Неоцененные услуги - Николай Лесков 2 стр.


– Делал, и очень большие, и очень грубые. Не позабудьте, что он открыл и навязал России таких людей, с которыми ни один порядочный человек не хотел бы знаться. Из них здесь назову Ашинова.

– Ах, вы это об этом "воровском казаке"! – воскликнул князь и расхохотался.

– Да, вот я об этом господине Ашинове, от воспоминания о котором вы теперь изволите так мило смеяться… Но ведь было время, когда возвещение о нем принимали иначе.

– Мне он никогда не казался ничем другим, как прощелыгою.

– Это очень может быть, и я даже нимало не сомневаюсь, что всякий рассудительный человек не мог хорошо думать об этом артисте, но, благодаря нашему Михаиле Никифоровичу, мы с этим Ашиновым имели черт знает сколько хлопот, и это не дошло до большой глупости только благодаря нашей интриге.

III

Я, как только прочел в газете Каткова о появлении "атамана вольных казаков", так мне показалось, что почтеннейший Михаил Никифорович как будто изменяет своей прозорливости, с которою он нас учил и которой мы с благодарностию обязательно слушались, но на этот раз мне показалось, что нам трудно будет соединить свои обязанности к нему с требованием служебного долга. Катков прямо шел к тому, чтобы свести правительство страны к якшательству с беспаспортным "воровским казаком" или бродягою; а нам, дипломатам, дорог престиж правительства! Михаил Никифорович, открывая дорогу этому милостивому государю, очевидно, заигрался, но ему еще верили, а он верил проходимцу, выступающему на арену искателя приключений с ребяческою отвагою старинного самозванца. По-нашему, сразу было видно, что затевается очевиднейшая глупость! Теперь, при облегчении всякого рода сношений, этого рода выходки ведь не могут достигать таких больших успехов, как было во время оно… Но, однако, Михайле Никифоровичу все удавалось, и тут вдруг удалось так прославить Ашинова, что его не только стали принимать в дома, но захотели даже "ввести его в круг действий"… Все это произошло так скоро, что, когда мы получили об этом авантюристе кое-какие сведения, и притом сведения, очень для него невыгодные, – Катков уже втер его в благорасположение очень почтенных особ, и Ашинова пошли возить в каретах и передавать с рук на руки, любуясь его весьма замечательными невежествами, какие он производил с безрассудством дикаря или скверно воспитанного ребенка. Он каждый день появлялся за столом у кого-нибудь из вельмож, которые хотели особенно слыть за патриотов, звал холопски полуименами государственных людей и не только не отдавал чести высшим военным чинам, но охлопывал по плечам приближавшихся к нему за трапезами генералов и всем давал чувствовать, что "боится отравы". С этой целию он или ничего не пил за столом, или же пил только из чужих рюмок и из чужих стаканов… Да, да, да, – я ничего не преувеличиваю, а говорю вам настоящую правду, – этот наглый дикарь вообразил себе, что его у нас хотят отравить, и, приезжая в числе званых гостей, он не садился за стол прямо лицом к прибору, а помещался как-нибудь сбоку или на стул верхом, и или ничего не пил и не ел, или же бесцеремонно брал кусок с чьей-нибудь чужой тарелки и выпивал чужой стакан или чужую рюмку. И это все верно: я сам ездил смотреть его в один дом, – разумеется, incognito, и видел это раскосое лицо, эти ужасные бородавчатые руки, покрытые какою-то рыжею порослью, и слышал даже, как он говорил по-французски: "шерше ля хам"… Истинно, – "шерше ля Хам"… И Хам был найден, – это был сам он… он даже потрепал при всех по лысине генерала и поэта Розенгейма и назвал гостей "дурашками"… "Чего, мол, смотреть на Европу!.. Дурашки"… И все это не конфузило людей, очень чутких к приличиям, а напротив, придавало значительности господину Ашинову, который после подобного баловства уже до того развернулся, что стал ходить в любые часы к министрам и настойчиво добивался свидания с ними, поднимая при отказе шум и крик. Некоторым из них он в глаза наговорил больших дерзостей в их приемных. Одного сановника он схватил за пальто в вестибюле его казенной квартиры, и тот насилу от него вырвался, покинув в руках его свое верхнее платье; другому он заступил ход на его лестницу, и все множество бывшей при этом прислуги не посмели его отодвинуть и не подали никакой помощи своему господину. Словом, Ашинов, по его собственным словам, "развел такое волнение", что в этой поре его крайнего успеха ему стали предлагать еще одну аудиенцию, при которой он надеялся "стать в голове всех казачьих войск и, набрав денег, всем утереть нос"… Михаил же Никифорович, с позволения вашего, так одурел, что и этакую претензию проходимца почитал за "необходимое завершение прибытия этого смелого человека в столицу русского царства". Это стали поддерживать за обедами общественные ораторы, а также и известные деятели в печати, а один молодой поэт даже читал друзьям стихи, заготовленные к дню свидания, а "серая публика" ходила смотреть "подносного мальчонку и зверушку". Все кипело и все уже было начеку. Нашлась достаточная доля и между сановниками, которым очень нравилось, чтобы господин Ашинов успел в своей "конечной цели", и… и – стыдно вспомнить, – все почти тогда вслух говорили, что "никаким прошлым этого человека стесняться не стоит". – "Мало ли, что он "воровской казак"! Казаки и все не ахти какие чистюльки… Если бы предки наши стеснялись казачьим воровством Ермака, то не получили бы Сибири!" – И уж как дошли до этого примиряющего с воровством прецедента, то все сомнения пали. Все вдруг обрадовались и, как говорит Щедрин, – "со всяким стыдом сразу покончили". Положение привольное! И оно с известной, патриархальной, точки зрения, пожалуй, может быть, и в самом деле было бы для домашнего обихода хорошо, но мы, злополучные дипломаты, стоим на пороге, так, что у нас затылок дома, а глаза в чужие край смотрят: – мы не находили радости давать соседям право утверждать, будто у нас "со всяким стыдом покончено", и… опять явилась необходимость что-то сынтриговать… Быть может, вы нам и эту вторую интригу простите?

