- Одним словом, - внезапно раздражаясь, произнесла Анна-Мария, - вы не нарадуетесь, что переехали из провинции в Париж, что у вас красивые платья, что вы ходите в театры, смотрите пьесы, о которых прежде могли только читать рецензии в газетах; у вас есть все, вы готовы начать игру… И вы до боли поражены, что никто не хочет играть с вами, хотя война кончена и вы получили наконец право… Но не забывайте, что почти все люди измотаны, изношены… А вы - молодые женщины, свеженькие, нарядные, - вы только и думаете о любви… Мне же, Колетта, не до телефона… и это не потому, что я вдвое старше вас!
И тут резко прозвучал телефонный звонок. Анна-Мария и Колетта были так поражены, что, не шевелясь, смотрели на аппарат, а звонок неистовствовал. Наконец Анна-Мария сняла трубку.
- Алло! Да… - проговорила она, - да… Конечно. Буду вовремя… Спасибо, что предупредили…
Она положила трубку.
Колетта с любопытством смотрела на Анну-Марию. Она ничего не знала о ее личной жизни.
- Вы не ждали, а он позвонил, - сказала она, и в голосе ее послышались нотки раздражения, которое вот-вот обернется настоящей злобой… - Ведь не ради же фотографий вам звонят в полночь!
- А вот и ошиблись! - спокойно возразила Анна-Мария. - Мне звонили из газеты и спросили, не хочу ли я поехать фоторепортером… в тюрьму Френ… Не скрою, что звонил очень красивый юноша. Поверьте, Колетта, - Анна-Мария ласково взяла ее за руку, - сейчас, чтобы не ждать телефонных звонков, надо быть с человеком в какой-то иной, а не только в любовной связи. Тогда он вам непременно позвонит. Однако это не значит, что я в близких отношениях с тем красивым юношей из газеты! Впрочем, он вовсе и не красив, я просто хотела вас подразнить… А теперь бегите, потому что завтра мне нужно встать в семь часов…
XIV
Вот этой, другой связи, должно быть, и не существовало между Анной-Марией и генералом де Шамфором. Во всяком случае, он не звонил ей добрых четыре месяца. Правда, генерал бывал в Париже наездами, очень редко и только по делам. Последний раз он приехал на прием к министру. Увидев Анну-Марию в дверях гостиной мадам де Фонтероль, он пожалел, что не позвонил ей раньше. Но ей об этом не обмолвился ни словом: все его мысли занимала аудиенция, назначенная на следующее утро. Генерал хотел, чтобы его выслушали, - ему предлагали отправиться в Индокитай, а он считал, что для него найдется дело и во Франции. Он решил позвонить Анне-Марии сразу после аудиенции. Женщины занимали в жизни генерала второстепенное место, в первую очередь он был воином, борцом. Когда-то де Шамфор был женат, но его молодая жена умерла вскоре после свадьбы, и ни одна женщина не выдерживала сравнения с ней, если не такой, какой она была в действительности, то такой, какой она осталась в его воспоминаниях. Строгий и взыскательный по отношению к женщинам, генерал жил отнюдь не отшельником. Из множества встречавшихся ему на пути женщин он чутьем угадывал и выбирал только настоящих, и тем не менее ни одной из них он не позволял вторгаться в свою жизнь. Память о мертвой ограждала его от любви к живым. Затем появилась Жюльетта. Единственный, неповторимый день, проведенный с нею, стер в памяти образ покойной. Вся его жажда романтики воплотилась теперь в Жюльетте, исчезнувшей в хаосе грозных лет. И даже Авиньон, где Селестен пережил этот единственный, неповторимый день, остался для него навеки освященным милой тенью Жюльетты. Вздумай Анна-Мария ревновать его к какой-нибудь живой женщине, у нее для этого не оказалось бы ни малейших оснований. Жизнь Селестена была так полна, - оккупация Германии, вечные переезды, вечная моральная неудовлетворенность, перемены, происшедшие в его внутреннем мире, настолько поглощали его мысли, что он просто не мог уделять внимание женщинам. А если ему случалось подумать о любви, он думал об Анне-Марии. Ему нравилась ее средневековая грация, ей пристало бы длинное, темное платье, корсаж с мыском, слегка подчеркивающий линию живота и облегающий тонкую талию и округлые груди под белой прозрачной вставкой, высокий остроконечный чепец, скрывающий тяжелые косы. Он вспоминал грудь Анны-Марии, обнаженную, как на картине Жана Фуке "Мадонна с младенцем", и в нем просыпалось страстное желание коснуться этой нежной белизны… Тогда он спрашивал себя, что думает Анна-Мария об их отношениях. Ему даже пришла в голову мысль, что ее сдержанность может попросту объясняться безразличием. Но генерал, привыкший всегда оставаться хозяином положения там, где дело касалось женщин, гнал эту догадку. Казалось, Анна-Мария не дорожит им, а вместе с тем как она любит любовь! А вдруг ей все равно кого любить? "Нет, - думал Селестен, - не могу я так ошибаться…" Когда она вошла в гостиную мадам де Фонтероль и, увидев Чарли, улыбнулась своей детской улыбкой, для генерала весь огромный мир внезапно сосредоточился в этой женщине; он почувствовал как бы толчок в сердце, что-то похожее на мгновенную вспышку зубной боли, когда не успеешь даже подумать: "Ну вот, сейчас у меня разболится зуб"… как все уже прошло… Белая грудь мадонны… Однако аудиенция, о которой просил генерал, была назначена на следующее утро, и ему не хотелось думать ни о чем другом. Там видно будет.
