Работы оставалось совсем не много: надо было, на входе в церковь, достлать пол, который пока забран был досками; оставалось положить ступени для соединения алтаря с церковью и украсить их балюстрадой; последняя была, впрочем, совершенно готова и частями сложена по углам; на одной из нижних боковых арок недоставало также расписного орнамента. Но все это не стоило даже упоминания и если кого-нибудь надо было винить в этом, во всяком случай не архитектора, а скорее Воскресенского, который в последние три месяца всячески старался задерживать окончание постройки. Кредит Алексея Максимыча настолько был вдруг сокращен, что он едва мог рассчитаться с поставщиками материала и рабочими.
Как ни прискорбно было старому архитектору, он терпел, – терпел, ободряя себя надеждой, что совет и сам Воскресенский поймут, наконец, всю несообразность останавливать работы перед самым их окончанием. Старания его изведать настоящие причины такого распоряжения остались бесплодны. Ему постоянно повторяли: "денег нет, подождите!" И, между тем, его же теперь обвиняли!
Слова Воскресенского задели его за самое больное место. Он на этот раз уже не выдержал. Сначала сдержанно, но потом вдруг разгорячаясь, так что краска выступила на щеках, он высказал Ивану Иванычу все то, что давно накипело в его душе.
Как только начались эти объяснения, Бабков и Лисичкин осторожно отошли в сторону. Показывая вид, что осматривают детали украшений, оба начали производить в воздухе фантастические пояснительные жесты; они продолжали упражняться пантомимой до тех пор, пока не рассудили, что пора поспешить на выручку Ивану Иванычу.
Он поблагодарил их взглядом; но глаза его тут же опустились и выражение смирения, с каким истинному христианину подобает выслушивать горечь несправедливых обвинений, изобразилось в чертах его.
– Вот, господа, упавшим голосом проговорил он, обращаясь к подошедшим художникам, – оказывается, меня теперь винят в том, что церковь не поспела к сроку…
– Я не говорю, что вы собственно виноваты, подхватил Зиновьев, заметно смягчаясь, – я повторяю, что так как все от вас зависело и зависит, вы могли бы больше содействовать…
– Позвольте, многоуважаемый Алексей Максимыч, продолжал Иван Иваныч тихим голосом, отвечавшим кроткому выражению его лица, – вам не угодно вникнуть в одно обстоятельство; скажу более; вы его совсем забываете; если мне было поручено заведывание постройкой, то это потому собственно, что так было угодно совету… Здесь совет хозяин… Власть моя ограничена… На каждом шагу, встречаются обстоятельства, которым я, скорбя душевно, – именно душевно, – должен покоряться… В деле этой постройки мною, как всегда, впрочем, руководило одно чувство: желание добра и пользы!.. Хотя мы знакомы не со вчерашнего дня, Алексей Максимыч, но, по-видимому, вы меня еще не знаете, подхватил он, как бы растроганно и с сожалением. – Я вам помешал! Я не содействовал! И в чем же? В достижении богоугодной, благочестивой цели?!. Позволю себе сказать: я бы желал видеть вас более справедливым! Если я позволял себе иногда торопить вас; если сегодня еще высказал сожаление, что церковь не готова, то и здесь, поверьте, скорее действовал в видах вашего же собственного интереса… Граф чуть ли не каждый день спрашивает и всякий раз сердится…
– Желал бы я посадить его на мое место; посмотрел, что бы он тут сделал! воскликнул Зиновьев, снова начинавший горячиться.
– Успокойтесь, успокойтесь, многоуважаемый Алексей Максимыч, вмешался Лисичкин, – вы должны, вы можете быть спокойны! Вы поставили себе памятник! Мы сейчас говорили об этом: прелесть! Честь вам и слава! Честь и слава! подхватил он, овладевая рукою старика и нежно пожимал ее между ладонями.
– Полноте, батенька, уговаривал со своей стороны Бабков, – я человек простой, никаких этих закрутасов не знаю; прямо скажу: отменно, отменно отличились! Соорудили, так сказать, в честь свою… Какой тут граф? Тут вы, батенька!
Иван Иваныч, желавший прекратить как можно скорее объяснения, вынул часы и прибавил, стараясь придать своим чертам смиренно-грустное выражение:
– Именно сожалею, что вам угодно было объяснить себе таким образом слова мои… Единственным желанием моим всегда было… и будет – угождать вам… Я постарался бы окончательно оправдать себя в глазах ваших, но, к сожалению, должен теперь торопиться; у меня сегодня заседание в три часа… Остается искренно поблагодарить вас за удовольствие, которое вы нам доставили; говорю нам потому, что господа художники такого же мнения…
– Еще бы! Повторяю: честь и слава Алексею Максимычу! Отменно, батенька, спасибо! – заговорили в одно время Бабков и Лисичкин, подступая к Зиновьеву, который провожал Воскресенского.
