Вскоре Гретель подняла глаза – теперь в них появилось то грустное и покорное выражение, которое, как говорят, часто бывает во взгляде бедных детей, – и пролепетала дрожащим голосом.
– Отец хотел сжечь тебя… да, хотел, я все видела… и при этом он смеялся!
– Тише, дочка!
Мать проговорила эти слова так порывисто и резко, что Рафф Бринкер, хоть он и был без сознания, слегка шевельнулся на кровати.
Гретель умолкла и, грустная, стала ощипывать неровные края дырки в праздничном платье матери. Здесь оно было прожжено… Счастье еще для тетушки Бринкер, что платье было шерстяное.
Глава XVI
Хаарлем. Мальчики слышат голоса
Насытившись и отдохнув, мальчики вышли из кофейни в тот миг, когда большие часы на площади, как и многие другие часы в Голландии, пробили два раза тем колоколом, которые отбивают полчаса, – это означало, что сейчас половина третьего.
Капитан был задумчив, так как печальный рассказ Ханса Бринкера все еще звучал у него в ушах. И только когда Людвиг, смеясь, окликнул его: "Проснись, дедушка!" – он снова принялся выполнять обязанности доблестного вожака своего отряда.
– Эй вы, молодые люди, сюда! – крикнул он.
Ребята шли по городским улицам, но не по тротуару – они редко встречаются в Голландии, – а по выложенной кирпичом дорожке, примыкающей на одном уровне к булыжной мостовой.
В честь святого Николааса Хаарлем, так же как Амстердам, принял праздничный вид.
Навстречу мальчикам шел какой-то странный человек. Он был невысок ростом, в черном костюме и коротком плаще; на голове у него были парик и треугольная шляпа, с которой свешивался длинный креповый шарф.
– Кто это? – воскликнул Бен. – Что за странная фигура!
– Это аанспреекер (оповеститель), – сказал Ламберт. – Кто-нибудь умер.
– Разве здесь у вас все так носят траур?
– Нет. Аанспреекер распоряжается на похоронах; когда кто-нибудь умирает, он должен обойти всех друзей и родственников покойника и оповестить их.
– Что за странный обычай!
– Ну, – сказал Ламберт, – нам, пожалуй, не стоит особенно огорчаться по поводу той смерти, о которой он сейчас оповещает. Я вижу – другой человек только что прибыл в мир, чтобы занять опустевшее место.
Бен удивленно взглянул на него:
– Почему ты знаешь?
– Видишь хорошенькую красную подушечку для булавок, что висит на той двери? – в свою очередь спросил Ламберт.
– Да.
– Так вот: значит, родился мальчик.
– Мальчик? Как ты это узнал?
– Видишь ли, когда здесь, в Хаарлеме, родится мальчик, его родители вешают на дверь красную подушечку для булавок. Если бы родилась девочка, висела бы белая подушечка. В некоторых местах на дверь вешают более нарядные вещицы, сплошь обшитые кружевами, и даже на самых бедных домах можно увидеть ленту или хотя бы веревочку, привязанную к дверному замку…
– Смотри! – чуть не взвизгнул Бен. – Так оно и есть: видишь белую подушечку на двери того дома с пристройкой и с такой чудно́й крышей?
– Я не вижу никакого дома с чудной крышей.
– Ну конечно, – сказал Бен, – я забыл, что ты местный житель, а мне здесь все крыши кажутся странными. Я говорю о доме, что стоит рядом с тем зеленым зданием.
– Верно, там родилась девочка. Вот что я тебе скажу, капитан, – крикнул Ламберт, без запинки переходя на голландский язык, – надо нам как можно скорее убраться с этой улицы! Она кишит грудными ребятами! Еще минута – и они поднимут дикий гвалт.
Капитан рассмеялся.
– Идем, я поведу вас слушать музыку получше этой, – сказал он. – Мы попали сюда как раз вовремя, чтобы послушать орга́н Святого Бавона. Сегодня церковь открыта.
