Зеленый храм - Эрве Базен 18 стр.


- Его выбросит из лодки, - говорит Вилоржей.

- А глициния на что? - замечает Колен. Глициния и впрямь хороший якорь - она сплетена

в косы, она толстая, как запястье, она прикрепляется к углу дома, а потом обвивает его вплоть до самой крыши, как веревки, и в мае клонится вниз под тяжестью сиреневых гроздей, чей сладковатый запах достигает моей кухни. Чтобы лучше видеть, мы перешли к мадам Крюшо, где собралось теперь, как на спектакль, человек пятьдесят соседей, а больше всего - соседок, над которыми, как сад, расцвели всевозможных окрасок зонтики.

- Чего он ждет? - спрашивает мадам Пе, которая только что пришла, прихватив с собой на всякий случай фотоаппарат, болтающийся у нее на груди.

- Он возвращается, - говорит Колен.

Да, совершенно точно. Вот он выпрыгивает, оставляет весло, цепляется сначала за ствол глицинии, а потом, скользя вдоль стены, протягивает руку к ставню, крепко держится за него и закрепляет цепь между двумя планками. Вода достигает второй линии стеклышек; ударом сапога он высаживает стекло; просовывает руку, и освобожденная от задвижки створка окна открывается под его тяжестью сама собой. Первый тур выигран. Лодка может попасть в комнату, где плавают вокруг кровати различные предметы: ночной столик, по всей вероятности, комод ножками вверх, стул - у него только спинка возвышается над поверхностью воды. Сейчас не время себя спрашивать: почему он вдруг пустился совершать героические деяния, этот? беглец, который в обычные времена, возвращаясь затемно, старается не быть никем замеченным и который до сих пор не проявил любезности по отношению к, моим визитерам. Что он хочет доказать себе и нам? Свою силу, мужество, решимость? Или, несмотря на разрыв с людьми, частицей которых он сейчас стал, свою случайную принадлежность виду, свою чисто физическую потребность в великодушии, словно он бросал вызов и себе и нам? Я был не единственным, кого взволновал поступок нашего друга.

- Это было сильнее его, - шепнула мне Клер.

Ее волосы прилипли ко лбу, платье облегает руки и бедра. Дождь не прекращается, но ни я, ни она не идем за своими плащами. Решается судьба второго тура. Мы не видели, как он сажал в лодку мадам Мелани: ведь нужно было затворить двери и, чтобы не перевернуться, закрепить сперва нос лодки. В течение пяти минут мы могли видеть только корму лодки, вплывшей в комнату, где рамы, казалось, висят слишком низко. Между тем Колен, в общем-то за все ответственный, несколько раздражен и с полным основанием боится, что возвращение будет таким же опасным, как и продвижение вперед, он заставил одного из своих людей влезть на столб, где есть телефонный провод, ведущий поверх реки прямо к дому Сьон. Провод перерезан, концы его соединены пеньковым тросом, который притащил коллега. Лодка выходит, столкнувшись с комодом, - он перевернулся, и ящик, полный белья, выпадает из него; белье тотчас же рассеивается и, схваченное бурлящим потоком, устремляющимся в Верзу, превращается в жалкие тряпки - многоцветные пятна на воде. Колен подносит к губам свисток, а его приспешник, прицепившийся к столбу, начинает размахивать красной тряпкой. Сигнал понят. Наш путешественник снова прикрепляет лодку к ставню, к левому на сей раз, где торчит катушка электроизолятора, и веслом, после двух или трех осторожных попыток, чтобы избежать килевой качки и не потревожить пассажирку, скорчившуюся под одеялом на решетчатом настиле в лодке, он в конце концов подхватывает провод.

Веревка тащит за собой провод, и осторожно, влекомая пожарными, лодка причаливает.

Начинается суета. Мелани вытаскивают из лодки, переносят в тепло, в комнату мадам Крюшо. А наш друг, - о нем можно сказать, что он принял душ прямо в одежде, - откликается на поздравления, ему жмет руку мэр, но, чтобы избежать фотоаппарата мадам Пе, которая начала досаждать ему сразу, как только лодка причалила, он быстро отделяется от группы селян, в большинстве своем видящих его во плоти в первый раз.