На паперти Иван Иваныч снова взглянул на часы и остановился.
– Перед уходом позвольте мне еще раз повторить вам, многоуважаемый Алексей Максимыч: вы, я вижу, меня еще не знаете… не знаете! промолвил он, как бы глубоко сожалея об этом. – Если бы вы меня лучше знали, поверьте, вы были бы ко мне справедливее… Он хотел еще что-то сказать, но опять вздохнул и, пожелав присутствующим всего хорошего, начал осторожно спускаться по ступенькам паперти. Бабков и Лисичкин хотели было поддержать его, но он смиренно поблагодарил их, прибавив: "У меня есть свободное место, господа; не угодно ли кому-нибудь?"
Как живописцу, так и Бабкову желательно было воспользоваться предложением; но они переглянулись и поняли, что тот, кто займет место, легко может увлечься случаем и изменить другому. Не желая, вероятно, нарушать прямоты взаимных отношений, они предпочли отказаться; поблагодарив Ивана Иваныча, оба сели рядом на дрожки и, подхватив друг друга за талию, покатили вслед за коляской.
XI
Заседание, назначенное в три часа и ожидавшее Воскресенского, не переставало его озабочивать во все продолжение дороги. Он привык председательствовать; но дело было не в этом: ему предстояло сегодня провести вопрос, принадлежащий к числу так называемых деликатных и поэтому самому весьма затруднительный.
В делах общества "Спасительного влияния труда для преждевременно погибших" обнаружились на днях большие беспорядки; требовалось, во что бы то ни стало, принять скорее энергические меры и придти ему на помощь. Участие здесь Ивана Иваныча было частью против его воли, вынужденно, частью обязательно, – обязательно в том отношении, что помянутое общество было ему не совсем чужое. Он изобрел его года полтора тому назад по просьбе княгини Любич, двоюродной сестры графини Можайской.
Мысль княгини была прекрасная: ей хотелось дать какое-нибудь занятие и сколько-нибудь развлечь старшую дочь, тосковавшую после потери любимого мужа. Но вдова скоро утешилась, выйдя вторично замуж, и обязанность председательницы взяла на себя вторая дочь княгини, госпожа Турманова.
Сначала Воскресенский принял живое участие в судьбе возникшего общества: старался руководить светской неопытной председательницей, сделал несколько полезных предложений, попробовал поместить двух своих знакомых – одного в качестве секретаря, другого в качестве кассира; но председательница слушала его рассеянно, к предложениям его отнеслись невнимательно, знакомым его отказали, избрав вместо них каких-то ветрогонов. При саном начале общество так уже складывалось, что, на опытный глаз Воскресенского, не предвещало в будущем ничего прочного. Его составляли в большинстве светские молодые люди и молоденькие дамы, – diables roses, diables bleux, как они сами себя прозвали после первого замаскированного бала, данного в пользу общества: на этом бале одна половина дам условилась быть в розовых платьях, другая половина в голубых. В числе женского пола находилось также несколько богатых купчих и банкирских жен, давно горевших желанием втереться в круг большого света и искавших для этого удобного случая; их принимали и терпели потому, что они давали много денег. В целом своем составе общество представляло скорее светский кружок, в котором сущность дела служила только предлогом для увеселений, маскарадов, домашних спектаклей, балов и базаров; главные деятели держали себя так исключительно, что когда в число членов попадало лицо, не принадлежавшее светскому кругу, оно уподоблялось тяжеловесному индюку, случайно забежавшему в клетки прыгающих и щебечущих птичек.
Серьезному человеку, очевидно, не могло быть тут места; Иван Иваныч искал уже благовидного предлога, чтобы отказаться от звания члена, когда в первых числах июня председательница, госпожа Турманова, неожиданно собралась за границу; ближайшие ее помощники, секретарь и казначей, уехали уже прежде, оставив ей на руки кассу и книги. Не зная решительно, что делать с этим добром, г-жа Турманова передала его княгине-матери и, ничего не объяснив ей основательно, уехала в Баден-Баден, куда настоятельно призывали ее письма друзей.
Княгиня-мать, не зная также, что делать с добром общества, обратилась за советом к двоюродным сестре и брату, графу и графине Можайским.
