Том 4. Травой не порастет... ; Защищая жизнь... - Носов Евгений Валентинович 11 стр.


- Оно ить как,- сказал он то ли себе, то ли Натахе.- Хоть червяка взять! Который на дерева нападает. Ко времени не устерег, не сдержал, гадость эта вон уже где, новые ветки кутляет…

- Кабы б червь беспонятный,- уже ровнее выговорила Натаха.- А то и люди на людей идут. Им-то чего бы? Вон какие страсти друг против друга понавыдумали - аропланы да бомбы.

- Бомбы не бомбы, а итить все одно надо, раз уж такое взнялось.

- Ну дак али я беды не понимаю? А токмо… Ох, Кося, небось не жалезные вы супротив-то бомб да снарядов. Одной рубахой прикрытые.

- А то не жалезный! - безголосо посмеялся Касьян, переводя разговор на шутку.- Еще какой жалезный! Ну-кось, подвиньсь, скажу, чего про меня дедко-то Селиван вычитал…

Натаха тяжело отползла к стене, и Касьян, обрадовавшись примирению, прилег рядом. От этого его, однако, опять закружило, и он, крепясь, сцепив зубы, притих.

- Отчего мокрый-то? - спросила Натаха, оглядывая его сбоку, против луны.

- А-а… пустое… Голову мочил… Дак слышь чего…- уже через силу, преодолевая тошноту, выдавил Касьян.- Читал дедко, будто у меня два прозвища.

- Как это?

- Не то чтобы два. Одно и есть… Вроде как на монете. На одной стороне - пятак, на другой - решка.

- Кто ж тебе такую цену положил - пятак?

- Ну, это я к слову, чтоб поняла.

- Так уж и поняла.

- По-простому я, стало быть, Касьян, да?

- А кто ж ты еще?

- …А по-писаному вовсе не Касьян.

- А и правда, много нынче выпил,- первый раз усмехнулась Натаха.- Я, поди, за Касьяна выходила. Иди-ка ты, Кося, к себе. Ты совсем спишь. Вот и глаза не глядят.

- Это я так… Полежу маленько.

- Да и кто ж ты по-писаному-то?

- А-а! - протянул Касьян, не размыкая глаз.- Дак вот пишут - шлемоносец я! Звание мое такое.

- Чего, чего?

- Шлемоносец!

- Господи! Чего еще на себя плетешь?

- Ну…- Касьян запнулся, не находя больше пояснения этому слову.- Ну… на голову такую жалезную шапку дают… Чтоб не ушибло. По ней саданут, а мне ничего.

- Ты его токмо слушай, балабола старого. Над тобой потешаются, а ты и рад.

- Книга у него такая, старинных письмен . Я сам про себя читал. Будто мне от самого рожденья та шапка заготовлена. Я, к примеру, родился, живу, землю пашу или там еще чего делаю, ничего не знаю, а она уже где-сь лежит.

- Дак и всякому мужику она заготована. Долго ли войну кликать?

- Не-е!.. Ну… как это тебе сказать! Моя не такая. В ней я буду вроде как заговоренный.

Врал через силу, через тошноту Касьян, утешал Натаху, уводил ее от ненужных мыслей, как куропач уводит из гнезда опасность, но и сам хотел верить в такую свою чудодейственную шапку. Однако Натаха на все это только грустно вздохнула:

- Ох, Касьян, Касьян. Ровно бы младенец. И как-то ты там, на войне, будешь… Уж чего тебе заготовано, так вот оно…

Привстав на локоть, Натаха запустила руку под подушку, вытащила белый сверток.

- Может, что не так,- скажешь: завтра переделаю.

Раскрыв отяжелевшие веки и все еще не догадываясь, Касьян принялся расправлять на груди сверток, и тот развернулся холщовой сумкой, к углам которой была пришита обоими концами долгая коломянковая лямка. Смутясь так, что жаром налились уши, он молча вертел перед собой и теребил свой подорожный пещур, простерев его в лунном свете на вытянутых руках к потолку. И Натаха, прижавшись виском к его плечу, подспудно двигавшемуся жесткими желваками, шепотом пояснила:

- Сама, грешная, шила. Не след было шить своими руками. Поди, не положено?