Князь молча поклонился.

– Ну да, – продолжал Жомини, – я вижу, мы с вами все больше сближаемся и, может быть, пока доедем до Петербурга, совсем объединимся в наших понятиях об интриге. Я вам до сих пор указал только случаи, когда мы поинтриговали, а теперь я приведу очень веселый случай, при котором покажу самый процесс, как приходится вести интригу, и вы увидите, что это есть настоящие и неоценимые наши заслуги.

IV

Дело касается опять тех же самых болгар, которых вы упрекнули политическою неблагодарностью. Но нам приходилось действовать не против неблагодарных, а против тех, которые делали историю другого рода. Вдруг оттуда стали прибывать сюда к нам болгары, которые приносили нам жалобы на своих за бесцеремонное с ними обхождение: проще сказать, они жаловались, что их секли!

– Что же? ведь это и в самом деле было, – сказал князь.

– Да; все говорят, будто было, – отвечал Жомини, – и наша дипломатия этого не отвергала, но ведь их прибывало все больше и больше, и каждый говорил: "Меня, братушка, секли", – "и меня секли", и "ой, и меня секли"?.. Я вас спрашиваю: что же мы могли всем им сделать? Сначала первым, которые поспели сообщить нам об этих неприятностях, мы доставили из наших средств некоторые утешения; но в этом-то и была ошибка. После этого оттуда хлынул целый поток пострадавших, и каждый хотел быть утешенным… Это стало казаться странным: выходило, что жестокий Паница сечет своих бедных соотечественников ежедневно и направо и налево… Где же нам всех этих обиженных утешить и устроить? Положение г<осподина> Паницы было гораздо легче, чем наше: чтобы высечь человека, нужно немного, а чтобы устроить его на хорошее положение – требуется гораздо больше.

Ведь для этого пришлось бы оставить все другие дела и только заботиться о них… или надо было образовать особую комиссию, а у нас нет для такого делопроизводства ни особенных чиновников, ни особенных средств… Мы стали от них прятаться, а они начали на нас жаловаться, и это принесло нам серьезное горе, потому что за них вступилась Цибела, – это есть такая, знаете, дипломатическая дама, живущая за границею, которая и нам иногда бывает удобна, но чаще очень не удобна. У нее здесь есть на послугах один редактор, ее Корибант с тазиком вместо головы: он за ней идет и в бубен бьет, и в барабан гремит – чтобы только шум сделать. Цибела приняла обиженных под свою крепкую руку, а Корибант пошел печатать ее "артикли" о "пострадавших мужах", где попутно бросали на нас укоризны… Мы старались сбыть это с рук, уступив участливое попечение о "высеченных мужах" другому ведомству, но это другое ведомство сверх ожидания оказалось очень хитро и лишено благородного честолюбия, оно отказалось принять "оскорбленных мужей", и наше положение становилось крайне щекотливым… А вдобавок в это же самое время пришли кое-какие известия, – что в числе утешенных нами пострадавших мужей были два обманщика, которые вовсе нимало не страдали от Паницы… И что же, если это продлится и далее?