Известие о неожиданном отъезде двоюродной племянницы и ближайших ее помощников, так легкомысленно бросивших вверенное им общество на произвол судьбы, привело графа в сильное негодование. Он объявил, что такой поступок неизбежно навлечет нарекание со стороны членов общества, – нарекание тем менее желательное, что коснется лиц высшего круга, – и когда же? – когда именно следует поддерживать этот круг в видах известного принципа. "Если к этому, – строго прибавила графиня, – милые друзья Зизи и сама она что-нибудь напутали в делах этого общества, – предположение более чем вероятное, – и если кому-нибудь случайно попадется на глаза эта путаница…" – но графиня не докончила при виде испуга на лице двоюродной сестры; ей не хотелось также окончательно расстраивать брата, начинавшего с первых ее слов выказывать знаки возраставшего неудовольствия.
Решено было тут же послать курьера за Воскресенским. "Cest homme!" – воскликнул граф, мгновенно ободряясь. По его мнению, один Иван Иваныч мог дать совет, мог выручить, если б в самом деле эти ветрогоны что-нибудь напутали. Стоило передать Воскресенскому оставленные бумаги, попросить его просмотреть их, взять на себя во время отсутствия Зизи роль председателя, – не о чем было бы больше беспокоиться. Преданность его графу и графине известна; на знание дела и скромность также можно положиться.
Как только приехал Воскресенский и узнал, в чем дело, лицо его приняло печальное выражение; ему предлагали то именно, чему он давно не сочувствовал, от чего скромно желал удалиться; при виде его лица предчувствие чего-то недоброго невольно закралось в душу графа, и он не шутя встревожился. Просьба его стала еще настоятельнее; к нему присоединились графиня и двоюродная ее сестра, графиня Любич. Все трое принялись уговаривать, придавая просьбе характер личного одолжения. Решимость Ивана Иваныча поколебалась; он согласился. Ему тотчас же переданы были дела и деньги общества.
Первым его распоряжением было пригласить двух доверенных лиц – одного для временного исполнения должности бухгалтера, другого временно в должность секретаря; затем им было поручено ознакомиться подробно с делами.
В тот самый день, когда Иван Иваныч возвратился домой на дачу после приемного утра графа, он застал у себя этих двух лиц. Они сообщили, что в кассе общества открылся значительный недочет. Тут, очевидно, не было никакого злого умысла, никто деньгами, конечно, не воспользовался; всему быль виноват беспорядок в ведении дел, потому что такого сумбура, как тут, им никогда еще не приводилось видеть: казначей, какой-то г. Авениров, выдавая деньги, часто забывал их вписывать в расход; в книгах секретаря, барона Фук, – там, где требовалось вписывать журнал заседаний, – попадались пробелы на целых страницах; расписки, – там, где они встречались, – были большею частью без числа и номера; на многих значился расход, но не надписано было, за что были выданы деньги, – словом, путаница была совершеннейшая; в ней участвовали все решительно, начиная с самой председательницы и кончая последним членом комитета, г. Чиндаласовым, тем самым, который, не далее как нынешнею весною, сломал себе два ребра на царскосельских скачках. В конце концов, обнаружился тот факт, что в кассе невозможно было досчитаться трех тысяч.
Иван Иваныч ожидал этого; предчувствия его не обманули.
Дело главным образом неприятно было в том отношении, что оно могло огласиться, могло бросить тень, возбудить недоверие к ведению дел в других благотворительных обществах, находившихся под его управлением и покровительствуемых графом. Он решился ничего не говорить до поры до времени графу и графине, зная вперед, что оба подымут тревогу: немедленно напишут двоюродной племяннице; та ответит, напишет своим приятельницам; те разнесут весть и кончится все неблаговидной историей, к которой, пожалуй, приплетут и его имя. Он предпочел исправить дело домашним образом.
Когда, несколько дней спустя, граф осведомился о том, в каком положении дело, Иван Иваныч спокойно возразил, что пока ничего не нашел особенного, кроме некоторой путаницы.
– Убедительно прошу вас, Иван Иваныч, не выпускать дела из рук ваших, пока оно не будет приведено в строжайший порядок, сказал граф торопливо и озабоченно. – Прошу вас сделать это в личное для меня одолжение… Все мы будем вам благодарны!
Воскресенский, успевший уже составить себе план действий, поспешил успокоить Графа.
В числе различных предположений и проектов, сочиняемых Иваном Иванычем для пользы страждущего человечества, находился один, которому придавал он особенное значение. Многолетняя практика привела его к убеждению, что лучшим способом приобретать богатых жертвователей и щедрых членов для благотворительных обществ было бы дозволить этим обществам раздавать красивые серебряные и золотые значки или жетоны в виде кружков, или еще лучше звездочек с эмалевой надписью на одной стороне, а на другой – какой-нибудь интересной аллегорией, например, фигурой милосердия, держащей в правой руке рог изобилия, между тем как левая рука, не желая знать, что творить правая, усиленно прячется за спину. О ношении такого знака в петлице нечего было думать. Достаточно было бы прицеплять его к часовой цепочке или носить при себе в жилетном кармане и показывать при встрече знакомым: "Смотрите, дескать, что у меня есть, что я получил!.."
