- Ну дак ежели не поперли,- передернул плечами Селиван,- стало быть, нечем. Нечем, дак и не попрешь. Не подстрелишь - не отеребишь.
- Ага! Нечем! - усмехнулся Кузьма.- Еще и не воевали, а уже и нечем! А где ж она, та-то главная армия, про которую очкастый брехал? Где? - И Кузьма, сморщив нос, гуняво передразнил: - "Погодите, товарищи, главные наши силы ишо не подошли". Дак чего ж не подходят - вторая неделя пошла?
- Ты чего зевло этак-то разеваешь? Аж потроха дурные видать. Я тебе не фельдмаршал и сраженьев не проигрывал, чтоб с меня взыскивать. Ты пойди да вон на командира и пошуми. А он послушает, какой ты разумный.
- А меня стращать теперь нечего,- огрызнулся Кузьма и сумрачно уставился на лейтенанта, маячившего впереди поверх колонны.- Дальше фронта не зашлют.
- А на то я тебе так скажу.- дедушко Селиван, обернувшись, кивнул картузом в сторону мужиков.- Вон она топает, главная-то армия! Шуряк твой Давыдка, да Матвейка Лобов, да Алексей с Афанасием… А другой больше армии нету. И ждать неоткуда…
- Чего это за армия? Капля с мокрого носу.
- Э-э! Малый! - задребезжал несогласным смешком дедушко Селиван.- Снег, братка, тоже по капле тает, а половодье сбирается. Нас тут капля, да глянь туды, за речку, вишь, народишко по столбам идет? Вот и другая капля. Да эвон впереди, дивись-ка, мосток переходят - третья. Да уже никольские прошли, разметненские… Это, считай, по здешним дорогам. А и по другим путям, которые нам с тобой не видны, поди, тоже идут, а? По всей матушке-земле нашей! Вот тебе и полая вода. Вот и главная армия!
Дедушко Селиван шевельнул лошадей, морозно припискнул на них губами и вдруг, поворотившись, осведомился:
- Ты что, Кузьма Васильич, никак оклемался уже? Дак тади, может, со строем пойдешь? А то ведь этак прямо на губвахту можешь угодить.
- Погожу маленько,- неохотно признался тот.- Башка чегой-то трещит. Закурить нет?
- Закурить у Касьяна проси.
Касьян, услыхав про себя, придержал свою пару.
Разломанно кряхтя, Кузьма перевалился через край телеги и нетвердо, будто после затяжной болезни, поковылял к переднему возу.
- Дай-ка курнуть,- потер он зябко ладони.
- Ты вот что…- Касьян потянулся за табаком.- Ежли голову уже держишь, лезь-ка сюда, за меня побудешь.
- А ты чего?
- С ребятами пойду. А то ноги онемели сидеть. На, держи…
Касьян сыпнул в Кузькины дрожащие ладони жменю махры, бросил сверху свертыш газеты со спичками и, на ходу надевая пиджак, побежал догонять ополченцев.
- Давай сюда! - обрадованно крикнул Леха.- А ну, ребята, пересуньтесь, дайте Касьяну место.
Касьян пристроился с краю рядом с Махотиным, подловил шаг и затопал в общую ногу. И радостна была ему эта невольная забота о том, чтобы не сбиться, поддерживать дружный гул земли под ногами.
- А гляди-ка, братцы! - возликовал Матюха.- Обходим, обходим этих-то! Ситников да калашников. Небось напехтерили сидора. Сичас мы вас уделаем, раскаряшных! Куда вы денетесь!
Поглядывая на заречную колонну, неожиданно поворотившую от телефонных столбов на какой-то проселок и явно косившую на переправу, усвятцы, подгоняемые замыслом, какое-то время шли с молчаливой сосредоточенностью, в лад шамкая и хрустя пересохшей в верховом безводье травой. Но вот Матюха Лобов, мелькавший в третьем ряду стриженой макушкой, пересунув со спины на грудь запыленную гармонь, как-то неожиданно, никого не предупредив, взвился высокозвонким переливчатым голоском, пробившимся сквозь обычную матюхинскую разговорную хрипотцу:
И эх, в Таган-ро-ге! Эх, в Таган-ро-ге!
