете свободные деньги. Я бы желала… конечно, если у вас есть…

Силай Кузьмич равнодушно смотрел в глаза генеральше, поддакивая головою.

- Деньги-то? - перебил он с какою-то внутреннею усмешкою. - Кто их знает! Может, и найдётся; а сколько денег-то?

- Мне необходимо на этот раз шесть тысяч, - решительно объявила генеральша. - Осенью я надеюсь продать пшеницу по очень хорошей цене; у меня не обыкновенная, а пробстейская пшеница, выписная… У меня ведь почти все семена выписные, я всё ввожу вновь.

Силай Кузьмич уставился на печку, пожёвывая губы, и что-то обдумывал, не слушая генеральши.

- И просо у меня великолепное, чёрное, от Лисицына… Кажется, пять рублей за пуд, или ещё дороже.

- А когда тебе денег? - вдруг спросил Лаптев.

- Хоть сейчас, Силай Кузьмич; чем скорее, тем лучше, - улыбалась Татьяна Сергеевна.

- А на какое время?

- Да… да, я думаю, на год лучше… Или даже и раньше… Ведь осенью я надеюсь продать много хлеба.

- На год, так и на год! По закладной?

Силай Кузьмич обернулся в сторону генеральши и теперь смотрел на неё уже в упор.

- То есть, как это по закладной? - сказала генеральша, стараясь придать разговору шутливый вид. - Сказать вам правду, добрейший сосед. я в этих ваших закладных, запродажных, купчих решительно ничего не смыслю. Поэтому вы уже будете так добры, потолкуете об этом с моим милейшим Иваном Семёновичем; это мой новый управляющий, отличнейший человек; он настоящий агроном, учился в земледельческом институте. Вы с ним уладите все эти формальности.

- Нет, не годится так-то; приказчик нешто хозяин? Мы с тобой дело имеем, с помещицей, а не с приказчиком; как ты скажешь, так он и должон сделать. А только я без закладной денег не даю, вот что!

Силай Кузьмич опять уставился на печь. Татьяна Сергеевна понимала, хотя не очень ясно, что такое закладная, и инстинктивно боялась закладных, но она так твёрдо верила в Ивана Семёновича из земледельческого института и в пробстейскую пшеницу, к тому же так боялась, чтобы Силай Кузьмич не ускользнул из рук, как три другие человечка, что поторопилась положить конец всем своим колебаниям.

- Хорошо, Силай Кузьмич, если вы говорите, что нельзя без закладной, я согласна… По рукам! - сказала она в приливе решительности.

Татьяна Сергеевна положила свою пухлую белую ручку на корявую, как сапожная подмётка, руку Лаптева. Ей казалось при этом, что она умеет необыкновенно хорошо обращаться с простыми людьми и знакома со всеми уловками торговой практики.

- Закладную и неустоичную запись на шесть тысяч рублей, - пояснял между тем Силай Кузьмич, держа в своей грязной лапе руку генеральши.

- Какую это неустоичную запись? - с смутным замиранием сердца спросила Татьяна Сергеевна.

- А это уж всегда так, по закону! Коли закладная, так и неустоичная запись. Без того нельзя. Это только пишется так, для острастки. На год, мол, берёшь, отдавай через год, не зевай.

- Ну, ну, делайте, как знаете, Силай Кузьмич, я объявила вам, что не знаю ваших канцелярских тонкостей, - с неудовольствием ответила генеральша, полагавшая, что с её стороны должно быть больше великодушия и доверчивости, чем со стороны этого грубого мужика. - Я верю вам, как доброму соседу, и надеюсь, что вы не захотите без нужды стеснять меня.

- Зачем притеснять? Дело соседское. Плати себе исправно проценты, мне и горюшки мало! Хоть сто лет держи.

- Ах да, а какой процент? - спохватилась вдруг Татьяна Сергеевна так торопливо и тревожно, что даже Силай Кузьмич ухмыльнулся.

- У меня, барыня, положенный процент, как в казне. Рубль в месяц с сотни - вот и всё! Я ведь не то, что ростовщик какой, не из нужды даю, а по знакомству, для хорошего человека.

- Это сколько же в год выходит с шести тысяч? - совершенно смутившись, спрашивала генеральша.

- Не много выходит, деньги не велики, только семьсот двадцать рублёв. Только ты уж, матушка, в закладную пиши побольше земли; тебе ведь всё равно, а мне-то покойнее… Ровно у тебя пустошь есть, как раз к моей меже; там, должно, двести пятьдесят, не то триста десятин, не упомню; ты и помести её в закладную. Волковка, кажется, прозывается?