- Почему - не след? Я ж не покойник…

- А мать и вовсе нитки не видит. Да и того пуще от слез потухла б… Я и то от нее украдкой, чтоб не видела.

- Ну-к что ж…- собравшись, как можно спокойнее проговорил Касьян.- Это дело. Без сумки не обойтись.

- Постромка не коротка ли?

- Сгодится. В самый раз… Ладный сидорок! Гляди ты: и буквы вышила! А их-то зачем?

- А так просто… Чтоб вспоминал…

- Вот, вишь, опять все руками. Так и не купили тебе машинки…

Чувство вины снова полоснуло Касьяна. Он отшвырнул, не глядя куда, сумку и потянул к себе Натаху, ища ее губы. Та отстранилась, загородилась от него ладонью.

- Не надо, Кось.

- Чего ты…

- Отпусти, не надо.

- Ну Натах…- душно, пьяно зашептал он.

- Угомонись. Маленький у нас.

- Ну да и что…- бормотал он, сам себя не слыша.

- Боюсь я. Глянь ты какой дурной. Да и мать не спит.

- Ну пошли в сарайку.

- Нет, Касьян, нет… Боюсь.

- Ухожу ведь,- обиделся Касьян.

- Нельзя так… Надо бы тебе не пить. За водкой и про меня забыл.

- Как же я помнить тебя буду? Там-то? На полгода, не меньше, а то и на весь год ухожу.

- Знаю, Кося, знаю. Да разве одним этим дом помнится? Вон дети твои спят. Их и помни. Тебя весь день не было, а они намотались, напомогались. И бураков надергали, и в погреб раз пять бегали, и куриц ловили. Сережа дак и дрова брался сечь, хекал-хекал, как старичок, самого топор перевешивает. А ему сколь еще всего без отца достанется. Мы-то с матерью теперь и куру не споймаем: она обезножела, а я - квашня квашней.

- Табачку нигде близко нету? - отвернувшись, сказал Касьян.

- А еще и земля вон ляжет на бабьи руки,- продолжала свое Натаха.- Шутка ли, поле неоглядное. Хлеб, да бурак, да чертова уйма всего. Родится маленький и вовсе руки свяжет.

- Как назовешь-то? - спросил Касьян, опять нашарив отброшенную сумку.- Не надумала?

- Надумала… Касьяном и назову.

- Чегой-то? - удивился он и не сдержал смешка.- Опять шлемоносец?

- Не мели. Не знаю я ничего этого.

- Дак зачем еще Касьян-то?

- А чтоб слово в доме было. Ты уйдешь - и позвать так некого будет. А то вроде как ты опять с нами. Как и не уходил. А чем плохо: Косечка? А мне нравится. Пусть с этим растет.

- Под нову каску.

- Чего?

- Да это я так… Касьян дак Касьян. Может, и пригодится… У тебя нечего выпить? - спросил он, вставая.

- Куда ж тебе еще?

- Жалко, что ли? - сказал он, как-то отчуждаясь.

- Да мне не жалко. Вон у матери есть маленько на растирку. Выпей, если охота. Под печкою стоит.

- Ну ладно… На нет и суда нет… Пошел я, раз такое дело. Натопили-то как.

10

Назначил себе Касьян встать в тот последний день пораньше, да не исполнилось: в сенной прохладе незаметно когда и как мертвецки провалился в небытие и проснулся, аж когда все щели уже сочились дымными, напористыми лучами позднего утра.