- Извините, мне надо переодеться.

И раньше чем не спустится ночь, он не выйдет из своей пристройки.

XXVII

Мы сидим в галерее на длинной лавке, отполированной штанами арестованных. Мосье Мийе только что подошел к нам, - он в платье, украшенном брыжами сомнительной чистоты, в мантии с полосой фальшивого горностая из шкурки выцветшего кролика. У нас нет времени перекинуться с ним парой слов. Дверь канцелярии мадам Салуинэ отворяется, чтобы пропустить юношу лет двадцати, хромого, сутуловатого, чье узкое лицо я сразу узнаю; оно только что появилось в разных газетах, где про него рассказывалась скандальная история: он украл автомобиль и, не имея водительских прав, устроил себе стокилометровую прогулку, окончившуюся ударом о бок "рено", шофер которого погиб тут же. Он проходит поникший, в наручниках, сцепленный с тюремщиком, которому приходится тащить его за собой.

Мы уже встали, но надо еще немного потерпеть. О хозяине украденной машины известно, что он не застраховался на все случаи жизни, что у него нет шанса для компенсации, что его привлечет к ответу противоположная сторона, и у него нет надежды выиграть дело; мадам Салуинэ не выпускала его из кабинета, пока не ушел шофер-лихач: она, конечно, боялась драки в коридоре. Весь красный, разъяренный, грозя и проклиная, не идя ни на какие уговоры своих советчиков, жалобщик наконец вышел.

Входим мы.

- Один погибший, вдова, трое сирот, и я еще не считаю двух новеньких машин, которые превратились в железный лом, - из-за того, что какой-то идиот захотел хоть на час стать могущественным, - нет, это просто абсурд! - ворчит мадам Салуинэ, обращаясь к мосье Мийе.

Она поднялась нам навстречу, она протягивает нам руку, нам всем, и этого жеста мне достаточно, чтобы понять, к чему она клонит. Она снова садится, но взгляд у нее блуждает, не останавливается ни на ком, утыкается в бумаги, потом отворачивается от них, словно эти бланки не способны придать ей уверенности.

- Еще раз примите поздравление! - говорит она, повернувшись к тому, кто в принципе неизвестно почему все еще подследственный.

Если она на что-то рассчитывает, потому что в костюме - надеть галстук он все-таки не решился, - мой гость не похож на человека из леса, а скорее на модного певца или на среднего служащего, гордящегося своей бородой, - то мадам Салуинэ ошибается! Это все тот же юноша; сев перед ней, он более чем когда-либо застыл и слушает ее как бы не слыша, он моргает, не подымая на нее глаз, он как будто прошел по другую сторону зеркала, - и ему кажется, что он случайно в этой канцелярии, окна которой выходят на Королевскую площадь, окруженную республиканскими зданиями: налоговый центр, социальное страхование, супрефектура, - все каменное, ничего общего не имеющее с деревней, если не считать голубого неба над ними, сейчас рассеченного пополам двойной белой полосой, оставленной самолетом.

- Говоря по правде, мне было бы как-то уютнее, - завела мадам Салуинэ, - если б я знала, кому адресовать свои похвалы. Вы представить себе не можете, какая это для меня головоломка - ваше дело. Вы читали прессу? Вас хвалят. Для вас даже требуют медали за спасение утопающих, пресса возмущается, она требует прекращения уголовного дела, не числя за героем ни- чего, что бросало бы на него тень, - и, следовательно, контроль за ним не нужен, как и хождение по судам.