- Ах, это где берёзовый лес? - вскрикнула со страхом Татьяна Сергеевна.

- Да, кажись, там есть лесишко, - говорил словно нехотя, Лаптев. - Так себе, дрянненький, кое на кол, кое на слегу вышел, бревна-то, пожалуй что, и не выберешь, слава только, что лес! Весь дровяной.

- Помилуйте, Силай Кузьмич, я хорошо помню свою Волковку, - горячилась генеральша. - Это всегда был мой любимый лес. Бывало, мы там чай пили при покойном муже, когда ещё была пасека. Там прекрасный, очень толстый лес, и его очень много.

- Да нешто я его съем, твой лес-то? - захихикал Силай Кузьмич шутливым тоном. - Эх, барынька, барынька бедовая! Право, с тобой горе… Лес весь твой останется, много ли его там, или мало, я его не угрызу… Не в продажу идёт, слава Богу, а в закладную; что ни напиши, оттого не убудет. Поладили, что ли?

Силай Кузьмич попытался встать.

- Ну, Бог с вами совсем, скупой сосед! - шутила генеральша, не любившая долго оставаться под гнётом сомнений и опасений. - Авось Бог милостив, мы с вами не перекусаемся из-за этих несчастных шести тысяч. Вот разживусь со своего нового хозяйства, сама вам взаймы буду давать… и уж без всяких процентов! - любезно добавила Татьяна Сергеевна.

- Пошли Бог, пошли Бог, - машинально твердил Силай Кузьмич, отыскивая шапку.

- Нет, этак уж не по-русски, не по христианскому обычаю, - заговорила Татьяна Сергеевна, вся ожившая после окончания всегда тяжёлого для неё делового разговора. - Надо соседского хлеба-соли откушать.

- На том спасибо, матушка, а только не время, человек нужный ждёт, заезжий.

- Ну, хоть закусите что-нибудь, рюмку водки выпейте.

Татьяна Сергеевна позвала человека. Силай Кузьмич видел, что дело было улажено, а после дела он не прочь был покалякать о разном вздоре, которого не любил припутывать не к месту. Весь разговор господ, который ему часто приходилось слышать, толки об обществе, о политике и даже о хозяйстве, он относил к этому вздору, потому что из него не выходило ровно ничего. Беседа за чаем в трактире с московским купцом, приехавшим закупить крупчатку, воловьи кожи или пеньку, - это была другая статья для Силая Кузьмича. Он не жалет просидеть за такою болтовнёю часа два лишних, потому что от этого лишнего часика могла зависеть лишняя копеечка, а то и две на пуд.

- Важные шпалерцы! - говорил теперь Силай Кузьмич, неуклюже расхаживая по коврам гостиной и без церемонии оглядывая стены, потолки и мебель. - Небойсь всё из Петербурга навезла! Почём брала?

- Право, не помню, добрейший сосед… Я на это глупая, сейчас забуду, - улыбалась генеральша.

Силай Кузьмич между тем мазал пятернёю по медальонам французских обоев самой нежной краски.

- Ишь ведь, дошли! - покачивал он головою. - Я вот тоже горницы четыре бумажками обклеил, так те не подойдут… Дюже малёваны и чистоты такой нет… потому что нашего российского изделья.

Лидочка вошла в комнату, причёсанная и прибранная.

- Вот дочь моя, Силай Кузьмич, тоже соседка ваша. Лиди, это Силай Кузьмич Лаптев, знаешь, наш сосед в Прилепах.

Силай Кузьмич осклабился всем своим червивым зевом, когда увидел неожиданно вошедшую Лидочку. Даже у этого толстокожего корявого зверя невольно взыграло сердце при виде молодой, только что распустившейся красоты.

- Важнеющая у тебя барышня! - говорил через несколько минут Силай Кузьмич, закусывая водку и не спуская с Лидочки своих свиных глаз, даже в то время, как он звучно жевал копчёного сига дубовыми челюстями. - Королевна настоящая, Бог меня убей, как есть королевна!

- Это мой первенец, Силай Кузьмич, - скромным голосом говорила генеральша. - Только кончила курс наук в институте… с шифром кончила.

Но Силая Кузьмича интересовал вовсе не шифр, не институт. Он с бесхитростным восхищением дикаря оглядывал с головы до ног рослую и свежую красавицу, которая стояла перед ним, инстинктивно наслаждаясь его грубым восторгом и пробуждающимся сознанием собственного обаяния.

- Стяжная барышня, чистая, ровно берёзынька моложавая! - размышлял вслух Силай Кузьмич.

Лидочка разразилась звонким хохотом на всю гостиную.