Мир уже давно жил без него, и Касьян слышал, как глухо, будто мельничный жернов, погромыхивал в избе рубель : должно быть, Натаха прокатывала вчерашнее белье; как отчего-то обиженно всхлипывал в сенях Митюнька, а под сарайным плетнем с озабоченной истомой квохтала клуша, сопровождаемая бисерным писком цыплят. И в неуемном кружении над подворьем ликующе чиликали, чиликали ласточки. От самого их прилета Касьян не затворял и наказывал другим не затворять сенника, дабы не препятствовать касаткам селиться под стропильной латвиной . Он любил прежде, вот так замерев, наблюдать, как с легким шелестом, доверчиво, будто в самую его душу, влетали птахи в дверной проем и повисали вильчатыми хвостами над головой, припав на мгновенье к отверстиям своих серых земляных жилищ. Гнезда тотчас откликались приглушенным звоном птенцов, ровно бы кто потряхивал над Касьяном глиняную кубышку с серебряными денежками. А когда мать-отец отлетали прочь, птенцы, уже пепельно-оперенные, с улыбчивым ярко-желтым обводом рта, поочередно высовывались из летка и с любопытством оглядывали подкрышную сутемь, еще не ведая, но уже предчувствуя, что где-то совсем близко есть воля, небо и солнце. Это рассветное снование ласточек в прежние дни всегда зарождало в Касьяне легкое и радостное ощущение начала дня и потребность какого-нибудь дела.

Спал он от самых майских праздников в сеннике, на старых розвальнях. Сани эти, уже давно без оглобель, с выпавшими через один копыльями, остались дома еще от коллективизации, и за ветхой ненадобностью он приспособил их под летнее спанье, глубокое и уютное, как большое гнездовье, где, укрывшись попоной, а ближе к осени - и полушубком, вольготно было почти до самых зазимков. В череде таких ночей, уже после того как все угомонятся в избе, несчетно раз наведывалась к нему Натаха пошептаться наедине от чуткой свекрови, и в этом гнезде, как в касаткиной лепнине, зачали свою жизнь Сергунок с Митюнькой, родившиеся потом оба, как по заказу, в аккурат по первой капели.

Последний раз Натаха была у него уже недели три назад: то он стал отлучаться в ночное, то она крутилась с огородами, начала уставать, совсем отяжелела, и все бы ничего, как-то стерпелось бы в обыденности до лучшей минуты, не о том была главная думка на десятом совместном году, кабы не это внезапное, оставившее Касьяну считаные дни. Сено в санях обновлять уже было ни к чему, как делал он это всегда по Троице, но Касьян, готовясь к прощанью, еще третьего дня все же вытряхнул слежалое старье, накосил по усадебному обмежью свежей цветастой травки, просушил незаметно, щедро настелил пахучую обнову и даже подмел в сарайке земляной пол: собирался на воле, без домашних свидетелей не спеша и обстоятельно обо всем обговорить с Натахой. И вчера, осознавая край своему времени, уже борясь с навалившейся дремой, несмотря на ее несогласие, все же чаял прихода Натахи, как последнего причастия, из остатних сил еще долго прислушивался к избе и подворью, не скрипнет ли сенечная дверь, не объявится ли в лунном квадрате растворенных ворот неслышная тень, как бывало то прежде… Когда изменил ему слух и когда отключились глаза и сознание, Касьян не помнил и проснулся уже другим, отрешенным, с чувством какой-то ровной и облегчающей скорби, делавшей его нездешним, отошедшим куда-то, будто и на самом деле весь этот мир жил уже без него, а он, еще в нем присутствуя, все еще видя и слыша его, был вроде бы уже ничему не причастен. Лежа в санях, он, отстраненный, какими-то чужими глазами глядел на залетавших касаток, уже не будивших в нем никакого чувства, кроме ненужности их суеты, и даже плач Митюньки, на который он прежде непременно откликнулся бы внутренней болью и состраданием, тотчас вскочил бы, поспешил узнать причину и подхватил бы на руки,- даже этот плач его любимца доходил до него, как из прошлого, в которое он уже не мог вступить и вмешаться.

Его настоящим была теперь дорога, та, завтрашняя, с котомкой за плечами, о которой он все еще старался не думать, но острое чувство которой, пришедшее к нему уже во сне, что-то оборвавшее и переиначившее в нем, сонном, заполнило и подчинило себе все его существо.

И он, слушая это прошлое своего двора, мысленно уже шагая по дороге, узнавал и не узнавал голос Натахи, объявившейся на сенечном крыльце:

- Ты чего ревешь-то? Глянь-кось, чумазый какой! Погоди, дай сюда нос… Ревешь-то чего?