– Как?! Огромный хаарлемский орган? – спросил Бен. – Вот замечательно! Я не раз читал о нем, о его громадных трубах и vox humana , который звучит, как голос гиганта.
– Он самый и есть, – ответил Ламберт ван Моунен.
Питер не ошибся. Церковь была открыта, хотя церковная служба в ней не шла. Но кто-то играл на органе. Когда мальчики вошли, навстречу им хлынул целый поток звуков. Казалось, он увлекал их, одного за другим, в темную глубину здания.
Все громче и громче звучала музыка, и наконец она перешла в шум и рев грозной бури или океана, ринувшегося на берег. Среди этого смятения вдруг послышался звон колокольчика. Ему начал вторить другой колокольчик, потом третий, и буря притихла, словно прислушиваясь к ним. Колокольчики осмелели: они звенели громко и звонко. Другие колокольчики, более низкого тона, присоединились к ним, и все зазвучали в торжественном единении: динь-дон! динь-дон! Но тут буря разразилась снова, с удвоенной яростью, и призвала отдаленные громы.
Мальчики молча переглянулись. Совершалось нечто важное. Что это? Кто это кричит? Кто кричит таким страшным мелодическим криком? Человек это или демон? Или какое-то чудовище, что сидит в плену за этой кованой медной рамой, за этими огромными серебряными колоннами… чудовище, отчаянным криком молящее о свободе? Это был vox humana.
Но вот послышался ответ, мягкий, нежный, любовный, как песня матери. Буря утихла; таившиеся где-то птички выпорхнули и огласили воздух радостной, восторженной музыкой, поднимаясь все выше и выше, пока последний слабый звук не замер вдали.
Vox humana умолк, но в том великолепном благодарственном гимне, что зазвучал теперь, как будто слышалось биение человеческого сердца. Питеру и Бену эта музыка казалась ангельским пением. Глаза их затуманились, странная радость ошеломила душу. И вот, словно поднятые невидимыми руками, они уже уносились куда-то в поток звуков, забыв об усталости и желая лишь одного: вечно слушать эту прекрасную музыку… Но вдруг кто-то нетерпеливо дернул ван Хольпа за рукав, и ворчливый голос прозвучал у него над ухом:
– Долго ты будешь тут сидеть, капитан, и щуриться на потолок, как больной кролик? Давно пора в путь.
– Тише! – прошептал Питер, еще не совсем очнувшись.
– Пойдем, братец! Пойдем! – сказал Карл, снова дернув Питера за рукав.
Питер нехотя обернулся. Он не мог задерживать мальчиков против их желания. Все, кроме Бена, смотрели на него укоризненно.
– Ну что ж, ребята, – прошептал он, – пойдемте! Только потише!
– Это самое замечательное, что я видел и слышал с тех пор, как приехал в Голландию! – с восторгом воскликнул Бен, как только они вышли на воздух. – Чудесно!
Людвиг и Карл лукаво подсмеивались над этой, как они выразились, "ваартал", то есть чушью. Якоб зевнул, Питер переглянулся с Беном – и оба сейчас же почувствовали, что они не так уж различны по складу, хотя один родился в Нидерландах, а другой в Англии.
А переводчик Ламберт поспешил откликнуться:
– И правда чудесно! Насколько я знаю, теперь есть и другие органы, не хуже этого, но орган Святого Бавона многие годы был самым лучшим в мире.
– А знаешь ты, как он велик? – спросил Бен. – Я заметил, что сама церковь необыкновенно высока, а ведь орган заполняет весь конец большого бокового придела – от пола чуть ли не до потолка.
– Это верно, – сказал Ламберт. – А как хороши трубы!.. Точь-в-точь чудесные колонны из серебра. Но, знаешь, они здесь только для виду: настоящие трубы находятся сзади них, и некоторые так велики, что в них может влезть человек, а другие меньше детского свистка. Да, брат, эта церковь выше самого Вестминстерского аббатства , и все-таки, как ты сам сказал, орган кажется прямо громадным. Вчера вечером отец говорил мне, что высота этого органа сто восемь футов, ширина – пятьдесят футов, а труб у него свыше пяти тысяч. У него шестьдесят четыре регистра – если ты только понимаешь, что это такое, я же нет – и три клавиатуры.
