Костя тем временем молча стоял напротив – что он мог им сказать? Кто в здешних местах не знал, в какой стороне Боговизна, куда бабы каждое лето ходили за ягодами, осенью – за грибами. Как-то перед войной во время зимних каникул Костя возил туда подшитые резиной валенки, когда отец с колхозной бригадой работал на лесозаготовках. Ехали на санях, через плохо замерзшее болото, возле речки едва не свалились в трясину. Тогда с ним был дед Богатенок, знавший на болоте все летние и зимние стежки. Дед умер в самом начале войны.
– Вот пусть парень и проведет, – предложил Огрызков. – А то самим как бы снова не вляпаться.
Гусаков напряженно размышлял о чем-то, испытующе-сурово уставясь в Костю.
– Проведешь до Боговизны, – наконец решил он.
Косте вдруг стало жарко от предчувствия того, что в его жизни что-то круто меняется. Он только не понял, в какую сторону – худшую или лучшую. В то же время явственно ощущал, что все это очень не вовремя. Ведь он на пастьбе, а там коровы, с которыми осталась одна Августа. Наверно, уже ругает его на все поле...
– Так я коров пасу, – несмело возразил он командиру, которого уже признал по его приказному тону и офицерскому снаряжению – портупее, пистолету на боку. Командир, однако, его возражение оставил без внимания. Поднявшись на ноги, он уже прилаживал на себе свою ношу – зеленый вещмешок и полевую сумку. То же самое проделали и его спутники – тот, помоложе, что привел его сюда, и пожилой с виду дядька с красным, словно обожженным, лицом и с тугой брезентовой сумкой на боку.
– Твой отец где? – сдвигая наперед увесистую кобуру, спросил командир. – Или нет отца?
– В партизанах, – тихо сказал Костя, не зная, сказать им правду про отца или пока промолчать. Но командир не спросил ничего больше, и он промолчал.
– Полиции у вас много?
– Так нет полиции. Полиция в районе, за восемнадцать километров. А у нас и старосты нет. Как партизаны застрелили...
– Хорошо, – наконец сказал Гусаков. – Тогда шагом марш!
– Але ж у меня коровы, – снова напомнил Костя.
– Обойдутся без тебя коровы! – решительно бросил командир. – Ты веди. В каком направлении?
– Да вон – через лес.
Еще не все понимая, Костя неспешно пошел по меже в сторону леса. На ходу оглянулся – стадо отсюда не было видно. Ненужный теперь кнут сунул под заросший травой обмежек, и парню сделалось не по себе – наверно, не надо было ему соглашаться. Но ведь это советские партизаны, такие же, как где-то пропавший его отец, им надо помочь, дело у них опасное и ответственное. Может, не разбегутся его коровы. Августа как-нибудь управится...
Вскоре они вошли в лес, и Костя свернул с дороги на едва заметную в зарослях стежку – повел напрямик. Вплотную за ним быстро шагал Гусаков, немного поодаль – Огрызков. Последним, заметно отстав, шел с нагруженным вещмешком и санитарной сумкой фельдшер Тумаш.
Сосновый, пронизанный солнцем бор вызывал тихое умиление в душе уставшего фельдшера, до того воевавшего на знойном, степном, пыльном юге. Здесь его душа отдыхала, впитывая привычную с детских лет благость, которую источали эти медноствольные сосны, кустистые заросли орешника, весело зеленевшие между ними нежнолистые березки. Летнее утро вобралось в самую силу, но в лесу было не жарко, – из обросшего бузиной и ольшаником овражка тянуло ночной прохладой. И все же Тумаш стал потеть, потело его некогда обгоревшее лицо, шея и даже голова под пилоткой. Одно плечо привычно ныло под лямкой санитарной сумки, на другом висела вовсе не легкая его СВТ. Как фельдшеру и младшему лейтенанту ему полагался по штату пистолет "ТТ", в крайнем случае револьвер системы "наган". Но в госпитале перед отправкой, по-видимому, не нашлось пистолета, и он вынужден был вооружиться самозарядной винтовкой. Вдобавок к немалому грузу медикаментов в сумке пришлось засунуть в вещмешок четыре пачки толовых брикетов, пакет взрывателей к ним и двенадцать гранат-лимонок в качестве подарка для партизан. Подарок – это хорошо, размышлял уставший за суматошную ночь фельдшер, только таскаться с ним по белорусским лесам – небольшое удовольствие. Хорошо еще, что им повезло с приземлением, а попади они в бой, как бы не пришлось Тумашу взлететь на небо. С таким его грузом последнее было весьма возможно.