Лейтенант, державшийся левой, береговой, стороны и все время поглядывавший в заречье, удивленным рывком повернулся на голос и, увидев в руках Лобова гармошку, одобрительно закивал головой, дескать, молодец, земляк, давай подбрось угольку.
И как это ни было внезапно, все же шагавшие вблизи Лобова мужики не сплошали, с ходу приняли его заманку и пока только первыми рядами охотно подхватили под гудевшую басами гармонь:
Да в Таган-роге приключилася беда-а-а…
Касьян, еще не успевший обвыкнуться в строю, не изловчился ухватить давно не петый мотив и пропустил первый припев, но, уже загоревшись азартом назревающей песни, ее неистовой полонящей стихией, улучив момент, жарко оглушил себя накатившимся повтором:
В Таган-роге д’приключилася беда-а-а…
А Матюха, раскачивая от плеча до плеча ушастой головой, сладко томясь от еще не выплеснутых слов, подготавливая их в себе, в яром полыме взыгравшей души, даванув на басы под левую ногу, снова выкинул мужикам очередную скупую пайку:
Эх, там убили-и… эх, там убили-и-и,
Там убили д’молодого каза-ка-а-а…
И мужики, будто у них не было больше никакого терпения, жадно набрасывались на брошенную им строку и тотчас, теперь уже всем строем, громово глушили и топили запевалу:
Там убили д’молодого каза-ка-а-а…
Но Матюхин голосок ловким селезнем выныривал из громогласной пучины и снова взмывал, еще больше раззадоривая певцов:
И эх, схоронили-и… эх, схоронили-и-и,
Схоронили при широкой до-лине-е-е…
А тем временем над Верхами в недосягаемом одиночестве все кружил и кружил, забытый всеми, курганный орел, похожий на распростертую черную рубаху.
1977
Фагот
Он объявился в том дворе перед самой войной, где-то года за полтора до ее начала.
По строгой мерке война - та, большая, всеохватная, от которой планета потом полыхнула, будто сухая копна сена от брошенного окурка,- занялась уже где-то в Польше. Но тогдашним пацанам, дворовым стратегам, этот немецкий окурок, брошенный в одинокое, ничейное польское остожье, тогда показался сущим пустяком, тем более что случилось это далече и Красной армии, пожалуй, вовсе не светило в нем поучаствовать, показать себя… А хотелось: ведь все мы наизусть знали, что "броня крепка и танки наши быстры" и уж "если завтра война, если завтра в поход", то…
Томимые неопределенностью, мы как-то нехотя пошли в школу и сели за свежевыкрашенные парты без обычной праздничной приподнятости.
И вот наконец, кажется, началось…
Недели через две от гарнизонных казарм к городскому железнодорожному вокзалу потянулись первые колонны пехотинцев в полном походном снаряжении с перекинутыми через плечо шинельными скатками, противогазными подсумками и новенькими, необношенными вещмешками.
Роты шли молча, без привычных банных песен, и только глухой резиновый топот кирзовых сапог создавал строгий ритм согласованного движения.
Потом две не то три ночи по булыжной мостовой громыхали обозные пароконки, походные кухни, санитарные фуры с красными крестами на округлых крышах. Фыркали и всхрапывали застоявшиеся в кирпичных стойлах полковые кони, с железной звонцой клацали подковами, высекая голубые искры из лобастых сверкачей. Терпко пахло ременной сбруей, колесным дегтем, свежими конскими катышами.
Ребятишки допоздна просиживали за воротами, обомлело вглядываясь в мельтешащие сумерки, где под редкими фонарями в клубах потревоженной пыли нескончаемой лавиной катилось наше тогдашнее конно-тележное воинство. Наверное, так же оно уходило в поход еще во времена Крымской кампании . И только иногда, словно примета текущего времени, уличную темень пронизывали лезвия желтых лучей из прорезей подфарников начальственной эмки, должно быть объезжавшей боевые порядки.