Верно и то, что несмотря на распространение вашей карточки, до меня не дошло ни одной жалобы на вас, вы не бросаете вызов юстиции, несколько высмеянной, сознаемся, однако, она заинтригована: ваш случай сделался объектом анализа в "Темис", профессиональном журнале…

Факт этот особенно утвердил ее в своей правоте. Она вздохнула, и мосье Мийе воспользовался этим, чтобы вставить:

- Я читал, я предлагал свои услуги, чтобы лучше осведомить…

- Одно мнение не делает юриспруденции, - отрезала мадам Салуинэ. - Даже если я приму его во внимание; всякая мера, принятая в защиту или обвиняющая вашего клиента, которому я обязана мигренью, долго оставляла меня в смущении. Скажу даже, что временами я завидовала одному из моих друзей, английскому судье, который гораздо меньше, чем я, нуждается в аспирине, которому необязательно насиловать судейские скрижали, чтобы решить проблему, никем не предвиденную… Добавлю также, что я консультировалась у многих моих коллег, и никто не вывел меня из затруднительного положения. Вы отдаете себе отчет, метр, как мы перейдем от информации, порочащей X, стоящего перед нами, к освобождению незнакомца, не понимая и не принимая, что он хочет остаться неузнанным?

Если Клер устраивал такой любовник, то мадам Салуинэ, и это очевидно, не могла постичь столь чудовищное обстоятельство: гражданин без вины, но без имени, способный жить мирно, но не по предусмотренным правилам. И мосье Мийе, который должен разделять это чувство, и его клиент, который как будто и не задумывается над задачей, заданной им, и я, который боится, что выявится другая задача, все мы могли делать лишь одно - почтительно молчать, опустив веки и застыв на своих трех стульях, отделенных друг от друга пятьюдесятью сантиметрами паркета. Огромный рыжий секретарь суда, одетый в тот же пуловер с высоким воротом, что и в день допроса (я узнал с тех пор, что это завсегдатай таких схваток), вырос на пороге смежной комнаты, положил перед мадам Салуинэ уже готовый формуляр, и она пробежала его глазами, прошептав:

- Наконец! Мы можем решить, что постановление о прекращении дела осужденного имеет в виду опознание оного, пусть даже без гражданского состояния, по его приметам, содержанию и номеру его досье.

Она снимает колпачок с ручки.

- Мосье, вы не будете более контролируемы, вы становитесь свободным в своих действиях. Но если я, со своей стороны, прекращаю дело, то поиски, предпринятые в интересах семей, могут быть снова предприняты и вашей семьей, и к какому концу вы придете, можете меня не извещать. Вам самому предстоит выбрать, подходит вам результат или нет.

Мадам Салуинэ - отнюдь не Медуза, бросает косой взгляд на юношу, которого приводит в оцепенение лишь тот факт, что им занимаются. Она подписывает, - перо нервно рвет бумагу. Потом поворачивается ко мне:

- Что касается вас, мосье Годьон, вы освобождаетесь от всякой ответственности. Ручательство, которым вы так гордились, ссылаясь на статью двести семьдесят третью уголовного кодекса, и которое было для нас гарантией от последствий нежелания обвиняемого назвать себя, не имеет более объекта всех этих стараний. Вы не будете больше давать мне отчет о возможных отлучках, если вы не отказываете своему подопечному в приюте. Но, по чести, я должна вас предупредить о могущих иметь место осложнениях этой безвыходной ситуации: для вашего гостя, вас самих, вашей дочери.

Намек сделан скромно, и головой покачал лишь один мосье Мийе. Оперевшись на подлокотник, смягченная, освобожденная от необходимости судействовать, дама в сером, отныне скорее благоволящая, начинает произносить монолог. Она из тех женщин, чье исполнение их обязанностей не располагает к дискуссии. И она продолжает, она просто не может не произнести защитительную речь от имени общества:

- Я сделала все, что могла, мосье Годьон, чтобы привлечь внимание вашего друга. Я не буду теперь снова приставать со всеми этими мотивировками, но я обязана попробовать в последний раз указать на их серьезность. В общем поддерживая любопытные выводы последней конференции об испытательном сроке, он, кажется, считает, что одиночество - то же самое для души, что диета для тела, но забывает, что доведенные до конца то и другая обрекают на смерть от истощения. Легально его нет. Очевидно, он этого и хотел. Но там, куда он идет, он будет вызывать такое удивление, чтобы не сказать - скандал, что все пережитые невзгоды будут опять повторяться…

- Я знаю, благодарю, мадам.