– Тебе повезло, – сказал Бен. – У тебя прекрасная память! А моя – настоящее решето: не успеешь туда всыпать какие-нибудь цифры, как они уже высыпаются. Зато факты, исторические события – те застревают в ней… Все-таки утешение.
– Тут мы с тобой не похожи друг на друга, – сказал ван Моунен. – Я мастер запоминать имена и цифры, но история кажется мне непроходимыми дебрями.
Тем временем Карл и Людвиг вели спор насчет каких-то четырехугольных деревянных памятников, которые они видели в церкви. Людвиг утверждал, что на каждом из них написано имя человека, погребенного под этим памятником, а Карл настаивал, что никаких имен там нет, а только гербы умерших, изображенные красками на черном фоне, с датой кончины, написанной золотыми буквами.
– Мне лучше знать, – сказал Карл. – Я прошел к восточной стене посмотреть на застрявшее в ней пушечное ядро, о котором мне говорила мама. В тысяча пятьсот… не помню точно, каком году… подлые испанцы выстрелили из пушки в церковь, когда там шла служба. Ядро действительно осталось в стене. На обратном пути я осмотрел памятники. Уверяю тебя: на них нет никаких надписей.
– Спроси Питера, – сказал Людвиг, не вполне убежденный.
– Карл прав, – сказал Питер, который слышал спор, хотя сам в это время разговаривал с Якобом. – Так вот, Якоб, как я уже говорил, великий композитор Гендель случайно приехал в Хаарлем и, конечно, сейчас же пошел искать этот знаменитый орган. Он получил разрешение на осмотр и начал играть на органе со всем присущим ему мастерством, как вдруг в церковь вошел местный органист. Вошел и остановился, пораженный, – он и сам прекрасно играл, но такой музыки не слышал никогда. "Кто там? – крикнул он. – Если это не ангел и не дьявол, значит, это Гендель!" Когда же он узнал, что это действительно великий композитор Гендель, он удивился еще больше. "Но как вам это удалось? – сказал он. – Вы совершили невозможное: нет в мире человека, который мог бы сыграть своими десятью пальцами те пассажи, какие сыграли вы. Человеческие руки не в силах управлять всеми этими клавишами и регистрами!" – "Знаю, – спокойно ответил Гендель, – поэтому мне пришлось брать некоторые ноты кончиком носа…" Черт возьми! Представь себе старого органиста: как он, должно быть, выпучил глаза!
– А? Что? – встрепенулся Якоб, когда оживленный голос Питера внезапно умолк.
– Ты что ж, не слушал меня, что ли, болван ты этакий? – возмутился Питер.
– О да… нет… дело в том, что… вначале я слушал тебя… Сейчас я уже не сплю, но, очевидно, я шел рядом с тобой в полусне, – запинаясь, пробормотал Якоб, и лицо у него было такое оторопевшее и смущенное, что Питер не мог удержаться от смеха.
Глава XVII
Человек о четырех головах
Выйдя из церкви, мальчики остановились поблизости, на базарной площади, чтобы осмотреть бронзовую статую Лоуренса-Янзоона Костера, которого голландцы считают изобретателем книгопечатания. С ними спорят те, кто приписывает эту заслугу Иоганну Гутенбергу из Майнца. Многие утверждают даже, что слуга Костера, Фауст, в сочельник украл деревянные шрифты своего хозяина, когда тот был в церкви, а сам бежал со своей добычей и секретом изобретения в Майнц. Костер был уроженцем Хаарлема, и голландцам, конечно, хочется приписать честь этого изобретения своему прославленному соотечественнику. Во всяком случае, первую книгу, напечатанную Костером, город хранит в серебряном ларце завернутой в шелк и показывают ее с величайшими предосторожностями, как драгоценный памятник старины. Как говорят, мысль о возможности книгопечатания пришла в голову Костеру, когда он однажды вырезал свое имя на коре дерева и прижал к буквам лист бумаги.