Митюнька, икая, пожаловался:

- Да-а… Селезка сум… сумку не дает…

- Какую такую сумку?

- Па… па-а-пкину.

- Ах он нехороший какой! Мы ему зададим. Сережа!

Сергунок, где-то затаясь, не отзывался.

- Сере-ежа!

- Мам, он за амбалом,- подсказал Митюнька.

- Ты чего ж прячешься? Не играешь с Митей?

- А чего он пыль в сумку насыпает,- отозвался Сергунок.- Я говорю, не смей сыпать, папке с ней на войну итить. А он, дурной, сыпит.

- Слушай, Сережа,- нетерпеливо перебила Натаха.- Ты знаешь, где дядя Никифор живет?

- Знаю. В Ситном он.

- Ага, в Ситном. А как туда идти - знаешь?

- Чего ж не знать. Сколь с папкой бывали.

- Ну дак как же туда?

- А мимо конторы…

- Ну, мимо конторы.

- А опосля лесок пройтить…

- Верно, лесок.

- А там лугом - и вот оно, Ситное.

- Слушай, сынка, сбегал бы ты к дяде Никифору, а?

- Один?

- Ну дак больше некому. Скажи, пусть к нам с тетей Катей приходят. Мол, папка на войну уходит. Пусть седни и придут. Запомнил? Мол, на войну…

- Ага.

- Не заплутаешься? - беспокоилась Натаха.

- А то!

- Оттуда с ними придешь.

- Ладно. Только можно я с папкиной сумкой?

- Не выдумывай!

- Ну, мам!

- Да на что тебе сумка-то?

- А так… По нашей деревне пройду.

- Нешто ты побирушка - с сумкой-то ходить?

- Прямо! Она ж солдатская.

- Ох ты горе мое - солдатская! Еще наносишься. Ее вон и укладывать пора. Папка хватится, а сумки не будет.

- А я швыдко.

- Ладно уж, бежи. Только давай я покороче ее подвяжу. Да хлебца с яичком положу. Бежать не близко.

- А я? - опять захныкал Митюнька.

- Нет, Митя, нет, маленький. Это ж вон как далеко. Не дойдешь ты.

- Дойду-у…

- Лучше я тебе куриную лапку дам. Хочешь лапку?

- Не-е! Не хоцю лапку. Хоцю папкину сумку-у…

- Ну, беда с вами. То ли с медом она, сумка-то? С горем, а не с медом… Вот Сережа сбегает, а тогда и ты поносишь. Папка тебе и ремень свой даст поносить. И картуз. Во как славно-то будет! Обрядится наш Митрий в ремень да в картуз - экий герой!

- Ну, мам, я побег! - готовно выкрикнул Сергунок.- Я - скоком!

- Стой же ты, дай хлебца-то положу.

Спустя время хлопнула калитка, и Касьян слышал, как по-за плетнем дробно застучали Сергунковы пятки.

- Ох ты, горюшко,- передохнула Натаха.- Все-то вам игра да потеха.

Вот уже и без него живут, опять как-то сторонне подумал Касьян, будто поглядывал за своими из иного мира. Теперь достанется Сергунку: дров насеки, по воду сходи, корову пригони, за сеном слазь, в магазин сбегай… А там картошку копать. Кому ж копать, как не ему. Матери не в пору, а бабке невмочь. Ему бы сапоги хорошие в осень, по работе и обувка должна бы… Эх, ничего не сделано, кругом неуправа…

Касьян встал, натянул штаны, ступил в галоши и, первым делом хватившись курева, вспомнил, что у него нет ни граммушки. Лаз на полати, где висел в пуках табак, шел из сеней, и он направился в избу. Во дворе уже не висело ни белья, ни веревок, но в кухне было по-прежнему ералашно, как всегда перед большой стряпней. Печь уже пылала, роняя красноватые пляшущие блики на сутемные стены, лари и кухонную утварь. В глубине горницы, невидимая из сеней, опять взялась грохотать рубелем Натаха, что-то наговаривая Митюньке.