Тогда еще никто не знал, что наши курские полки тоже отправлялись освобождать из-под панского гнета братские народы Западной Украины и Белоруссии.
С рассветом передвижение войск прекращалось, и город как ни в чем не бывало снова наполнялся обычными прохожими: кто спешил на службу, кто - на рынок, а ребятишки, в том числе и мы,- в школу, на занятия. Дворники же, вооружась совками и метлами, принимались сметать и выскребать следы ночного столпотворения.
Однако по прошествии недолгого времени возбужденный город постепенно успокоился, воротился к своему прежнему неспешному бытию. Были отпущены по домам некоторые возраста, излишне прихваченные переусердствовавшей мобилизацией. Газеты и уличные говорящие устройства приподнято сообщали, что недавняя частичная переброска войск, проведенная в некоторых военных округах,- всего лишь осуществление освободительной миссии нашей Красной армии. Трудящиеся Львова, Ужгорода, Владимира-Волынского, а также Брест-Литовска, Гродно и Белостока уже встречают своих освободителей охапками цветов и благодарными возгласами. Говорилось также, что все эти города были освобождены без сопротивления польских гарнизонов, которые выбрасывали белые флаги при одном только появлении наших неудержимых войск.
…Пришла ранняя погожая осень, едва тронувшая позолотой обширные курские сады. С окраин веяло затяжелевшей антоновкой, винной усладой перезревающих слив, вишневой смолкой из уже начавших багроветь вишенников. А на главной городской площади, возле кинотеатра "Октябрь", переделанного из бывшего собора, с самого рассвета змеилась очередь за билетами на "Красных дьяволят". В новеньком цирке, возведенном на месте толчка - шумной, горластой, вороватой барахолки - успешно выступал народный богатырь Иван Поддубный , афишные портреты которого с закрученными усами и бугрящимися бицепсами трепал ветер на каждом перекрестке. В Пролетарском же сквере под брезентовым куполом заезжего шапито трещали и подвывали мотоциклы, проносившиеся у самого потолка. Случалось, какой-либо тучной тетке делалось плохо - не то от выхлопных газов, не то от головокружительного мелькания гонщиков, и ее спешно выносили в соседний скверик - на свежий воздух.
В одно сентябрьское выходное утро свободные от школы пацаны по обыкновению собрались на уличном крылечке соседнего детского сада. Раз в неделю это кашеманное учреждение не работало, входная дверь была заперта, а просторное крыльцо, освещенное ранним заспанным солнышком, приятно согревало теплыми сосновыми ступенями. Неожиданно к ватажке подступился никогда ранее не виденный прохожий фраерок и, остановившись перед порожками, заслонил собой солнце. На вид он выглядел гораздо старше их и, следовательно, был сильнее каждого в отдельности. К тому же солидность и явное превосходство ему придавал чернявый чубчик, свисавший над переносьем. Парень был облачен в красную спартаковскую майку с белой шнуровкой на груди. Майка просторно, пустовато свисала с его не очень-то атлетических плеч и наверняка досталась не по футбольным заслугам.
Особую неприязнь вызвал маленький франтоватый чемоданчик с металлическими нашлепками на всех углах, в каких настоящие футболисты носили свои ошипованные бутсы. Сережка-Махно окинул многозначительным взглядом настороженные лица, что означало: "А не посчитать ли ребра у этого оторванца?" Их было человек шесть - вполне хватило бы разом налететь, дать подножку и завалить фраера в дождевую канаву.
А он как ни в чем не бывало, непринужденно, улыбчиво мельтешил чемоданчиком, заглядывал под оконные занавески детского сада, потом долго пялился в глубь двора, на его сарайчики, голубиную решетку, пестрые постирушки на веревках - глядел с въедливым интересом, будто выцеливал что-либо слямзить.