Ламберт и его друг англичанин, разумеется, много говорили об этом. Они даже горячо поспорили насчет другого изобретения. Ламберт заявил, что и микроскоп и телескоп подарены миру двумя голландцами – Метиусом и Янсеном, а Бен столь же упорно отстаивал свое мнение, утверждая, что один английский монах, Роджер Бэкон, живший в XIII веке, "подробно написал обо всем этом… да, брат, и сделал исчерпывающее описание микроскопов и телескопов задолго до того, как те двое голландцев родились".
В одном только мальчики сошлись: а именно в том, что впервые научил людей заготавливать впрок и солить сельди голландец Вильгельм Беклес. Голландия правильно делает, почитая его благодетелем народа, так как своим богатством и положением она в большой мере обязана сельдяному промыслу.
– Удивительно, – сказал Бен, – в каком необычайном изобилии водится эта рыба! Не знаю, как здесь, но у берегов Англии, близ Ярмута, косяки сельди достигают шести-семи футов толщины.
– Это действительно необычайно, – сказал Ламберт. – А знаешь, английское слово херринг – "селедка" – происходит от немецкого хеер – "войско". Так назвали рыбу потому, что она держится несметными полчищами.
Немного погодя, поравнявшись с какой-то сапожной мастерской, Бен воскликнул:
– Смотри, Ламберт, над ларьком сапожника написана фамилия одного из твоих величайших соотечественников! Бурхаав… Если бы только сапожника звали Герман Бурхаав, а не Хендрик, они были бы тезками, а не только однофамильцами.
Ламберт наморщил брови, стараясь вспомнить.
– Бурхаав… Бурхаав… Эта фамилия мне хорошо знакома. Помнится, он родился в 1668 году, но все остальное, по обыкновению, улетучилось у меня из памяти. Было, видишь ли, столько знаменитых голландцев, что запомнить их просто немыслимо. Кто он был такой? Не о нем ли говорили, что это человек о двух головах? Или он был великим путешественником, как Марко Поло?
– Он был не о двух, а о четырех головах, – со смехом ответил Бен, – так как это был великий врач, натуралист, ботаник и химик. Я сейчас очень увлекаюсь им, потому что месяц назад прочел его биографию.
– Ну так выкладывай, – сказал Ламберт, – только шагай побыстрее, а то мы потеряем из виду наших ребят.
– Вот… – начал Бен, ускоряя шаг и с величайшим интересом наблюдая за всем, что происходило на людной улице, – этот доктор Бурхаав был великим анспевкером.
– Великим – чем?! – во все горло крикнул Ламберт.
– Ах, прости, пожалуйста! Я думал о том человеке, которого мы встретили, – о прохожем в треуголке. Ведь он анспевкер, да?
– Да. Вернее, аанспреекер – вот как надо произносить это слово. Но при чем тут твой любимый герой о четырех головах?
– Так вот, я хотел сказать, что доктор Бурхаав в шестнадцать лет остался сиротой, без гроша, без образования, без друзей…
– Неплохо для начала! – вставил Ламберт.
– Не перебивай. В шестнадцать лет он был бедным, одиноким сиротой. Но он был так настойчив и трудолюбив, так твердо решил овладеть науками, что пробил себе дорогу и со временем сделался одним из ученейших людей Европы. Все его… А это что такое?
– Где? О чем ты говоришь?
– Вон там, на той двери, бумага. Видишь? Ее читают два-три человека; я уже заметил здесь несколько таких бумаг.
– Да это просто бюллетень о состоянии здоровья какого-то человека. В этом доме кто-то болен, и, чтобы избавить его от частых стуков в дверь, родственники пишут, как чувствует себя больной, и вешают это описание, как афишу, на входной двери для сведения друзей, что приходят справляться о его здоровье… Бесспорно, очень разумный обычай. В нем, по-моему, нет ничего странного. Продолжай, пожалуйста. Ты сказал "все его…" и не докончил.