Но тут – велик Бог земли русской – восстали сами из среды людей оный славный Редедя и Корибант Цибелы.

V

Корибант приехал к нам в каком-то невероятном мундире какого-то никому не известного ведомства и попросил у нас сведений: что нам известно о "мужах" и что мы намереваемся для них делать?

Конечно, ему можно было ничего не сказать, но он был так мил с этой своею наивностию, что я отступил от меттерниховской системы и увлекся прямолинейным бисмаркизмом. Я сказал Корибанту, что нам очень трудно успокоить всех высеченных "мужей", и к тому же нам известно, что иногда на это жалуются такие, которые на самом деле едва ли были высечены…

Но тут Корибант добродушно меня перебил и сказал:

– "Едва ли"… Это смешно! Как же это "едва ли"? В этом можно убедиться!

– Однако, – говорю, – к сожалению, или, пожалуй, к радости за них, – есть место для таких сомнений.

– Вздор! вздор! – затвердил он и замахал рукою, – я говорю вам – я в этом убежден!

Мне он показался очень интересным, и я его попробовал убедить, сказав, что имею об этом "достоверные сведения", но это заставило его еще более развернуться. Наши "сведения" вызвали у него уже не улыбку, а хохот.

Он прямо объявил, что нашим сведениям не верит и может их опровергнуть.

– Да? – воскликнул я, – вы можете это опровергнуть! В таком случае, – сказал я, – ваши возможности шире наших.

– О, без сомнения!

Поняв, какого сорта этот человек, мы ему не возражали, а старались, чтобы он ушел от нас ничем не огорченный, и потому сказали ему, что если мы получим удостоверения, что наши известия неверны, то мы от них откажемся, но – чуть только Корибант услышал слово "удостоверение", как он дернул презрительно плечами и, хлопнув себя ладонью по своей жирной ляжке, заговорил повышенным тоном:

– Вот, вот, вот!! Теперь я чувствую, где нахожусь! "Удостоверение"! – Это именно то слово, которого я ждал и дождался. И это у нас всякий раз во всяком разговоре с чиновниками, какого вам угодно ведомства. А это "удостоверение" – и есть наш позор и самая величайшая нелепость! Какие вы тут можете брать удостоверения? Вы, дипломаты, ведь думаете, что когда Паница выпорет своего соотечественника, то он сейчас же дает ему удостоверение! Вы ошибаетесь! В Болгарии порют, но письменных удостоверений в том для предъявления вам не дают. И этого нельзя и требовать! Или то есть, может быть, это и можно потребовать, но ведь за это положат, да еще раз выпорют. Ведь надо, господа, знать положение: надо быть высеченным, чтобы понимать, что им не до того, чтобы требовать квитанцию или расписку… Ведь это потрясает и это волнует!.. В этом состоянии – скорее можно на него кинуться и удушить его за горло!..

При этом Корибант очень грозно выдвинул вперед свои руки с намерением показать, как берут человека за горло, но, заметив, что все от него почтительно попятились, засмеялся и воскликнул:

– А что! вы теперь видите, как это страшно! Как же вы требуете от бедных болгарских мужей, чтобы они требовали от Паницы удостоверения!

Тут, однако, я ему заметил, что вся беспокоящая Корибанта требовательность является только в его живом воображении, а что из нас решительно никто и не помышлял о том, чтобы требовать от "мужей" письменного свидетельства от их оскорбителя; но Корибант плохо меня слушал и повершил беседу тем, что такие "удостоверения", которые сам он признавал сейчас нелепыми и невозможными, – на самом деле очень возможны, "если бы только Паница не был такой подлец, с которым нельзя иметь никакого дела и даже не стоит терять слов".

