Неоцененные услуги - Николай Лесков 4 стр.


– Да… нет… вот уж позвольте! Позвольте мне тоже по правде сказать и заступиться… Козюлькин хоть давно уже умер, и именьице его досталось его родной дочери, которая тоже овдовела: но и он тоже был нашей православной веры и подлости не делал, и его высекли не за мошенничество, а просто за смелость, потому что один офицер с одной бедной девушкой, которая была гувернанткой, очень дурно сделал и ее бросил, а этот Иван Дмитрич Козюлькин, он был тогда холостой и имел очень странные понятия. Он, когда помещики выгнали эту девушку из своего дома, взял ее с постоялого двора и спрятал у священника, а сам поехал сейчас же к офицерам и начал за нее объясняться и им выговаривать, а они его, разумеется, велели денщикам сложить, – обвернули мокрою простынею и высекли, а потом привезли в бричке к его усадьбе и бросили… А он был такой чудак, что пошел к священнику и сделал там при попадье этой девушке предложение, но даже и она не захотела, и как была из московского института, то попросилась к родным в Москву. И он опять не обиделся и отвез ее в Москву, к Николе Явленному, а сам потом женился на простой крестьянке и ни к кому не ездил кроме как к попу и на дворянские выборы, и там вести себя не умел до того, что когда губернскому предводителю Тютчеву после его спора поднесли от всей губернии белые шары, так сумасшедший Козюлькин подскочил и на блюдо ему один черный шар положил. Но бесчестного он не делал, и хоть нам не позволяли с ним танцевать, а он и сам никогда никого к танцам не приглашал, а когда Анна Николаевна Зиновьева овдовела и приехала из-за границы в Орловскую губернию жить в свою деревню и сейчас же сделалась у нас первою дамой, то она как-то это услыхала про все шутовства Козюлькина… кажется, от протопопа, который имел большой крест и камилавку, и она его спросила: за что дворяне все Козюлькиным пренебрегали, и протопоп ей рассказал, а она сейчас же послала своего камердинера – просить Козюлькина познакомиться, и, пригласивши его к себе на бал на свои именины, открыла с ним танцы в первой паре в полонезе… И вдруг всеобщее отношение к нему с этих пор перевернула… Это… потому что Анна Николаевна была за границею известна и перед нею в уезде все были очень искательны и уважали ее как первую даму.

IX

Тут Корибант. так прекрасно изложивший историю Козюлькина, опять привскочил и вскричал:

– Я ее за это и схватил за лапы!

Жомини говорил, что он этого будто немножко испугался, потому что не понял, какой эпизод за этим начнется. Он взглянул на Цибелу и заметил, что ее возвышенное дипломатическое лицо тоже оживлено большим вниманием.

А Корибант продолжал:

– Я ей сказал: вы мне сами дались в руки! И Питулина смутилась.

Тут Корибант даже засмеялся от удовольствия, какое принесло ему воспоминание о смущении Питулины, и представил ее манерою:

– Как именно я попалась в руки? Что такое я сказала дурное?.. За что вы хотите меня… "по большой Тверской, по Калязинской"?

– И представьте себе – эта удивительная дама вдруг вся встревожилась и понесла:

– Можете именно спросить у всех старых дворян в Орловской губернии, что я ничего не выдумала: Козюлькин действительно был, и Анна Николаевна Зиновьева существовать изволили…

– Успокойтесь, – сказал ей Корибант, – вам совсем нечего пугаться: вы отнюдь не сказали ничего дурного, а напротив, вы сказали самое прекрасное и достойное подражания! Этот ваш Козюлькин, хоть мелкий и ничтожный человек, но он в своем роде именно трогателен; а Анна Николаевна Зиновьева эта – просто прелесть и даже прекрасна! В ней вы даете всем живой пример и урок того, как должна поступать настоящая высокопоставленная дама.

Именно так и надо поступать, как поступила Анна Николаевна: она, как настоящая "первая дама", – взяла высеченного господина Козюлькина и прошла с ним в первой паре в полонезе. И этим все сказано. Dixi! Я сказал!

– Dixi! – опять повторил Корибант и, поклонясь картинно нашей дипломатической вдохновительнице, он сел – и умолк.

Момент был чрезвычайный – острый и в то же время какой-то уносящий и пленительный. Мы все трое глубоко чувствовали его серьезность, и я сам поистине, без всяких шуток говорю, что я никогда не забуду этих минут, врезавшихся в моей памяти с удивительною живостью и силой. Слово, которое теперь следовало сказать – очевидно, было за нашей достопочтенной хозяйкой, и она это чувствовала: все черты ее лица отлились теперь в прекрасный, целостный образ гармонического сознания своих сил и планов и надежд. Я едва смел глядеть на нее из полуопущенных век и вдруг… черт меня возьми, – мне в одно мгновение ясно стало, что ее совсем обвила и захватила к себе самая теплая и уносящая поэзия, а я здесь попал как нельзя более кстати, для того, чтобы вступить с этою поэзиею per fas etnefas в самое непримиримое противоречие и подставить ей ногу.