Касьян задержался в дверях, глядя, как мать, засучив рукава под самые подмышки, обнажив иссохшие, сквозившие синевой руки, низко повязанная платком, тискала кулаками тесто, и ее острые, шишковатые локти ходко мелькали по обе стороны узкой, сутуло выпиравшей спины, обтянутой посконной землисто-серой кофтой. Время от времени она заморенно выпрямлялась, но, так до конца и не выпрямившись согбенной спиной, поочередно снимала с кистей, как рукавицы, белые шматы теста, шлепала ими в дежу, оскребала о край ладони и, подцепив деревянный корец , подсыпала муки в медленно заплывавшие дыры, оставленные ее кулаками. Касьян давно не видел мать за хлебом, уже непосильна стала ей эта нелегкая справа - и обхаживать саму дежу, и тягать против себя пятнадцатифунтовые колоба, чтобы потом ссадить их с деревянной лопаты в огнедышащей глубине печи,- все это непроворотное дело она передоверила невестке. Но нынче и Натахе было такое не по плечу, и вот, оказывается, мать, переступив через свои немочи, снова стала к загнетке. Ночью она, разломленная в пояснице и во всех натруженных и намаянных суставах, будет тихо стонать в своем душном запечье, тщетно приноравливаться кострецами к немилосердному ложу, которое уже ничем нельзя умягчить, будет кое-как перемогать до света растревоженную хворь, вздыхать упавшей грудью и молить Бога прибрать ее поскорее. Но сейчас, понуждаемая неудержимо назревавшим тестом, пылающей печью, которые теперь уже не дадут ни роздыха, ни передышки, распалясь работой, разгоряченно, как в прежние свои годы, укрощала и техкала трехпудовую поставу, не думая, что будет с ней потом. И впалые ее щеки, иссеченные морщинами, пробил таившийся где-то прежде слабый румянец, а глаза заголубели, очистились от застаревшей наволочи, когда она обернулась к Касьяну, почуяв его присутствие. Сколько помнит себя Касьян, выпечка хлеба всегда была в их доме непреходящим событием, особенно перед сезонной страдой, а пуще - перед каким-нибудь праздником, когда затевался большой хлеб, сопровождаемый пирогами и ситниками. Встрепанная, выпачканная сажей, с уроненными меж колен вздувшимися руками, мать потом безвольно сидела на лавке рядом с бугрившимися на столе ковригами, укрытыми влажным рядном, источавшим парок и крепкий ржаной дух отдыхающего хлеба.

- К чему навела столько? - заметил Касьян, встретив возбужденный взгляд матери.- Будет тебе потом…

- Ну как же! - Мать запястьем пересунула платок повыше.- Идешь ведь…

- Махотиха, поди, тоже печет. Взяли бы взаймы покуда.

- Что ж с чужим-то хлебом? На такое со своим полагается идти. Свой в сумке полегче, попамятнее. Как же не испечь свеженького? Поешь в дороге моего хлебца. Спеку ли еще когда. Видать, последний это…

Она тихо, бесскорбно прослезилась, но тут же утерлась передником.

- Моя рука легкая была. Я ведь и отцу твоему пекла, когда еще на ту войну провожала. Ан цел пришел, невредимый.

И, приблизясь, с виноватой озабоченностью сказала:

- По-хорошему, дак надо бы хлебец-то в Ставцы сносить, окропить водицей. Да нести некому. Совсем обезножела я.

- Дак и не надо,- вяло сказал Касьян.- Не на всю войну хлеб. Покуда дойдем, весь и съестся.

- То-то, что не надо,- обиделась мать.- Вам, нонешним, ничего не надобно. Вон и Наталья без креста ходит, наперед не думает. Живете, кабудто век беде не бывать, непутевые. Ну да уж ладно: слез моих в этом хлебе довольно замешано. Мобудь, за святую водицу и сойдут, материнские-то слезы.

Она опять всхлипнула и отвернулась от Касьяна к своим делам.

А он еще постоял, потоптался в дверях в неловкости, понимая, что нечем ему утешить старушку.

Назад Дальше