- Что это значит - стяжная, Силай Кузьмич? - кокетничала она. - Мама, ты не знаешь, что значит стяжная?

- Ишь, вот тебя по-всякому, небойсь, в Петербурге научили, на все манеры, - обиделся Лаптев, - и по-французскому, и по-немецкому, а по-христианскому, видно, не научили; аль я не по-русскому говорю, что не понимаешь?

- А знаете, добрейший Силай Кузьмич, - поспешила замять генеральша, - по-моему, нет выразительнее языка, как наш родной, русский! Даже иностранцы находят, что гармоничностью он похож на итальянский.

- Супротив нашего российского нигде не сыщешь, - серьёзно подтвердил Силай Кузьмич. - Наш язык чистый, христианский, а ихний язык картавый. Святые отцы по-русски говорили. А ведь вот у немца, примером. аль у жида, тот ведь, сказывают, собачий язык, на том и говорить грех православному человеку. Тоже это поп мне надысь толковал, отец Варфоломей.

Лидочка помирала со смеху, закрываясь своим букетом, а Татьяна Сергеевна употребляла всю свою светскую изобретательность, чтобы отвлечь внимание богача-соседа от выходок своей баловницы.

- Бывают оно и из нашего сусловия тоже хорошие девки, - возвратился между тем Лаптев к своей прежней теме. - Да до твоей не дойдут; тоже грузные есть и румяные, а лады, глядишь, не те. Поставу такого нет; сейчас видать, что простецкого разбору, свойские. И ростом что-то не выгоняет, больше осадистые, широкой кости, а чтобы таких вот великатных, таких не видать. - Силай Кузьмич, говоря это, оглядывал Лидочку, как привык оглядывть лады заводской кобылицы, выведенной на ярмарку. - И с чего бы, кажется? - продолжал он рассуждать с тою же деловою серьёзностью, к несказанному веселью Лидочки. - Кушанье им идёт тоже хорошее, не совсем супротив вашего, господского, одначе всего вволю, белое кушанье, чистое, птица это разная и пироги, и французский хлеб завсегда, уж об чае что и толковать! У меня теперича баба-куфарка на поварской, так и та чай пьёт. Мы это добра не жалеем, потому в капитале состоим. Лавка своя, благодарить Бога, не покупное. Ну, а значит, кровей не тех, девки-то наши, всё мужиком отдаёт.

- У вас сынки есть, Силай Кузьмич? - осведомилась генеральша, чтобы перебить прасольскую философию Лаптева.

- Один есть, матушка, и того довольно.

- Ещё не женат, молодой?

- Да уж пора женить… Бабы ему невесту давно высматривают. Вот кабы моему дураку да такую барышню, - снова осклабился Силай Кузьмич, оборачиваясь к Лидочке. - Сам знаю, что нельзя; потому он мужик, вахлак. Он у меня, положим, в торговом деле хорошо смыслит, продать там и купить, и по мельничной этой части, и по лавке, не шальной какой. А по вашему господскому обхожденью - дурак, и говорить нечего, ни ступить, ни молвить. Не хуже бы и я… вот затесался, невежа, к вам да и точу лясы, словно бабы за прялками.

- Э, Силай Кузьмич, - притворялась сострадательная генеральша, - было бы вот тут да тут, - (она указала сначала на голову, а потом на карман), - а эти светские пустяки не могут составить счастья.

Силай Кузьмич, даже и усевшись в свою кованую тележку, никак не мог выбить из головы поразившей его фигуры Лиды.

- Ну, да уж и барышня! - бормотал он, осклабясь сам себе своими червивыми зубами.

