Они поднялись разом, поднялись пружинисто, четко, как на занятиях по строевой подготовке. Комендант самодовольно потер ладони, рассмеялся:
- Da haben Sie den Helmuth. Lernen Sie, Karl, selbständig zu werden. Sie sagen - Partisanen. Das ist eine Armee! Ins Lager mit ihnen! Zur Station und ins Lager!
…А может быть, тот добрый черт вовсе и не был добрым, а сделал все со зла? Может быть, лучше было остаться там, у голой ивы? А то - холодный пульман, не пульман - склеп! - набитый людьми. В пульмане сыро и темно. Люки под крышей заколочены досками и светятся пулевыми пробоинами, нанесенными из автомата не беспорядочно, а по системе - правильными квадратами, решеткой. На нарах - сладковатый тошнотворный запах гниющих ран. На полу, покрытом жидкой грязью, - едкий до слез запах мочи. Как только через автоматные пробоины просочится в вагон утренняя заря, дверь со скрежетом сдвигается на сторону. Двое из сорока под дулами винтовок идут за суточным рационом - четырьмя буханками хлеба по килограмму и ведром воды. Все! До следующего утра!
Лишь через неделю эшелон вывели из тупика на магистраль и, забыв покормить людей, отправили. Сипло гудел паровоз, переругивались колеса. Вагон раскачивался из стороны в сторону. Поезд мчался среди лесов и снегов под солнцем. В темных провонявших вагонах вез он людей в неизвестность.
- Кто знает, братишки, порт нашего назначения? - прозвучал вдруг в густом затхлом мраке простуженный бас. - Далеко ли, близко ли?
- Сказывали, Псков, - ответил кто-то с нижних нар, справа от Аркадия человек через пять-шесть. - Сказывали, лагерь.
- Поколесим…
- К чему колесить-то?.. Тут, надо считать, совсем недалече.
- Э-э-э, братишка! У фрицев география по-другому построена. Они запросто могут весь наш экипаж отсюда с заходом в Сингапур до Гамбурга отправить. А ты - Псков! Готовь сухари, точи якоря - плавание будет долгим. Ну, познакомимся, что ли? Под крышей одной - не первый день. Как?
- Так-то оно… Вишь ли…
- Понял, братишка! Опасаешься? Верно. Провокатор, что краб, ходит бочком и ловчит клешней зацепить покрепче. Только предлагаю я, братишки, исповедаться без дураков. При такой иллюминации фотографий наших никто не узрит. Лежи себе и выдавай в потолок, что душа диктует, - и тебе легче станет, и другим для науки сгодится. В посудине этой, никак, сорок человек? До Пскова, если нам положено в нем ошвартоваться, все выскажутся. Начали? Эй, в кубрике!
- Вишь, как оно…
- Понял! Значит, я и должен? - Бас откашлялся. - Для маскировки голос у меня самый что ни на есть подходящий: его я в графе "особые приметы" помечаю. Ну да шут с ним!.. Хрен ее знает, братишки, кто навел ее на нас - немецкую подводную лодку. Вынырнула она со дна морского… В общем, двадцать первого это было, в двенадцать ноль-ноль Москвы. Топали мы из Клайпеды в Ленинград с дизельным горючим и бензином в дип-танках. Танкер "Сиваш" сошел со стапелей осенью сорокового. Посмотрели бы вы на него, братишки! Картина - корабль! Бегун мирового класса! На траверзе Готланда шли мы со скоростью шестнадцати узлов. Узлы, конечно, не с барахлом. В каждом - морская миля, а в каждой той морской миле - одна тысяча восемьсот пятьдесят два сухопутных метра, во! День, братишки, был самый что ни на есть июньский: солнце ярче корабельной меди. Море! А море, братишки, было в тот день - песня! И не просто песня, а… Ну, радость в музыке! И чайки! Эх, братишки! До чего же хороши, знать бы вам, наши балтийские чайки! А ширь, а простор, а свобода, свобода-то, братишки!.. - Он поперхнулся. Он плакал, честное слово, плакал, этот бас.