Я как сейчас помню особенное, не свободное от злобы удовольствие, какое я ощущал, притая дыхание, в ожидании того: чем прервет тишину безмолвия наша дама? И вот, когда она, перестав шевелить бахрому кресла, провела рукою по лбу и поправила свои дипломатические букли, я почувствовал, что в ней, как говорит Фауст: Трепещут пульсы жизни вожделенно.

Я обратился в слух, и было что послушать! Она придала тону своего голоса гармоническую теплоту и задушевность и заговорила тихо:

– Ваш рассказ потряс меня глубоко!.. Он перенес меня далеко вдаль, к воспоминаниям детства… Я чувствовала вновь их – наши милые, патриархальные помещичьи усадьбы, где складывалась сильная, самостоятельная русская мысль и где доживали потом свой век этакие Анны Николаевны. Святые женщины, святые! Их ничем нельзя было ни запугать, ни подкупить: они все видели и все разумели. Им подобает поклоненье. Я об ней тоже слыхала… об этой старушке Зиновьевой. Наша губерния ведь соседняя с Орловской, или, как наши мужики говорят: "мы в суседях". Мы с нею могли бы даже немножечко своими счесться, – так как она шла из рода Масальских. И в ней хорошо то, что она не только действительно хотела быть, но и умела быть "первою дамой" в своем дворянском мире. И была такою дамою, потому что сидела в деревне! Да-с! Но теперь наше дворянство выбито из колеи и рассеяно, и обретается не в авантаже… Если говорить правду, то за дворян с искренностию бьется только один Мещерский, но он оклеветан и не может иметь силы. Аксаков искренно любил славян, но относился неуважительно к дворянскому сословию… Ведь это он желал, чтобы "все русские люди были произведены в дворяне"! Да, да, да! Он это даже имел наглость напечатать! После этого я и Федор Иванович Тютчев ему вымыли голову, и он отпирался, – говорил, что это было сказано им в шутку, но Тютчев ему сказал: "Мой милый друг, – кого слушают многие, тот такими вещами не шутит"… А главное, он сам смеялся над дворянами, а сам угодничал Кокореву… Как он попал в московский банк и что получал там! Это ведь своего рода история, которая когда-нибудь сделается известною и удивит многих. А теперь кто мог бы сослужить службу, так это Ростислав Фадеев… Это был человек дворянской формы, но его заморили… Вы его близко знали, но я знала еще ближе: мы с ним провели многие дни в разговорах в Вене, и я имею полное право сказать, что это именно был тот человек, который нам теперь был бы нужен, но его-то у нас теперь и нет… И я не обольщаюсь, что у нас кто-нибудь есть, а напротив, я не стыжусь сказать, что у нас теперь никого нет. Один самый сильный человек из партии Гладстона сказал мне: "Извините, но Бисмарк был прав, когда сказал, что у вас "не с кем спорить"". Я сообщила это покойному Каткову, и он это напечатал. И W., которого нам велят считать нашим другом, говорил мне по секрету: "Ваши все стоят на уровне старшего дворника, хотя и говорят по-французски". И любя знать правду, я считаю гораздо достойнее признать эту правду, как бы она ни была горька, чем лепетать такой вздор, какой я слышала от одного сановника на похоронах Каткова. Я ему сказала:

– Что ж теперь делать? Мы осиротели.

А он отвечает:

– Да; покойник незаменим… Разве на его место Циона поставить!

Я так и вскрикнула:

– Как Циона? Вы знаете ли, что такое Цион?

– А что же, он, кажется мне, очень ловкий.

– Но разве это все, что и нужно?

– А чего же в нем нет?

– Чтобы заменить Каткова, надо иметь его ум, гений и характер.

– Да, – он имел блестящее изложение.

– Не только изложение, а и характер!

– Да; но я с ним ладил.