Лелея свою мысль и приберегая ее для важного случая, Иван Иваныч решился ею пожертвовать в пользу общества Спасительного влияния труда для преждевременно погибших . Он делал это скрепя сердце, движимый не столько врожденным великодушием, сколько желанием лишний раз доказать свою преданность графу и членам его семейства.
Выхлопотать позволение издать жетоны было не трудно; несравненно труднее было воспользоваться позволением в летнее время, когда в городе никого почти не было. Охотники до жетонов, конечно, не уйдут; придет зима, – они сами собою явятся; но пока все это в будущем; в настоящем требовалось сейчас же найти те три тысячи, которых недоставало в кассе. Откуда взять эти деньги? Как помочь горю? – "Можно", ответил без замедления находчивый ум Воскресенского. По его мнению, оставалось одно средство: заказать немедленно тысячу жетонов; каждый обойдется обществу, положим, в пять рублей. Но стоить призвать изведанного Блинова, переговорить с ним с глазу на глаз, – и отыщется ювелир, который, за почетное вознаграждение, согласится принять заказ, подпишет счет в пять тысяч, но, в сущности, исполнить его менее чем за половинную цену. Такие примеры уже неоднократно бывали. В результате получатся, следовательно, требуемый три тысячи. Придет зима, жетоны пустятся в оборот; общество не только возвратить себе истраченную сумму, но даже обогатится со временем.
Оставалось еще одно затруднение: собрать в июле месяце достаточное число членов общества, чтобы могло состояться заседание. Относительно того, чтобы получить согласие членов, Иван Иваныч не очень беспокоился; он считал всегда июль месяц самым удобным для проведения трудных вопросов; уже одно то, что члены собираются в небольшом количестве, в общем их настроении чувствуется всегда больше расположения к буколике и даже лени; споров, препирательств никогда почти не бывает; многие, обдаваемые потом, засыпают при начале дебатов; других соединяет одна общая мысль: как бы только скорее отделаться. Случалось иногда, что никто не приедет, и заседание не могло состояться; но в настоящем случае вряд ли можно было этого ожидать; все меры были заблаговременно приняты. Иван Иваныч, тем не менее, чувствовал томление под ложечкой и лицо его выражало озабоченность. Он ободрился, увидев несколько карет и дрожек у подъезда дома, где должно было происходить заседание. У входа в верную комнату он встретился с поджидавшим его Блиновым, протянул ему руку и, в то же время, бросил взгляд в соседнюю комнату, двери которой были открыты. Десятка полтора дам и мужчин, разделившись на группы, сидели н прогуливались по обеим сторонам длинного стола, покрытого синим сукном, с правильно разложенными на нем листами бумаги и карандашами; на дальнем конце доверенные лица Ивана Иваныча, исполнявшие должности секретаря и казначея, перебирали бумаги.
Иван Иваныч отодвинулся н сторону, так чтобы не могли его заметить, и обратился к Блинову:
– Ну, что? спросил он, понижая голос.
– Посчастливилось! нашел! возразил Блинов, представлявший из себя рослого, плотного белокурого мужчину лет сорока, обстриженного a la russe, с румяным лицом гостинодворского молодца; оно оживлялось небольшими глазками, такими же светлыми и быстрыми, как у сокола; он был в форменном вицмундире; на отвороте красовалась цепочка, увешанная знаками отличия, между которыми виднелся персидский орден, полученный за доставку в Тегеран дарового цибика чая.
– Благодарю вас, благодарю, сказал Воскресенский, продолжая говорить шопотом. – Вы с ним основательно переговорили? Соглашается?
– Вполне согласен-с.
– Надо, однако ж, знать, какие его условия?
– Просит выхлопотать герб на вывеску…
Требование ювелира затруднило, по-видимому, Ивана Иваныча; лоб его нахмурился; белые зрачки показались над краем очков и задумчиво поглядели вбок.
– Можно ли на него вполне положиться? спросил он.
– Отвечаю как за себя собственно-с…
Иван Иваныч снова задумался, как бы соображая о чем-то; но время не позволяло углубляться в долгие размышления.
– Хорошо, скажите ему; я согласен! проговорил он решительно. – Сегодня вечером привезите его ко мне для окончательных переговоров; смотрите, сегодня же… дело не терпит отлагательства…
В эту минуту временный секретарь, завидя издали Ивана Иваныча, показался в дверях.
– Вы очень кстати, сказал Воскресенский, – сколько членов комитета?
– Всего пять…