- Вишь, как оно…
- Понял, братишка! Только не от жалости, от злости лютой плачу!.. Короче, встретились мы с той подлодкой, раскланялись по флотским правилам, как говорится, на ходу. Особых симпатий ни мы к ним, ни они к нам не испытывали, рандеву, провели накоротке. Видим, немцы мешкают, мнутся. Видим, сигнальщик ихний флажками запорхал. Код - международный. "Остро нуждаюсь горючем, - сыплет. - Прошу оказать помощь". Подивились. Случай на боевом корабле да еще такого типа, надо сказать, курьезный. А что делать? Экспертную комиссию для проверки не пошлешь. Поверили. Радист наш сообщил в управление, что подводная лодка "эль-сто сорок" германских военно-морских сил просит оказать помощь горючим и, чтобы ликвидировать неловкость, возникшую в связи с запросом, выдал по корабельной радиосети танцевальную музыку громкостью на все страны Балтийского бассейна. Немцы довольны, улыбаются. Наши под музыку острят в их адрес: "Как бы не мы, дескать, на веслах до берега пришлось бы вам добираться", посудину ихнюю разглядывают. Хищная она, эта подлюка, на вид: тонкая, бритвоносая. Палуба, что обух ножа - развернуться по-настоящему негде. Управление ответило быстро. Повозились мы чуток с палубными трубопроводами, залили немцам горючего и потопали прежним курсом. А на другой день - война. Так, братишки, в жизни случается. И ко всем этим радостям - наша знакомая тут как тут. "Стоп машины! - сигналит. - Принять на борт конвой!" Куда денешься? Соперница зубастая - пулеметы, пушки, торпеды. У нас и дробового ружья на "Сиваше" нет. Савельев - капитан - отзывает меня в сторонку. "Слушай, - говорит, - нельзя отдавать немцам горючее. Сейчас шлюпку с правого борта спускать на воду станем. Этим я займусь. А ты с левого - шлюпки на воду. Незаметно только, чтобы немец не заподозрил. Ребят в шлюпки. Пусть отваливают от "Сиваша" подальше. Не мешкай с ними. Там управишься по-скорому и к насосам. Рукой помашу - включай насосы на полную мощность". Закурил он, с мостика спустился, спокойно к борту подошел. А немцы уже не улыбаются, как вчера, а этак по-хозяйски на танкер пальцами показывают: какой приз в первый же день войны отхватили. Распорядился я по команде и к насосам… Подвиг. Слыхивали ведь вы, братишки, о подвигах и, должно быть, не раз слыхивали. Я о них тоже наслышан был, книг в свое время о героях много перечитал. Представлялся он мне, подвиг, чем-то исключительным, не каждому смертному доступным. Так ведь, братишки, а? Живет человек, работает человек, как все люди живут и работают, на подвиг пошел, и смотришь, все у него, пишут, стало по-другому, вроде переродился он за минуту до неузнаваемости.
- Так оно…
- Не так! Песок - все эти рассуждения! Глаза мне выколи, а я видеть буду, как Савельев спокойненько по палубе прогуливается, как одергивает свой белый капитанский китель и рукой машет! Врубил я насосы! Выхлестнулось из дип-танков горючее, забурлило по палубе, заклокотало потоком, плеснуло водопадом через борт. Пленка радужная по волне шире, шире… Капитан зажигалку к трубопроводу… И занялось, братишки, над Балтикой. Тот жар мне все еще лицо палит. И гудок! Слышу, братишки, будто стон человеческий, тот прощальный гудок "Сиваша".
Темнота скрывала рассказчика, но каждый из сорока видел его. В болезненно страстном накале слов зримо вставало гневное лицо человека, знающего теперь цену бытию земному, испытавшего в полной мере и добро и зло, человека, который знает, что сделать в жизни, и пройдет к своей цели через все.
- "Эль-сто сорок", братишки, "эль-сто сорок". Я прошу вас, братишки, запомните это клеймо. И где бы, когда бы, через сколько бы лет ни повстречались вы с ней - топите, давите, не жалейте! А вдруг смягчится сердце, представьте картину: море, "Сиваш" в огне. И в зареве, как в крови, "эль-сто сорок" расстреливает из пулеметов наши шлюпки!..
- Вишь, как оно.
- Хуже смерти оно. В живых нас трое осталось. К вечеру наткнулся немецкий сторожевик. Эх! Уж было бы мне, братишки, кингстоны открыть в ту злую минуту!.. За колючкой в Вентспилсе зарыл я механика и матроса. Зарыл и бежал.
- Можно, выходит, бежать-то?
- Попробуй.