- Вы тут живете? - спросил он, не переставая подозрительно озираться.
- А тебе чево? - набычился Серега.
- Да так просто…
И вдруг, отерев о штаны ладошку, протянул ее сперва Сережке, потом всем остальным и каждому по-приятельски, со встряхиванием, пожал руку, называя при этом свое имя: "Ванюха", "Ванюха", "Ванюха"…
- А ты что, настоящий футболист? - примирительно спросил Махно.- Бобочка на тебе клубная… Или где-нибудь с веревки сдернул?
Парень ничуть не обиделся на ехидный выпад Сереги, а только еще больше и расположительней растянул губы в улыбке.
- А в чемоданчике взаправду буцы? - настырничал Махно.- Покажь! Никогда близко не видел!
- Да нет там ничего! - Ванюха переложил чемоданчик в другую руку.- Так, барахлишко всякое. А эту футболку я у одного спартаковца во Мценске за финяк махнул. Вместе с чемоданчиком.
- А Мценск - это чево?
- Город такой… Сначала Орел будет, а потом уже Мценск. Это если отсюдова ехать… А если сюда, то - наоборот, понял?
Серега, конечно, ничего не понял, но согласно кивнул.
- Я там в детдоме жил,- пояснил Ванюха.
- Урка, что ли?
- Ну почему же - урка? - рассмеялся тот.- Я в прошлом году на конкурсе детских домов второе место по фаготу занял.
- А это чево?
- Фагот? Это такая деревянная дудка с клапанами. И с тростниковым язычком. Тросточкой называется. Когда дуешь - тросточка и телеблется, мозжит, значит. Получается звук. У фагота свой звук, фаготовый. Его ни с кем не спутаешь.
Ванюха поставил чемоданчик на землю и, зажав нос большим и указательным пальцами, нагундел мотивчик из "Лебединого озера". Звук получился глухой, гнусавый, будто возникший под ватной шапкой. Слышать это было забавно и непривычно, и все дружно рассмеялись.
- Чево, чево это? Как ты назвал?
- Так звучит фагот.
- А ну, Фагот, подуди-ка еще! - развеселились пацаны.- Ловко получилось.
- Ну, я только показать,- уклонился Ванюха.- Фагот - это тебе не бузиновая сопелка. Он может выдать сорок два звука - от си-бемоль контроктавы до ми-бемоль второй октавы. Во сколько!
- Ух ты! - просто так удивился Сережка.- А мы думали: ты шпана. Тогда как же финяк? Что на футболку променял? Откудова он у тебя? Скажешь, нашел…
- Да не-е. Мы их сами делали. Когда по слесарному занимались. Втихую от воспитателя. Столовым ножиком разживемся, а ручку к нему из всякой всячины набираем: из старых телефонов, костяных гребешков. Алюминий за серебро сходил, если надраить. Ножики с наборными ручками хорошо шли, братва на курево зашибала. Или меняли на чего-нибудь.
С того момента как Ванюха зажал нос и попытался показать, как звучит фагот, его почему-то больше не называли по имени, а тут же окрестили Фаготом, и тот, нисколько не противясь, легко принял это близкое и даже льстящее прозвище, каковые имел каждый. Ну, скажем, Серега, за то, что с началом летних каникул напрочь переставал стричься и к осени зарастал свалявшейся папахой, был обозван батькой Махно, чем оставался весьма доволен и горд.
- Слушай, Фагот, а ты к нам по какому делу?
- Хожу вот, мать ищу.
- Потерялась, что ли?
- Десять лет не виделись.
- Как это?
- Долго рассказывать.
- Ты что, из дома убежал?
- Да не, не так… Мы тогда в деревне жили. Тут, где-то недалеко. Не помню названия.
- Ну и чево?