Надо было обладать всей моей выдержкой, чтобы не ответить этому умнику: "Милостивый государь – вы со всеми ладите и ничего не стоите. Спешите скорее в ваш Петербург и постарайтесь держать при себе сколько-нибудь способных людей, которые могли бы не совсем скверно управлять от вашего имени вашей частью"… Слушать этих людей – берет только зло и досада… Мы, "бабы", по крайней мере не затемнены канцелярщиной, и мы видим дела яснее и проще… Я там же, на похоронах Каткова увидала, что здесь стало не с кем говорить, и уехала к моим заграничным друзьям. С теми я если и не могу соглашаться в их взглядах на значение и внутреннюю политику России, то у меня с ними есть другие пункты… И наконец, – просто они хорошо воспитаны, и я к ним привыкла, а у нас по всем теперешним седым головам прополз в свое время нигилизм, и нет ни на одного надежды… У молодежи – стерляжьи сапожки и такие же стерляжьи мордочки и сердца… Я ничего не жду и от молодежи… "Ее грядущее иль мрачно, иль темно…" Но вы мне бросили слово, оброненное вам очень простосердечной моей приятельницей о "первой даме", и у меня забилось, замерло и вновь забилось сердце…

Жомини остановился и молвил в другом тоне:

– Я вдруг ее понял!.. Понял, и у меня тоже забилось, замерло и вновь забилось сердце.

X

Так, господа: я вам рассказываю теперь ужаснейшую вещь и говорю – как я был ею встревожен, а вы спокойны, и это значит, что вы не поняли, в чем заключался ужас того положения, которое начало образовываться и обозначаться, и я… не знаю… право, мне кажется, я хотел молиться и благодарить Бога за то, что Он привел меня сюда в этот роковой час, когда под буклями нашей Цибелы блеснула обрадовавшая ее мысль, от которой у меня зашевелились на голове все волосы! Я понял, что она облюбовала роль той стародавней старушки Зиновьевой и откроет состязательную игру на роли "первой дамы"… Я в ту же минуту представил себе все, как они ринутся в это состязание, – с таким азартом и до чего доведут свое усердие! Я до того покраснел, что, боясь себя выдать, поспешно встал и, подойдя к окну, прислонил лоб к настывшему стеклу…

К моему счастию, ни Цибела, ни Корибант не заметили моего волнения: они оба были так заняты собою и происходящим между ними живым обменом мыслей, что, вероятно, приписали мое фортификационное движение любопытству к какой-нибудь уличной сцене или простому желанию посмотреть, какая на дворе погода. – И они действительно уже спешили сообщать друг другу имена самых знатных дам и обдумывали план – как "возбудить в них чувство" и склонить их к тому, чтобы они будто бы сами по себе захотели подражать орловской Зиновьевой. Тогда им только намекнуть, что для них есть занятие, и они вдруг сделают все, что хотите. Предположение же было сделать "реставрацию чести", – то есть как Зиновьева восстановила в человеческом достоинстве оскорбленного общим отчуждением высеченного Козюлькина, – так, чтобы все наши теперешние "первые дамы" восстановили "достоинство болгар". Для этого надо было устроить очень большой бал, и на этом бале дамы должны побрать под руки всех болгар, потерпевших неприятности от Паницы, и пройти с ними полонез…

– Ад и смерть! – воскликнул Жомини, – и ведь все это могло случиться, и все это чуть-чуть не случилось!

– А отчего же оно не случилось?

– А Бог спас! иначе не могу и судить, как спас Бог или Николай Угодник. – Вот слушайте!

XI

Жомини и теперь был в волнении: несмотря на свой прекрасный дар речи, он несколько минут не мог подбирать слов и произносил отрывочно:

– Этот заговор меня просто подавил: я чувствовал его сбыточность и потерял… все обладание… Я стоял у окна, как madame Лот при взгляде на пылающий город… Я ни на минуту не сомневался, что он, черт возьми, скоро запылает, и нам тогда только и останется стоять к нему лицом, а к Европе спиною, чтобы наших глаз было не видно…

Тут Жомини на мгновение умолк, а князь снял свою военную фуражку и перекрестился.

– Да, да, да! – продолжал дипломат. – Это невероятно, но все это чуть не случилось, а тогда мы, бедные дипломатишки старой, негодной меттерниховской школы, извольте выворачиваться и это расхлебывать – изъяснять, разъяснять, лгать и представлять все в ином виде… Нет! Этого нельзя допустить – надо интриговать, чтобы это стало невозможным! Таким образом, надо лезть не в свое дело. Пусть за это на нас и позлобятся, и, может быть, придется перенести какие-нибудь неприятные замечания, но не все же ожидать только приятностей! Надо делать свое дело! Нельзя без интриги! Хвалите господина Бисмарка, что он будто не интригует, но ведь он и таких затруднений не знает! Бисмарк никогда не переживал столкновений с дамами, которые хотят произвести турнир в полонезе…

Князь рассмеялся, а Жомини ответил, что это совсем не шутка, – что открыто сражаться с такими противницами нельзя…

– Я с вами согласен, – подтвердил князь.

– Вы это признали?

– Да; признаю.

Назад Дальше