В общем, Тумаш имел все основания быть недовольным как собственной судьбой в целом, так и не совсем обычным назначением его в партизаны. Кто и когда назначил его в тыл к противнику, Тумаш не знал и теперь, наверное, уже не узнает. Прежде он воевал в танковом корпусе – вытаскивал обгоревших танкистов из подбитых машин, пока не обгорел сам. Обгорел, в общем, основательно, особенно лицо и руки, которые даже спустя десять месяцев после памятного боя под Калитвой саднили и болели, особенно в жаркую погоду на солнце. Хотя все зажило, наросла тоненькая, сморщенная кожица, затянулась на ранах. Бровей у фельдшера не стало совсем, ушные раковины уменьшились до минимальных размеров – скукожились, как говорила хирург Митина, лечившая в московском госпитале его ожоги. Подлечившись, Тумаш стал помогать в ординатуре в качестве брата милосердия. То было дело знакомое, он не нарекал на новую службу и не рвался на фронт, как некоторые из молодых, считал, что свое отвоевал. За восемь месяцев ему досталось на войне под завязку.
Но где-то вспомнили, спохватились – засиделся фельдшер в тылу. Утречком в понедельник прибежала комиссар госпиталя – быстро, срочно получить аттестат, оружие, боеприпас и – на аэродром. Через двадцать минут – отправка. И без разговоров! Он давно привык, что в армии все – без разговоров, и, в общем, всегда был готов к наихудшему. Но все-таки хотел и, наверно, имел право знать – куда? Этот вопрос, однако, остался без ответа – такой строго засекреченной оказалась его отправка. Все ему отвечали: там скажут. Но где – там и кто скажет?
Конечно, не через двадцать минут, но часа через три он был готов, получил, что полагалось, и даже недолго подождал возле проходной. Приехал грузовик, полный военных. Взобраться в высокий кузов с его немалым грузом было тяжеловато, но кто-то подал руку, поддержали сзади. Очутившись в крытом брезентом кузове, фельдшер удивился – куда он попал? Отовсюду на него смотрели молодые девичьи лица под новыми пилоточками, со снаряжением на узких плечиках, все с вещмешками. И кто такие? – мысленно удивился Тумаш, подумав сперва: медицина. Оказалось, не медицина, а связь: радистки, телефонистки. Но куда? И разве он, фельдшер, тоже с ними? Но – там скажут.
Неизвестно, что сказали приунывшим девчатам, которых грузовик повез дальше, его же ссадили на повороте в аэропорт. Уже вечерело, город остался сзади, на взлетном поле ревели моторы тяжелых бомбардировщиков. Его привели в фанерную времянку, где молодой лейтенант в летной фуражке свалил ему на руки какой-то громоздкий ранец: "Снаряжайся!" – "Что это?" – удивился Тумаш. "Как что? – хихикнул лейтенант. – Или без парашюта спрыгнешь – не высоко ли будет?"