Но когда, на следующее утро, он сразу же после приема позвонил Анне-Марии из какого-то кафе, телефон не ответил. А ему так хотелось повидать ее, он не мог ни о чем ином думать. В трубке повторялись гудки: ту-ту-ту… Никого. Он вернулся в свою темную квартиру на первом этаже, и там молодой, блестящий генерал де Шамфор напился в полном одиночестве до бесчувствия. Много раз в беспросветном мраке сознания перед ним вставал образ Анны-Марии. "В какой момент то, что было добром, становится злом? - спрашивала она. - Например, в какой момент тот факт, что ты находишься на службе у иностранной державы, становится злом для твоей родины? С какого момента убийство перестает быть подвигом и становится преступлением?" Германия, СССР, союзники, политика, коммунисты, родина на распутье… Дух Сопротивления… У генерала не было никаких оснований просить отставки, кроме одного: он любил ясность, а тут сам черт ногу сломит. Таков был результат беседы с министром: генерал уже не понимал, что собираются делать, какого придерживаться направления. Генерал де Шамфор не был политиком, он умел только воевать, и теперь он отчаивался, негодовал и возмущался, пожалуй, не меньше, чем в дни разгрома, в 1940 году. Только теперь де Шамфор не знал, кого винить. Во всяком случае, пока еще не знал. Да, тут сам черт ногу сломит. Хотя он, генерал и военачальник, никому в этом не признавался… Так как генерал пьянел с трудом, ему пришлось выпить немало, прежде чем он свалился под стол.
Анна-Мария вышла из дому в восемь часов; все, кто ехал во Френ, должны были встретиться в половине девятого. Журналисты сидели в автобусе буквально друг на друге. Анна-Мария - новичок в своей профессии - никого из них не знала. Но с нее хватало воспоминаний: окна машины, в которой ее везли тогда во Френ, были замазаны черной краской; ее втиснули в какую-то щель, отделение, рассчитанное на одного человека, а их там было двое - она и другая женщина - приходилось стоять, прижавшись вплотную друг к другу. Разбитое, распухшее лицо, запах давно немытого тела. Прикосновение руки незнакомки к ее плечу именно в ту минуту, когда Анна-Мария почувствовала пустоту во всем теле, как при морской болезни: первый приступ страха… "Покрепче презирай их, - сказала женщина, - это помогает…" Разделенная на кабинки машина, возможно, ехала по тем же самым улицам, по которым сейчас движется автобус. "Ты парижанка? Можешь разобрать, где мы?" - спросила женщина. "Не знаю, - ответила Анна-Мария, - это не парижская мостовая…" Потом машина остановилась. "Френ…" - сказала женщина, когда открыли дверь… "Schnell, schnell…" - раздавалось кругом.
- Анна-Мария! - окликнул ее кто-то.
Анна-Мария обернулась; ухватившись за поручень автобуса, который подскакивал на ухабах, стоял рядом с ней Мальчик-с-Пальчик - журналист, с которым она познакомилась у Женни, один из завсегдатаев ее дома… С 1944 года, с самого Освобождения, Анна-Мария ни разу не встречала его. Он, по-видимому, все так же преуспевал. Клетчатый пиджак, новенькое пальто, красивый галстук.
- Что вы здесь делаете, Анна-Мария? - расплывшись в улыбке, спросил он. - Стали журналисткой? А я думал, вы на ваших Островах…
Анна-Мария обрадовалась знакомому: она робела среди этих непринужденно переговаривавшихся людей, которые давно освоились и друг с другом, и со своей профессией. К тому же ее взволновало воскресшее в памяти тяжелое прошлое. Правда, после первого путешествия во Френ она под видом инспектора социального обеспечения вдоволь насмотрелась тюрем, и это помогло ей организовать побег двадцати смертникам.