- Вишь, крепко я надеюсь бежать-то. Потому и справку навел. Обидел небось? Не серчай. Ты своей, я своей бедой маемся. Дадено бы человеку было допрежь знать, что станется. Вишь, как оно… Войну против немцев зачал я, никак, двадцать восьмого: неделю на формировке злость скапливал. Впервой схлестнулся с ним в Белоруссии. Известное дело, пятился от Бреста, покамест притерпелся. Ну, а притерпевшись, само собой, и вкладывать ему зачал. Сурьёзные мужики в отделении моем ходили: за зрячину лба пуле не ставили, в драке потылицы не казали. Притерлись мы друг к дружке, приноровились. Ладно дело-то пошло. Конешно, высевались мужики помалу. Как-то рота наша третья пополнение получила. Из роты, как водится, взводу выделили. Взвод наш одним бойцом пополнил. Мордастый из себя такой парень, при силе. Знакомлю его с мужиками, перед строем речь говорю. "Вишь, говорю, Машков, с кем служить довелось. Громом мы все пуганы, железом крещены. У Нишкомаева, вишь, медаль. За отвагу дадена. Так на медали той и обозначено. У Дешевых - орден. Каким он делом его заработал, спроси - не утаит, расскажет все доподлинно. Воюй, как они, - в добрые люди выйдешь. Уразумел?" - "Уразумел", - отвечает. "Тогда наука солдатская впрок пойдет". Поговорили. Только парень, замечаю, все поближе ко мне жмется, возле крутится, угодничает. Тут-то промашку и допустил я, пожалел. "Робеет с непривычки, - думаю, - вскорости оклемается". Характер-то у меня жидкий. Еще батя покойный говаривал: "Всем ты, Панька, в сибирский корень: и статью, и ликом, и силой. Однако, паря, духом ты шибко хлипок. Порожняя жалость, Панька, - заняток не мужицкий. Справедливость и сурьёзность в деле верховодят". Батя - он брехать не горазд был. Принял я по Машкову, значится, решение. Доглядеть бы за ним, да некогда. Воюем без передыху. Приставил я Машкова к пулеметчику Седелкину вторым номером. Ядреный мужик Седелкин, храбрый до отчаянности. Возле деревни Луневки крепко сшиблись мы с немцем. Деремся день, два деремся. Ни "тпру", ни "ну": ни мы их, ни они нас. Всю землю округ вспахали, ровно под зябь сготовили. Выколупывал, выколупывал нас немец из окопов, осерчал. Ни свет ни заря пустил с дюжину танков. Утро только занялось, страхопуды и поперли. Мнут под себя, все как есть на нас воротят. В хвостах, различаем, автоматчики рысят. Худо ли, хорошо ли, а воевать все одно надо. Мы диспозицию с мужиками прикинули, никак, пулемет должно на фланг пристроить, чтоб пеших с техникой разлучить. "Седелкин, говорю, вишь на бугре, что по праву руку, стропила вроде торчат? Там, говорю, где вечор Петросова накрыло? Дзота, говорю, не осталось, а яма - куда ей деться! Айдате с Машковым туда, закрепляйтесь и по обстоятельствам секите немца". Подхватились они, угнездились в яме, одно рыло "Максимове" средь полыни маячит. А танки - вот они, рядом танки-то! Самое время Седелкину в бой встревать, а он молчит. Я ракету - молчит! Я - Трифонова туда. Убило. Мы штыками автоматчиков доставать стали, а потом и вовсе на кулаки приняли. Угодили мне чем-то по голове, я и завял. Очухался в плену. Голова, как после угару, тяжелая, гудет. Гляжу, Машков. Маню его пальцем: голос пересекло. Подошел он. "Почему, хриплю, пулемет молчал?" - "Седелкина, отвечает, убило". - "А ты что, спрашиваю, делал? Руки отсохли?" - "Грех, отвечает, на душу брать не пожелал". Не контузия - удавил бы я его! Жгу его глазами, а он проповедует: "Люди перед богом все братья… Война - грех…" - "Сучья ты кровь, говорю. Ты немцам это проповедуй!" Сектантом Машков-то состоял. Не он - отбили бы мы атаку, как есть отбили бы!..
…Километры с маху кидались под грохочущие колеса. Мчался эшелон с военнопленными. Блекли и загорались, блекли и загорались в путанице суток пулевые пробоины на заколоченных люках. Люди рассказывали, и в душном темном чреве пульмана на глазах у сорока свершались подвиги, творились предательства и проходили, проходили чередой люди корыстные и щедрые сердцем, трусливые и бесстрашные. Тридцать девять судеб - плюс своя собственная судьба. Вздор, что беда делает человека безучастным, лишает его чувства сострадания к чужому горю! Здесь, в пульмане, история каждого сопереживалась с такой остротой и непосредственностью, что казалось всем, будто она послужила прологом к их собственному несчастью. И было каждому в пору наложить на себя руки. Но жили они, жили! Жили и ждали тревожно горького продолжения теперь уже, должно быть, общей для всех истории. В долгих беседах старались и не могли найти успокоения. Ждали - каково оно обернется, судьба? Что станется с ними сегодня, завтра, послезавтра?.. Не забывались и во сне. Сон был коротким, жутким.
Знакомство пробудило в них надежду, а затем и уверенность. Они поддерживали друг друга как и чем могли, старались вытравить страшное чувство обреченности.
- Эй, там, в кубрике! - и весело на сердце.
- Вишь, как оно бывает, - и задумывались над капризами судьбы.