В совершенной растерянности Тумаш стоял перед этим туго напакованным мешком, не представляя, как пристроить его на себя. Спина у него была всего одна, и на ней уже громоздился вещмешок с толом и гранатами, плечо давила увесистая санитарная сумка, в руках винтовка. Куда было пристроить еще и парашют? Тут к нему подошел боец без погонов, назвавшийся старшиной Огрызковым, который, по-видимому, имел уже парашютный опыт. Узнав, что они летят вместе, помог фельдшеру разместить на нем его груз, отчего Тумаш стал походить на многогорбого степного верблюда. "Что, первый раз? – спросил Огрызков и, получив утвердительный ответ, только и промолвил: – Да-а-а!"
Это его неопределенное "Да-а-а", может, сильнее всего заставило приуныть Тумаша, который понял, что пропал. В самом деле, если дали парашют, то, наверно, придется и прыгать. А он в своей жизни не только не прыгал с парашютом, но и ни разу не летал в самолете. Немало наездился на повозках, санях, верхом на лошадях в детстве, потом на автомобилях – конечно, в кузовах, поездил на броне танков. А вот летать в самолете еще не приходилось.
Но – пришлось.
В огромной брезентовой палатке при свете синей электролампочки их стали разбивать по командам. Тогда же в палатке появился и этот решительный командир Гусаков, который с бумажкой в руках разыскал их среди других и приказал далее держаться вместе. Они и держались вместе, когда с другими толпились в палатке, потом в дальнем конце аэродрома во время посадки в самолет. В самолете разместились двумя рядами вдоль стен – человек восемнадцать парашютистов, все молчали. Тумаш также молчал – что и кому он мог сообщить? Сказать, что не умеет прыгать с парашютом, – это наверняка посчитали бы запоздалой попыткой уклониться от опасного задания. На такое у Тумаша не хватало отваги, и он решил: как все, так и он. Если разобьется, значит, так ему и суждено. Не сгорел на земле, так погибнет в воздухе. Как будто разбиться о землю хуже, чем сгореть в танке? Или оказаться растерзанным артиллерийским снарядом? Пожалуй, один черт, утешал он себя. К гибели он давно был готов.
Но прежде чем погибнуть, пришлось немало пережить страха и многого другого, с ним связанного.
Еще на взлете Тумаш вцепился в край металлической скамьи и держался за нее до конца. Весь этот жестяной самолет трясло, словно малярийника при лихорадке. А потом стало еще и бросать – вверх и вниз, туда и сюда по небу. Тумаш изо всех сил сдерживал знакомые приступы тошноты, как медику ему было бы стыдно не выдержать первому. Другие, как он видел, чувствовали себя не лучше, но терпели. Он тоже терпел. Полет их продолжался, казалось, вечность, некоторых наконец стошнило. И когда возле кабины пилотов заморгала лампочка, люди словно с облегчением заворошились, почувствовав, что их муки, возможно, окончатся. Но начинались другие. Для Тумаша определенно – еще похуже.
Из кабины вышел грузноватый пожилой пилот в меховом жилете – что-то скомандовав, настежь раскрыл самолетную дверь. Холодный ночной воздух широко шибанул в самолет, парашютисты разом повскакивали со своих мест, концы от их парашютов уже были пристегнуты к общей веревке вверху. По команде один за другим стали исчезать в черной пропасти ночи. Минуту спустя в самолете их осталось трое, но полет еще длился минут двадцать, не меньше. Наконец настала их очередь. Снова растворилась пугающая дверь, сквозь оглушительный рев моторов Гусаков что-то крикнул ему и, ткнув в бок кулаком, также исчез в ветреном мраке. За ним следовало прыгать Тумашу, но тот испугался. Так испугался, что его словно бы парализовало, он не мог ступить и шага к черной пропасти, сжался у скамейки. "Ну!" – гаркнул толстый летун. "Я не могу", – беззвучно промолвил Тумаш. И, наверно, летчик расслышал его, ибо не успел он что-либо подумать, как от мощного пинка под зад уже захлебнулся в черном воздушном вихре.