Однако тюрьма навсегда осталась для нее кошмаром, с потерей свободы она никак не могла примириться. Страшнее любой физической боли, недоедания, издевательства была потеря свободы. Дверь без ручки - вот первое, что бросается в глаза арестованному, когда за ним закрывается дверь.
- Вы прекрасно выглядите, - болтал Мальчик-с-Пальчик. - Так, значит, занимаетесь фотографией? Отлично… Обязательно дайте нам что-нибудь из ваших снимков… Вы и в самом деле прекрасно выглядите… Где вы сейчас живете?.. А мы с Марией (он имел в виду Марию Дюпон, секретаря Женни) все гадаем, куда это вы пропали… Подъезжаем. Всем выходить!
Все стали выходить.
Анна-Мария пережила несколько мучительных часов. К счастью, приходилось фотографировать, и это отвлекало от тяжелого, гнетущего чувства тоски. Журналистов интересовал главным образом центральный, мужской корпус. Директор всей пенитенциарной службы Франции носил фамилию Амор только без "т" на конце.
- Нам пришлось разрешить передачи, - объяснил он, - чтобы не допустить вспышки эпидемических заболеваний в тюрьме. Того, что выдают по карточкам, недостаточно для нормального питания.
- Неплохо! - произнес какой-то журналист рядом с Анной-Марией. - Вот бы нам, свободным, прислала хоть раз передачу! По-моему, это просто пикантно: добрые папы-мамы снабжают своих арестантов продуктами с черного рынка.
Во времена Анны-Марии от тогдашних жалких передач по милости надзирателей ничего не оставалось.
Толпа журналистов прошла за первую решетку, и она закрылась за ними. По спине Анны-Марии пробежал холодок… Огромная тюрьма, самая современная тюрьма Франции, самый современный из кошмаров. Анна-Мария сфотографировала уходящую в бесконечность перспективу коридоров, широких, как улицы; по обеим сторонам - стены, высотой в пять этажей, на каждом этаже вдоль стены - балкон-галерея, куда вместо окон, как в настоящих домах на настоящих улицах, выходят сотни дверей. Анна-Мария сфотографировала и высокие стены с балконами, и ряд дверей, и надзирателей, расхаживающих взад-вперед по балконам каждого этажа. Время от времени, гулко и торжественно, как в церкви, раздавался голос: кого-нибудь из заключенных вызывали к адвокату. Фотоаппаратом нельзя охватить сразу все галереи, но, глядя на одну, не забывай о других, и, глядя на все эти двери, помни о сотнях других дверей. На снимках не видно также и людей за дверьми… Их здесь всего лишь в четыре раза больше того количества, на которое рассчитана тюрьма - смешно даже сравнивать с тем, что творилось здесь во время оккупации.
Журналисты выстраивались в очередь у глазков дверей в камерах смертников.
- Пожалуйста, потише, - твердил директор, - как бы они вас не услышали! Они, понимаете ли, ждут с минуты на минуту, что за ними придут… Прошу вас, потише, не надо их зря тревожить…
Анна-Мария сняла очередь и даже самого мосье Амора, под шумок, не спросив разрешения: побоялась, что он его не даст. Мальчик-с-Пальчик с сигаретой во рту бодро расхаживал взад и вперед, но как он ни хорохорился, ему было явно не по себе. Анна-Мария сфотографировала Пальчика у "глазка" одной из камер.
С внутреннего двора можно было увидеть сотни лиц, прильнувших к окнам второго и третьего этажей: заключенные смотрели на журналистов, столпившихся на галереях… Молодые, здоровые зубоскалы.
- Ну эти как вырвутся, только держись! - заметил кто-то.
Анна-Мария в меховом пальто поверх теплого шерстяного платья дрожала всем телом, такой невыносимый холод стоял в тюрьме. Но она не хотела жалеть их, не хотела, чтобы ее разжалобил вид людей, из-за которых другие страдали не только от холода. Трава во внутренних дворах, желтоватая травка, пробивающаяся между камнями, классическая тюремная трава… Птицы сюда не залетают… Большая, голая часовня, с расположенными амфитеатром, тесными рядами каких-то будок, вернее, закрытых шкафов с одной только узкой щелью на уровне глаз. В те времена, когда тюрьма Френ состояла из одиночных камер, заключенных водили сюда на молитву в накинутых на голову капюшонах. Теперь капюшоны упразднили, заменив их вот этими шкафами, куда заключенных рассаживали по одному. Анна-Мария сфотографировала дверцу шкафа, сплошь покрытую с внутренней стороны надписями; так же были исписаны все остальные шкафы. Слова, что переливаются через край измученного сердца, приветы тому, кто придет на смену, брошенная в море бутылка с посланием, потребность высказаться, отчаянная попытка спастись от одиночества… Как все это далеко от вырезанных на коре дерева сердец, даже если здесь и встречаются сердца, или от надписей, нацарапанных туристами на стенах грота.