– Я хотел сказать, – снова начал Бен, – что все его… все его… Ну и смешно же здесь одеваются, право! Посмотри-ка на этих мужчин и женщин в шляпах, похожих на сахарные головы, и вон на ту тетушку впереди нас. Ее соломенная шляпка совсем как совок: на затылке она суживается и кончается острием. Вот потеха! А ее громадные деревянные башмаки! Прямо загляденье!
– Все это люди из глухой провинции, – сказал Ламберт довольно нетерпеливо. – Придется тебе или бросить своего старика Бурхаава, или закрыть глаза.
– Ха-ха-ха! Так вот что я хотел сказать… Все его знаменитые современники искали с ним встречи. Даже Петр Первый, когда он из России приехал в Голландию учиться кораблестроению, регулярно посещал лекции этого прославленного профессора. К тому времени Бурхаав был уже профессором медицины, химии и ботаники в Лейденском университете. Занимаясь врачебной практикой, он очень разбогател, но всегда говорил, что его бедные пациенты – самые лучшие пациенты, так как за них ему заплатит Бог. Вся Европа любила и почитала его. Короче говоря, он так прославился, что один китайский мандарин написал ему письмо с таким адресом: "Знаменитому Бурхааву, доктору, в Европе", и письмо дошло без задержек!
– Не может быть! Вот это действительно знаменитость!.. А наши ребята остановились. Ну, капитан ван Хольп, куда направимся теперь?
– Мы хотим двинуться дальше, – сказал ван Хольп. – В это время года не стоит осматривать босх… Босх – это замечательный лес, Бенджамин, великолепная роща, где растут прекраснейшие деревья, охраняемые законом… Понимаешь?
– Йа! – кивнул Бен.
А капитан продолжал:
– Может быть, вы все хотите пойти в Музей естественной истории? А если нет, давайте вернемся на Большой канал. Будь у нас больше времени, хорошо было бы повести Бенджамина на Голубую лестницу.
– Что это за Голубая лестница, Ламберт? – спросил Бен.
– Это самая высокая точка на дюнах. Оттуда замечательный вид на океан, и, кроме того, можно хорошо рассмотреть, какое чудо сами дюны. С трудом верится, что ветер смог намести такие огромные гряды песка. Но, чтобы попасть туда, нам придется пройти через Блумендаль, а это не очень приятная деревня; кроме того, она довольно далеко отсюда. Что ты на это скажешь?
– Ну, я-то готов на все. Я даже, пожалуй, направился бы прямо в Лейден, но мы поступим так, как скажет капитан… А, Якоб?
– Йа, это хорошо, – промолвил Якоб, которому, впрочем, гораздо больше хотелось немного поспать, чем подниматься на Голубую лестницу.
Капитан стоял за то, чтобы направиться в Лейден.
– Отсюда до Лейдена четыре мили с лишком… Целых шестнадцать английских миль, Бенджамин. Если мы хотим попасть туда до полуночи, времени терять нельзя. Решайте быстрей, ребята, Голубая лестница или Лейден?
– Лейден, – ответили мальчики и, в одно мгновение вылетев из Хаарлема, побежали по каналу, любуясь высокими, как башни, ветряными мельницами и красивыми загородными усадьбами.
– Если хочешь видеть Хаарлем во всей его красе, – сказал Ламберт Бену, после того как они несколько минут катили молча, – ты должен приехать сюда летом. Нигде в мире нет таких прекрасных цветов. За городом тоже очень красиво – есть где погулять. А босх, лес, растянулся на много миль. Нельзя забыть его величественные вязы. Голландские вязы не имеют себе равных: это самое благородное дерево на свете, Бен, кроме английского дуба…
– Да, кроме английского дуба, – важно проговорил Бен и на несколько мгновений перестал видеть канал, потому что Робби и Дженни замелькали в воздухе перед ним.