Четыре слова. Лишь на секунду приняв участие в разговоре, оправданный юноша не скажет больше ничего. Что он решил не легализовать себя, в этом самом можно не сомневаться. Он отказался от нашей ультраопознаваемости, где акт о рождении или супружестве, сведения о судимости, военный билет, водительские права могут быть соединены с нашим медицинским досье, семейным, фискальным, школьным, банковым и - а почему бы и нет? - политическим, и все это собрано под нашим номером социального страхования. Но мадам Салуинэ сменила тон, значит, она отныне убеждена, как и я, что речь идет не о вызове, а о бегстве. Зажатая в тиски неведения, она хочет, по крайней мере, прощупать меру понимания.

- Недавно, - говорит она, - зарегистрировав смерть, один секретарь мэрии заметил, что покойный умер во второй раз, никогда не совершив другого преступления, кроме узурпации имени, - он прожил тридцать лет под именем священника, скончавшегося шестью месяцами раньше, чем он. Расследование установило в конце концов, что речь шла об очень славном человеке: у него так много было плохого в жизни, что он ампутировал свое имя и воспользовался чужим, как протезом.

Она поднимается и продолжает говорить стоя:

- Я не одобряю этого, но решение было, очевидно, более легким. Вы должны понять, мосье, что на самом деле никакая администрация никогда не сможет принять нулевой статус, отсутствие у индивидуума всякого намека на определение его как человека. Об этом говорится, и справедливо, - во второй части статьи из "Фемиды", подписавшийся под которой после того, как его оправдали, заставляет вспомнить о содержании статьи пятьдесят восьмой гражданского кодекса о найденыше. Распространение ее на взрослых может показаться случайным. Но аналогия становится менее спорной при отсутствии всякого точного указания, касающегося добровольного лишения себя имени, если обратиться к изложению, заимствованному различными трибунами, и, в частности, в Париже в пользу потерявшего память мальчика, о котором не знали ничего и которого суд, следуя предписаниям об акте о рождении, упомянув пол, приблизительный возраст, дату и место, где был найден мальчик, наделил его именем и фамилией, сообразуясь с календарем, месяцем и святым этого дня. Там, где вы будете жить, в Лагрэри или другом месте, нужно будет рано или поздно решить этот вопрос. По отношению к вам еще заметна некоторая неустойчивость, некий скептицизм: люди не верят в вашу способность продержаться долго и поэтому ждут… Но то, что один юрист назвал "машиной для нормализации", не может тянуться долго, буксовать. Поэтому хочу сказать вам: ваше административное досье-фантом перебегает в префектуре от одной канцелярии к другой. На худой конец найдут способ снова окрестить вас.

Двенадцать ударов полудня проскрипели на соседней колокольне, и звук был тотчас подхвачен часами монастыря бенедиктинцев. Секретарь суда укладывает бумаги. Мадам Салуинэ вежливо проводила нас до дверей. Но пока мы тащились по галерее и слушали разглагольствование все менее оживленного мосье Мийе, сыпавшего комментариями, которые не представляли интереса, мадам Салуинэ поравнялась с нами и, словно мы были незнакомы, прошествовала вперед, выпрямилась во весь рост метр шестьдесят, присоединилась к своим внимательным коллегам, к низко согнувшимся в поклоне адвокатам. И уже на менее несгибающихся ногах она миновала решетку, прошла впереди нас к паркингу, где возле белого "остена" ее ожидала лицеистка с ученической сумкой.

- Эй, мама, - крикнула она, - ты скоро?

Эта непринужденность в отношениях с матерью, чей авторитет производит впечатление на преступников и судейских крючкотворов, пахнула на нас свежестью. Чего не скажешь о встрече с хроникером, специалистом по гражданским делам, предупрежденным бог знает кем в последнюю минуту. Мосье Мийе не собирался его избегать и не стал ускорять шаг. Мы покинули его и потрусили к своему автомобильчику. Тщетно. Перед тем как нам отчалить, к нашей машине подскочил запыхавшийся журналист.