Все, что с ним происходило потом, он почти не запомнил. Почувствовал только, как грузно свалился в какой-то жесткий колючий кустарник, что, наверно, его и спасло. Парашют еще немного проволок по земле и постепенно обвял в ночном сумраке. Вокруг было тихо, слышался мирный стрекот кузнечиков. Где-то невдалеке приземлившиеся Гусаков с Огрызковым отыскали его, помогли собрать скользкие пузыри парашюта. "Быстро, быстро, не отставать – мотаем отсюда!" – вполголоса командовал Гусаков.
И они отмотали в ночи, может, километров пять, если не больше. В оказавшемся по пути болоте утопили свои парашюты и пошли далее за командиром, который уверенно вел их куда-то.
Оказалось, не туда...
Лесная тропинка незаметно вывела их на такую же лесную дорожку, извилистую, грязноватую в ложбинках, обросшую крапивой, лозняком и ольшаником. Сосновый бор остался позади, начинались места сырые и болотистые. Никого поблизости не было, никто им не встретился. Костя молча вел командира, не перестававшего беспокоиться, туда ли они идут.
В самом деле для беспокойства были причины, он не узнавал местности, не находил ее на карте и все сетовал в мыслях, что так не повезло в самом начале. Перед полетом были другие заботы, думал – как обойдется в воздухе? Хотя и ночь, но их могли перехватить ночные истребители или встретить зенитным огнем над линией фронта, да и само десантирование вызывало страх. Гусаков никому не признался, но прыгал с парашютом также впервые. Самое страшное, однако, обошлось относительно благополучно, это потом началась странная полоса невезений, преодолеть которую до сих пор неизвестно как.
Главное, однако, – не потерять бдительность. Как уже знал Гусаков из собственного военного и даже довоенного опыта, а также как учила партия, бдительность – непременная основа успеха. Потеря бдительности означает верную гибель, особенно во вражеском тылу, где они очутились.
Костя вел их уверенно, видимо неплохо зная здешние стежки. Гусаков держался от него на расстоянии пистолетного выстрела, чтобы в случае чего... Мало ли что может случиться, и командир старался быть наготове. Грязной, заросшей травой обочиной они обошли застоялую лужу под лозовым кустом и вдруг близко за поворотом увидели сельские постройки. Похоже, это была деревня – новая изгородь из еловых жердей, за которой зеленело картофлянище, высился прикрытый ряднушкой стожок свежего сена возле сарая. Замедлив шаг, Гусаков негромко окликнул парня:
– Эй, что это?
– Барсуки, – беспечно оглянулся Костя. – Тут ничего... Никого нема.
"Как это – никого нет?" – озабоченно подумал командир, ощутив невольный протест против неожиданного появления этой деревни. Все-таки о деревне на их пути ему надлежало знать загодя. Но, пожалуй, было уже поздно что-либо предпринимать – их уже заметила женщина из крайнего от леса подворья. Увидела и словно остолбенела в удивлении, вглядываясь в неожиданных пришельцев из леса. Гусаков уже знал эту глупую крестьянскую привычку, от которой всегда ощущал неловкость. Теперь тем более.
Неизвестно, большая или малая была эта деревня, но, не находя ничего другого, Гусаков вынужден был идти за подростком. А тот спокойно себе шагал серединой улицы. В целях безопасности командир принял ближе к изгороди, взмахом руки предупредил о том остальных. Деревня пока казалась безлюдной, в зарослях репейника под оградой он спугнул нескольких куриц, которые с громким кудахтаньем бросились к дому. Тотчас в подворье напротив залаяла, видно, малая визгливая собачонка; от ее лая и еще тревожнее стало на душе у Гусакова. Казалось, сейчас выбегут... Он уже пожалел, что неосмотрительно пошел за парнем, – деревню следовало обойти стороной.