Репортерам, которые с удовольствием отправились бы восвояси, разрешили осмотреть женское отделение.
"Уж если смотреть, то хорошеньких", - сказал кто-то из журналистов. Не цинизм, хуже цинизма. Анна-Мария подумала, что для газеты, которую представляет этот журналист, было бы лучше, если бы он, к примеру, заведовал отделом биржевых новостей… Ей захотелось сфотографировать это молодое, чуть одутловатое, однако не безобразное лицо, давно нуждавшиеся в стрижке прямые волосы, спадавшие прямо на грязный воротник непромокаемого плаща. Бедняга, должно быть, совсем продрог. Он ходил взад-вперед, засунув руки в карманы, заглядывая в дверные глазки… Показалась ли ему хорошенькой та смертница, что медленно бродила по своей камере, прибранной, как перед отъездом, словно приговоренная собралась на вокзал? Пустая камера, несмотря на эту женщину в черном, - ее уж нет, это лишь тень, жуткая тень женщины, которая выдала собственного своего сына гестапо, и его расстреляли… В этой самой камере Анна-Мария провела с другими заключенными семнадцать дней. С ужасающей ясностью всплыл образ Маргариты… Никогда Анна-Мария не встречала среди оставшихся в живых, на свободе, людей такой женщины, как Маргарита. Мужество, сила воли, доброта… Ее сперва приговорили к смертной казни, потом угнали в Германию. Анна-Мария виделась с ее адвокатом, на миг мелькнула было надежда, но чудес на свете не бывает… Анна-Мария сфотографировала дверь камеры.
- Я сидела в этой камере… - объяснила она Пальчику, который посмотрел на нее со смешанным выражением восторга и ужаса, решив про себя написать о ней статью. Остальные, к счастью, не знали ее. Мальчик-с-Пальчик принялся расспрашивать Анну-Марию о жизни в тюрьме.
- Вам, кажется, не по себе, Пальчик, - улыбнулась она. - А между тем за последние годы нас приучили к тюрьмам… Все играли в прятки, и более чем естественно, что время от времени некоторые попадались.
- Нельзя привыкнуть к смерти или к проказе… Я не могу смотреть спокойно на эти решетки и запертые двери! Некоторые люди падают в обморок при виде крови, а мне становится дурно именно от таких вот вещей. - Мальчик-с-Пальчик побледнел. - Значит, вы говорите, вас поднимали в … Не хочу вынимать записную книжку, иначе они набросятся на вас… Вы обратили внимание - они не идут туда, где никого нет и можно обнаружить что-нибудь никому не известное, а толкутся здесь, боясь упустить то, что заметили все остальные… Видели вы сумасшедших в том корпусе? В обыкновенных камерах, как и все! Одного из них преследует страх перед маки, ну и глаза у него, дорогая, ну и глаза!.. Они сошли с ума уже здесь, и это понятно… Вы обратили внимание на разбитые двери? Это работа сумасшедших, стены тюрьмы потрескались, они из прессованного картона, а никудышные дверцы - из папье-маше! Если бы всех заключенных разом охватило буйное помешательство, они бы вырвались отсюда… Замки́, правда, огромные, да что в них толку, они остались еще от средневековья…
- Нет, вы заблуждаетесь, - возразила Анна-Мария, - к тому же пулемет здесь был не для собак, а для нас…
- Да, верно… - Мальчик-с-Пальчик растерянно умолк. - Так в котором же часу, вы говорите, вас поднимали?.. А потом спрошу, в котором часу сейчас…
- Т-с-с, - прошептал директор, - не шумите перед камерами смертниц…
Визит журналистов явно затянулся.
- Самая пора поесть, - сказал какой-то старик, похожий на смятую газету, которую вынули для растопки из ящика с углем.
Одна группа журналистов уже стояла у дверей, засунув руки в карманы, морщась от холода. Разгорелся спор, стоит ли осматривать кухню, хлебопекарню?.. Разве что погреться там, на дорогу?