- Ночью отца забрали и увезли куда-то. Потом добро наше вывезли: хлеб, скотину. Это мать мне рассказывала, когда мы по станциям куски собирали. С нами еще двое пацанов было, братья мои. Как звали, тоже не помню. Меньший - совсем пеленочник, еще грудь сосал. А грудь-то у матери - сморщенная кожа. Орал до посинения. Бывало, мать трясет тряпичный сверток, а сама тоже плачет. К тому времени я уже кое-чего кумекал: сам попросить мог, а то и стибрить чего на станции у бабульки: огурец, оладик картошешный. Небось, посчитав, что без нее я уже не пропаду, она выждала, когда поезд тронулся с места, подхватила меня под закрылки и запихнула в побежавший тамбур. "Прости, сыночек!" - услыхал я вдогон ее сорвавшийся выкрик. И вовек не забуду, как она, прижимая к груди спеленутого братишку, другой рукой, щепотью крестила застучавшие колеса, будто посыпала их чем-то.
- А ты чево же? Взял бы да выпрыгнул…
- Ну да… Поезд уже вон как раскочегарился! Когда далеко отъехали, проводница нашла у меня за пазухой измятую бумажку. Мать моя не умела писать, кого-то попросила назвать в той бумажке мои имя, фамилию, год и месяц рождения. Должно, заранее обдумала, что со мной сделать. Ведь у нее на руках еще двое совсем никчемных оглоедов осталось. "А бумажку эту ты береги! - сказала тогда проводница.- Без бумажки ты никто, понял? Снимай-ка штаны, я к ним карман подошью. Там будешь ее хранить".
В служебном купе она налила мне кипятку, дала кусок сахару и настоящую белую булку, а сама принялась метать карман, которого у меня дотоле еще не было: его заменяла побирушная сумка.
Во Мценске на вокзале проводница сдала меня дежурному по перрону, а тот переправил в тамошний приют. А когда вырос, принялся писать, запрашивать. И вот только теперь сообщили, где моя мать… Я и приехал…
Фагот достал из заднего кармана казенную открытку, сличил написанное в ней с обозначением на уличном фонаре.
- Все сходится! - еще раз уверился он.- И улица, и номер дома. Значит, где-то тут она, матушка моя!
- А зовут-то ее как?
- Катя! Катерина Евсевна!
Серега растерянно заморгал.
- А фамилия какая?
- Да Чистикова она! Екатерина Чистикова.
- Погоди, друг…- Серега еще больше раззявился смущенно.- Дак я и сам Чистиков! Пацаны! Скажите ему, что и я Чистиков! И вот он, Миха, тоже… Который меньший, который после меня родился… Что же получается? - развел руками Махно и озернулся на сотоварищей, будто ища у них какого-то последнего слова истины.- Выходит ты - братан мой? А я - твой! Родня друг другу?
- Выходит, так! - Фагот радостно соглашался быть братом этому чумазому и до сих пор босому (октябрь на дворе!) забияке с багровым, рубленым шрамом на подбородке - прошлым летом он подкрадывался к залетному чужаку, сорвался вместе со ржавой водосточной трубой и ударился подбородком о край дождевой бочки. Потом месяц ничего не ел, кроме жиденькой кашки.
- Ну, тогда давай еще раз поздоровкаемся! При свидетелях! Ведь мы давеча хотели тебе морду набить.- Серега ступил навстречу Фаготу.- А ты братаном оказался! Во дела! Миха, и ты давай подходи: он и тебе теперь свойский…
Тем моментом кто-то из пацанов стукнул в крайнее оконце надворного строения, где теперь обитали уцелевшие Чистиковы, и следом, будто заполошная курица, вылетела тетка Катя, то есть то, что оставила от нее лихая судьбина,- маленькое, щупленькое существо в косом платочке, вся какая-то серенькая, ветошная от мелкой крапчатости своей ситцевой застиранной одежки. Она еще издали распахнула бесплечие ручки, будто готовясь повителью обвиться вокруг нашедшегося сына, но вместо объятий упала перед Ванюхой на колени и цепко, страстно охватила его ноги, воткнувшись в них лицом и содрогаясь в тихом бессловном плаче.