Но собачка недолго полаяла и смолкла, а недалеко впереди короткая эта улица, похоже, кончалась. Лишь по одну ее сторону виднелись две хаты, напротив, за изгородью, стеной высилась рожь. В предпоследнем дворе, однако, кто-то возился – над тыном то и дело мелькала женская голова в белом платке, там же ощущалось присутствие и еще кого-то. Подойдя ближе, командир понял, что крестьяне складывали сено. Посередине двора стояла полная сена повозка, и баба вместе с сивобородым дедком переносили сено за угол. Увидев незнакомцев, дед опустил вилы и снял с потной головы черный картуз.
– Здравствуйте вам, – сдержанно приветствовал он прохожих. Гусаков удивился: что это значит, за кого он их принимает? За партизан или, возможно, за полицаев? Но тоже кивнул в ответ – на всякий случай. Костя, казалось, без особенного внимания прошел мимо и лишь потом оглянулся. Наверно, парень также тревожился и был рад, что все обошлось. Эта его успокоенность, граничащая с беспечностью, в общем не очень понравилась командиру. Пока, однако, приходилось мириться с этим, как и со многим другим, с чем он неожиданно для себя столкнулся. Его обостренная командирская воля входила в противоречие с коварными обстоятельствами, и это вынуждало его почти страдать.
Выйдя с деревенской улицы, они очутились в холмистом, сплошь засеянном колосовыми поле. Как и возле предыдущей деревни, поле было разделено на нивы-полоски с узкими, едва заметными между них межами. Рослая густая рожь ритмично переливалась под слабым дуновением ветра. В другое время можно бы залюбоваться этой полевой идиллией, но не теперь. Прибавив шагу, командир догнал парня и пошел с ним рядом.
– А что это – снова полосы? Или немцы землю отдали?
– Не, не отдали, – улыбнулся парень. – Сами побрали.
– Опять единоличниками стали?
– Ну.
"Это плохо, – подумал командир. – Заимев землю, вряд ли они пойдут в лес помогать партизанам – будут ковыряться в поле. Вон какая рожь выросла! Но как же тогда с организацией всенародной партизанской борьбы против оккупантов?" – озабоченно думал Гусаков. Будучи пограничником, он помнил довоенные годы в Беларуси и знал, как неохотно при сплошной коллективизации расставались крестьяне с клочками своей малоурожайной земли, сколько было пролито слез. Наконец загнали-таки их в колхозы, и теперь – все насмарку. Как бы не пришлось загонять снова. Ушлые, однако, эти оккупанты, знают, как удержать мужика от войны.
Недалеко впереди темнел новый лес, и Гусаков приспешил шаг. Все-таки в поле он не ощущал безопасности, мало ли что... Тем более если в деревне их видели и опознали. Хотя ни погонов, ни звездочек на них не было, а партизаны и полицаи, как он помнил из инструкции, одевались кто во что. "Тем не менее береженого и Бог бережет", – подумал командир и усмехнулся. Конечно, он был большевик и, как следовало из того, – безбожник, но уже знал, что если припечет, то вспомнишь не только о Боге. Хотя именно о Боге и не стоило ему вспоминать. Перед Богом капитан Гусаков был грешен еще с довоенных времен, когда они, пограничники, помогали укреплять советскую власть в местечке, где располагалась их погранкомендатура.
Местечко это представляло собой богом забытое поселение при озере – несколько мощенных булыжником улиц, облепленных еврейскими халупами, три или четыре заготовительные сельповские лавки, кузница и два дома побольше – школа да погранкомендатура, где второй год служил Гусаков. Граница пролегала сразу за местечком в лесу, для ее охраны была построена новая погранзастава на один погранвзвод. Самым заметным сооружением в местечке была древняя церковь, купола которой виднелись издалека – едва ли не со всей округи. Может, даже и с той стороны границы, что являлось недопустимым хотя бы из соображений государственной безопасности. Церковь, конечно, в свое время закрыли, попа арестовали – это было просто, за одну летнюю ночь. С церковными же куполами получилось сложнее – как было их разорить? Это дело поручили лейтенанту Гусакову с десятком его пограничников.