Против этого наши дипломатические привычки не позволили нам делать ему никаких дальнейших представлений, и редактор отбыл от нас, по-видимому, весьма довольный сам собою и нашим смиренным положением, которое он, вероятно, счел за приниженность перед его неукротимою славянскою бойкостию.

VI

А меж тем высеченные мужи продолжали прибывать, и редакция возвещала об этом на столбцах своего издания, – что публику немножко волновало, а потом примелькалось и как будто стало надоедать.

Болгарам бы, кажется, надо было попридержать этот приток сеченых мужей или выдумать какую-нибудь другую жалостную историю, но те из них, которым приходила фантазия ехать в Россию с жалобами на обхождение Паницы, были неумеренны, а покровительствующая им редакция ненаходчива, и благодаря соединению этих двух свойств, они вместе продолжали все бить в одно место и одним и тем же снарядом. Мы же меж тем получили самые несомненные доказательства, что самочинства Паницы существуют своим чередом и экзекуции над его политическими противниками действительно бывают, но что сравнительно случаи эти известны все наперечет и что в перечисленных жертвах его экзекуций не было нескольких лиц, дебютировавших на вечерах редактора в качестве "высеченных болгар". А потому, когда Корибант посетил нас еще раз с целию "повлиять на министерство" и склонить нас "поддержать его агитацию", то мы отвечали ему, что никакого изменения в нашей роле сделать не можем и что желали бы даже, чтобы и он себя немножко успокоил, так как дело о сечениях представляется ему в преувеличенном и даже совершенно в ложном виде.

Он на нас вспыхнул и немножко покричал и затем уехал, и после этого свидания между ним и нами произошло значительное охлаждение, сделавшее личные сношения неприятными и нежелательными. Но зато "по столбцам" издания в это же время так и побежал каскад самых горячих сочувствий высеченным "мужам", и рядом с тем пошло усиленное их личное представительство на еженедельных вечерах редакции. Говорили что-то почти невероятное, рассказывали, например, будто неприятностей, полученных этими приезжими людьми на их родине, на вечерах участливой редакции нисколько не скрывали, а напротив, даже сам хозяин как бы подавал их на вид, рассказывая всем прибывающим:

– А у меня опять есть пара самых свежих высеченных болгаров… Хотите их видеть? – они сидят там у меня в кабинете и рассказывают. Там и Редедя… Очень интересно, как их секли… Ах! какой подлец этот Паница! Понимаете, ведь их самих секли!.. самих!.. И Паница… Понимаете – сам тут был при этом, когда их секли… Совсем обнажали! Что это за подлец! что за животное и какая это подлая старушонка, эта ваша Европа, которая может это сносить России!.. Проходите в кабинет и подождите там меня, – я только встречу здесь дам и сейчас приду туда, мы одного из них опять попросим снять платье… Вы увидите, что делает господин Паница!.. Я их уговорю… Они ведь очень простые, так сказать, эпические люди, да и чего стесняться!.. Им нужно общее участие, и вы увидите, что они на самих себе носят "удостоверения" зверств Паницы, в доверии которым желают соблюдать осторожность наши дипломаты, и вы, с своей стороны, поможете их где-нибудь пристроить.

Словом, высеченных болгар у Корибанта показывали!.. Вы меня извините: я сознаю, что это нескромно, и – мне это тогда казалось и даже и невероятным, но, однако, очень солидные люди уверяли меня, будто они сами видели этих редакционных болгар, и на них были знаки истязаний. Да, видевшие были этим потрясены и после очень заботились о пособии несчастным и об их устройстве. Сам я этого не видал, но верю. Редактор и меня приглашал, но ведь мы в самом деле до известной степени несколько связаны своим положением и должны быть предусмотрительны ко всем случаям, при которых у кого-нибудь может явиться соблазн назвать нас как свидетелей в щекотливом деле. А дело с высеченными "мужами" велось так упорно и настойчиво, что угрожало сделаться очень щекотливым… Я это очень ясно предвидел или предчувствовал и знал, что не ошибусь, потому что, когда какая-нибудь глупость тянется долго и руководство ею находится в руках бестактных людей недальновидного ума, то непременно роковым образом для образования финальной развязки подвернется какая-нибудь неожиданность, и тогда скандал готов.

Так и вышло.

Назад Дальше