Восемнадцатого ноября эшелон прибыл в Псков. Медленно протащился по пригороду, поднырнул под вскинутый к низкому серому небу кулак семафора, окутал черным дымом плоские крыши пристанционных пакгаузов и остановился. Паровоз шумно отдувался после долгого бега. Лязгнули буфера. Лязг этот короткой судорогой пробежал по составу. И все стихло на минуту. А потом сразу звонким хрустом рассыпались по заснеженному перрону шаги, много шагов. О дверь пульмана состукала приставная лестница, заскрежетал запор. Вместе с клубами морозного воздуха в спертую темноту хлынул дневной свет.
- Выходи-и-и!
А они топтались в дверях, щурясь.
Первыми выпрыгнули из вагонов те, кто покрепче. Ослабевших принимали на руки, отводили в сторону, поддерживая. Их пошатывало, кружилась голова. Свежий воздух огнем жег в груди, вызывал приступы удушливого кашля.
- Станови-и-ись!
Отхлынули от вагонов и медленно растекались по перрону, выравнивались в линию. Перед строем откуда ни возьмись появилась бабка в старомодной борчатке и шали с кистями, опустила к ногам пухлый узел, всплеснула руками и певуче заголосила:
- Родненькие вы мои-и-и… Соколики-и-и…
Один из немцев выпихнул ее в узкую калитку, подцепил на штык забытый узел и растряс его. По грязной, затоптанной площадке ветерок разметал белье.
Колонна двигалась по улицам города в тяжелом, подавленном молчании. С болью и жалостью смотрели на оборванных измученных людей редкие прохожие. В прихваченных морозцем окнах домов то и дело мелькали бледные взволнованные лица.
- Эх, братишки!..
Аркадий покосился на рослого, чуть сутулого широкоплечего соседа с низко опущенной лобастой головой.
Именно таким он и представлялся ему в темном пульмане.
- Горько и стыдно, братишки!.. Псков, Псков! Древний российский город!..
И Аркадий сжал до боли руку вышагивающего рядом Михаила: полные сострадания взгляды псковитян коробили его. Аркадию вдруг захотелось крикнуть и крикнуть так, чтобы голос был услышан повсюду: "Не смотрите на нас жалостливо! Мы - солдаты, мы - бойцы!"
Порядки домов с обеих сторон улицы поредели. Развалины топорщились обугленными бревнами, черными осыпями кирпичей и печными трубами. Давно остались позади Кремль с Троицким собором, Довмонтов город. Исчез под снегом ветхий забор последнего пригородного домика на отшибе. Из-за горбатых заносов вставал лагерь. Ржавые с пучками колючек нити проволоки, чуть провисая, тянулись параллельно от кола до кола, от стояка к стояку, образуя четкий квадрат. Первая линия ограды. За первой - вторая, пониже - третья. В промежутках между ними - витки спиралей Бруно. И сторожевые вышки. Зловеще возвышались они над лагерем, и с глухих площадок, обращенных бойницами в сторону бараков с низкими крытыми толем покатыми крышами, торчали стволы крупнокалиберных пулеметов.
Колонна остановилась на пустынном плацу. Было ветрено и холодно. Конвой ушел греться. А они мерзли. Часа через два из тепла комендатуры вышли начальник конвоя с худощавым офицером. Оба навеселе. Френчи расстегнуты. Белые нижние рубашки тоже. Прогулялись вдоль строя туда и обратно, поулыбались, разглядывая выбеленные морозом лица, и убрались в тепло, не сказав ни слова. Из караульного помещения, примыкавшего к комендатуре, тотчас же высыпала лагерная команда. Брюхатый высокий немец в русском дубленом полушубке с подвернутыми рукавами ткнул в Аркадия пальцем и, подбоченясь, спросил весело:
- Тебе есть хольод?
Аркадий промолчал.
- Перетерпим, - сказал кто-то сзади.
- Вас ист дас - "перетерпим"?
- Выстоим, то есть. Выдюжим.
- Перетерпим… выстоим… выдюжим, - немец добавил еще что-то, и охранники загоготали. - Сейчас мы будем делать для вас рюсский баня… Дождик… Кап-кап…
По плацу раскатили пожарные шланги, укрепили брандспойты. Упругие кинжальные струи ледяной воды обрушились на колонну. Они сверкали, как стальные, и били так же твердо. На правом фланге возникло замешательство: струей воды был сбит с ног исхудалый красноармеец с костистым темным лицом и замотанной грязными бинтами и тряпками головой. Он с трудом поднялся, ощупывая и поправляя смокшую повязку. Немцы не отступились, вновь нацелили брандспойты, и вода обрушилась на раненого. Он не выдержал. Путаясь в полах мокрой шинели, увернулся от ледяного каскада и побежал, петляя, в глубь лагеря к баракам. С центральной вышки редко и гулко простучал пулемет. Красноармеец упал, прополз несколько метров, протянув за собой алую полосу, затем заметался потерянно на месте вправо, влево, приподнялся на руках, обернув к колонне бескровное лицо, и, подломившись в локтях, припал небритой щекой к мокрому снегу.