Цинцинат шишовских полей

Из одного и того же материала творит природа миллиарды организмов. растущих, живущих, мыслящих, которыми кишит она в безостановочном и беспредельном круговороте. И, однако, каждый организм мы узнаём в лицо, видим его особенность от других, ту самобытную пропорцию силы, которая отпущена на его долю из общего однообразного запаса. Невелики в огромной массе случаев эти особенности, это разнообразие пропорций. Как ни богата зиждительница-природа, не хватает её запасов на безрасчётную трату дорогих материалов. Она начала их расход неисчислимые века тому назад, она будет продолжать его неисчислимые века вперёд, и в каждый век, в каждую минуту расходует их на несчётное количество организмов. Значит, можно оправдать её сдержанность, можно понять, почему на всяком шагу мы имеем дело с песком и глиною и с таким трудом докапываемся до ослепительных зёрен алмаза. "В мире так мало голосов и так много эхо!" - сказал один из глубоких знатоков мира. История всегда будет иметь только одного Сократа, только одного Шекспира, только одного Колумба; но каждый уездный город Крутогорской губернии в каждый данный год имеет и всегда будет иметь целую толпу Лаптевых, Каншиных, Протасьевых, похожих друг на друга, как две овцы. Различие их душевных свойств не больше того, какое существует в микстурах одного и того же врача, давно остановившегося на некоторых облюбленных их средствах, пичкающего ими своих больных во всевозможных болезнях, с маленькою разницею в дозах. Не будем обижаться на это повальное господство в мире будничных людей, наделённых едва заметными дозами дорогих снадобий, но зато обильно разбавленных повсеместно необходимою водою себялюбия или подслащённых, словно дешёвою приторностью молочного сахара, правилами рутинной морали и ни к чему не обязывающей чувствительностью. В русской пословице "хорошенького понемножку" - глубокая философия, не только житейская, но и космическая. Вероятно, невозможен мир с полями, мощёнными золотом, с электрическим пламенем вместо не видного глазу воздуха. Если мировой огонь сосредоточится для нас в далёком диске солнца и ещё более далёких искрах звёзд, мы - слабые дети земли - будем чувствовать это более по плечу себе, чем пребыванье в лучах неугасающего света. Спирт, сжигающий нашу внутренность, мы пьём с охотой и пользой, разбавив его водой, и безопасно вдыхаем в себя кислород, сжигающий сталь, когда он обессилен безвредною примесью азота. Должно быть, таковы же потребности и нашего психического мира. Должно быть, и дух наш не мог бы выдержать долго горючей атмосферы сплошного геройства, добродетели или мудрости. Наши силы истратились бы слишком быстро под исключительным влиянием этих слишком резких и слишком напряжённых элементов, которых даже маленькая доля может двигать и волновать бездействующие массы более рутинных сил. Скушайте несколько фунтов хлеба - ваш желудок не отзовётся ничем особенным; проглотите грамм целебного яда - и вся внутренняя работа вашего организма разом перервётся. Стало быть, серединность людского муравейника, ограниченность толпы, единообразие большинства - спасительная и необходимая среда для жизни на земле такого слабого существа, как человек. Спасительная и необходимая, это правда. Но позывы человека иногда идут гораздо далее необходимости и даже возможности; как бы глубоко ни был проникнут человек сознанием пользы для мира от умеренности и обыденности, никогда не согласится он признать в них внутреннюю красоту и поклониться им, как чему-то высшему, зовущему его вперёд и вверх. Только там, где, по капризу или по ошибке природы, в избранный организм перельётся избыток того или другого драгоценного элемента и в живом человеке почуется вместо обычного водянистого раствора неподдельный букет дорогого напитка, для позывов смелого духа возможно ощутить наслаждение человеком, уважение перед человеком и веру в человека. К счастью, природа хотя очень редко, но обранивает из своего неистощимого рога изобилия, среди тьмы обыденных натур, и немногих избранников. Она допускает уродства в ту и другую сторону, отступления от средненького типа в сторону резкого чёрного и резкого белого. В этих исключениях - соль и пряность психического мира, в котором иначе царил бы повальный пресный вкус. Среди узких, неподвижных мозгов средневековой схоластики вдруг пробивается могучий и возбуждающий мозг Паскаля, двенадцатилетнего урода, создающего вновь геометрию на полу своей детской; вдруг выдвигается уродливое ухо Моцарта, полное небесных мелодий, среди базарного шума человеческой суеты открывающее чарующую гармонию звуков, там, где толпа не слышит и не чует ничего; среди тупого и жестокого мира властвующих феодалов является бродяга-актёр с всевидящим внутренним оком, постигающий мир и людей с глубиною мудреца и изображающий самые заповедные тайники их с выразительностью и осязательностью природы. Если бы не было в мире этих исключительных натур, этих уродливых отступлений от нормального типа в хорошую или дурную сторону, человечество не знало бы размера своих собственных сил, не знало бы, до какой глубины зла и добра, мудрости и дурачества способно дойти оно. Человечество не видало бы своей собственной красоты, потеряло бы уважение к себе, не смело бы верить в себя, рассчитывать на себя и бороться за себя с смелой надеждой. Пошлость сама по себе может вызвать только трусость, недоверие и неподвижность. Святой огонь, одушевляющий человечество, то "зерно горчичное", которое "горами двигает", по выражению евангелиста, - вносится в человечество только его избранниками. Избранники целого человечества - Сократы и Шекспиры. Но их слишком мало. Они великие учителя, дающие главный тон, главные основы. Их апостолы спускаются ниже и распространяются шире. Они - слабая доля их, но всё-таки их доля.

Назад Дальше