- Какие у вас планы? Чего бы вам теперь хотелось?

- Чтобы меня не знали! - зло ответил спрашиваемый.

И сверх всего мосье Мийе, который шел спотыкаясь, сподобился-таки дотащиться до нас.

- Минуточку! Я только что над этим раздумывал. Кто знает! Немного потрусив закон… извините, забыл число… короче, закон, который толкует поздние отказы от права… можно будет в высоких инстанциях прибегнуть к удостоверению о происхождении, выданному префектом…

Мотор загудел, но я не трогаю, и этот дурак Мийе с победоносным видом заключает:

- В этом случае, возможно, было бы лучше выбрать вам самому имя, чем ждать, чтобы вам навязывали…

Да, находка. В первый раз я слышу приступ дикого смеха, вызванного этой подсказкой. Сумасшедшая веселость охватила моего пассажира.

- Отлично, - хлопнул он себя по лбу. - Вот хорошее решение, мосье простофиля! Чтобы спокойно жить никем, ты предлагаешь стать кем-нибудь.

XXVIII

Мешки с удобрением, ящики с растениями, подпорки с кармашками, полными семян, появились на тротуаре перед семенной лавкой. Освобожденные от последних белых наледей, с восьми часов утра начали оживать шашечные доски сельскохозяйственных культур, где над каждой клеткой уже трудился крестьянин. Трава напротив снова становилась густой, там паслись черные коровы, покачивая розовым выменем и хлопая языком о ноздри, они нежно мычали и протягивали морды к хлевам, где на грязной соломе, еще слишком слабые, чтобы следовать за матерью, лежали телята. Что касается тополевой рощи, она переживала этот растекающийся туман, это желто-зеленое время года, где, если переводить органическую химию на поэтический язык, фея Ксантофилла еще владычествует над феей Хлорофиллой.

Я должен был заняться, отложив все дела, моим садом. Я впервые пренебрег посадкой, прополкой, натягиванием защитной пленки, отказался от борьбы с улитками и большим красным слизняком. Мои артишоки не были снова окучены. Пустые стояли мои бадейки для огурцов, тыкв, томатов. Пока пуст был мой питомник, где не вырастет без моей помощи ни один кочан, ни одна стрелка лука или февральского сельдерея, все томится под арками этого туннеля из пластика, который, когда он уже не нужен, складывают гармошкой.

О мастерской не было и речи ни для Клер, ни для меня, хотя у нас был долгосрочный заказ - полное собрание "Жизни животных".

Все, конечно, потому, что здесь был он. Потому что он все еще был здесь. Потому что он мог со дня на день исчезнуть. Знать, что его присутствие временно и что оно сокращается, - вот что было важно. Особенно для Клер.

Прежде моя великолепная Клер гнала своих незадачливых друзей, как только они переставали ей нравиться, и бросала своему удивленному отцу, часто перестававшему понимать, о ком шла речь: "Жорж? Но, папа, это же далекое прошлое". Теперь я увидел новую Клер, полностью покоренную, обескураженную тем, что он ею владел, а она им нет, признававшуюся:

- Ты знаешь, - и голос ее дрожал, - все начинается сызнова. Я могу считать пуговицы на куртке, я могу удостовериться лишний раз, что у него светлые, обведенные темно-голубым глаза… Он становится все ближе, а на самом деле все удаляется дальше и дальше, и у меня впечатление, как будто я рассматриваю его в бинокль, как тогда на Болотище.

Или еще, как-то утром, спускаясь, - без всякого объяснения, - из своей комнаты, вместо того чтобы возвращаться из пристройки, она заявляет:

- Нет, папа, я больше ничего не понимаю, он непредсказуем. То он хочет меня, то он меня не хочет, словно я его Далила. Однако с ним все лучше и лучше, с каждым днем…

Назад Дальше