Или такой поступок разумен? Хлебал он на кухне супчик, краем глаза читал газету и краем уха прислушивался к радио. Газета писала что-то о велопробеге, репродуктор на стенке распирало от поставленного дикторского баритона: "Автор показывает нам… в сцене помолвки и в сцене свадьбы…" Что автор показывает, Григорий Петрович не дослушал. Боже, до чего ж ему, почтенному старику, захотелось встать в ряды свадебной церемонии и увидеть все как есть! На церковное венчание вполне можно попасть, было б желание. Желание было, ибо он припомнил: на Таганке лет тридцать назад венчался с Зосей. Здорово: он - в черной тройке, белоснежная манишка, усики кренделями, напомаженный, она - в подвенечном платье, фата, подведенные брови, бледные щеки и алый рот, вокруг шепоток: "Ахтеры женятся…" По правде, Зося была плохой актрисой и плохой женой - пуста, ветрена, - и они вскоре разошлись. Но когда венчались, было здорово: молодые, счастливые, за спиной вся труппа, и шепоток по углам: "Ахтеры женятся…" Так вот, будьте любезны: потащился на Таганку, в ту церквушку, - действует, народу тьма, и как раз венчание. Смотрел он на молодых - были они не так молоды, но черная тройка и подвенечное платье с фатой были, слушал речитатив попика с золотым крестом, более старого, чем сам Григорий Петрович, слушал стройный, неземной ангельский хор и силился вызвать чистые, добрые воспоминания, связанные с собой и Зосей, а вместо этого вспоминал, как после спектакля застукал у Зоей режиссера, как она воровала у законного мужа деньги и как прикладывалась к его же щекам туфлей: "Я гордая полячка!" Подлые, не к месту, воспоминания. И тогда подумал о хоре: "Спевшиеся ангелы", - и вышел на паперть, и уже удивлялся: что ему, безбожнику с дореволюционным стажем, в этом венчании? Ничего ему этого, в сущности, не нужно, и поездка на Таганку блажь. Понятно, это не то что на Тамбовщипу махнуть, это поближе - метро и трамваем.
Трясясь в трамвае, он стал припоминать тех, кто был после Зоей, припоминал как-то размыто, вроде все они на один лад: общительные, безалаберные, с уменьшительными, ласкательными именами - Коточка, Люси, Нинок. Милые, славные были женщины, но он думал о них спокойно, как бы по привычке. Все-таки это были жены, а еще больше было просто связей, просто девчонок, его поклонниц, он с ними расставался на второй, на третий день, не думая о возможной беременности и прочем, для того и существовали аборты, а богемная актерская жизнь не позволяла о чем-то задумываться. Эти девчонки вспоминались вовсе размыто и безо всяких имен. Парубковал лет до пятидесяти, благо отдельная однокомнатная квартира. Потом наступило возрастное, и женщины перестали его интересовать. Да…
А такой поступок? Роется он в шкафу, ищет рубаху и среди белья натыкается на альбом, - как в белье попал, шут знает. Альбом массивный, плюшевый, с позолоченной пряжкой. Отложить бы этот альбомище, убрать бы, так нет - начинает перелистывать.
Выцветшие, пожелтевшие фотографии, и на каждой он, Григорий Семенов-Берниковский, на обороте так и написано собственноручно: "Григорий Семенов-Берниковский в роли Счастливцева", "Григорий Семенов-Берниковский на банкете по случаю премьеры "Шторма", "Григорий Семенов-Берниковский в роли Шуйского" и тому подобное. Семенов - кровная фамилия, Берниковский - добавлено для звучности, по-актерски. Он всматривается в свое лицо, тугое, нестарое, знакомое - если без грима, и незнакомое - в обликах театральных персонажей, и ему мнится, что он оживает на фотографиях, хмурится и улыбается, как в жизни. Он переворачивает последний лист и решает: отправлюсь нынче в театр, в какой - все равно. Какой поближе. Вечером, подстриженный и выбритый, отстукивая тростью, он идет к театру, покупает у кассы билет с рук, садится в партере. Чуточку волнуется при виде занавеса, авансцены, рядов кресел, контролеров с программками, радужных люстр и жужжащей, пестрой публики. Но когда занавес раздвинулся и начался спектакль, он сперва растерялся, а потом рассердился. Разве так надобно играть на сцене? Где кипение классических страстей, где накал извечных чувств, где бурная музыка и яркое оформление? В его времена театр был иным! Да он сам, драматический актер Григорий Семенов-Берниковский, играл на этой же сцене, если память не изменяет, на многих московских сцепах играл. Но разве так играл? Дождавшись антракта, направляется к гардеробу. Его не хотят одевать - порядочки, мучайся до конца, - он объясняет, что нездоров, ему нехотя выдают плащ и шляпу, и он, церемонно поклонившись гардеробщику, удаляется.
Не ходил в театры и не пойдет. Мальчишки и девчонки, а не актеры. Не драматическое искусство, а нечто… нечто… Не найдя подходящего слова, пренебрежительно щелкает пальцами.
Ну, а кому сие нужно? Что осмысленного, здравого в таких поступках? Ровным счетом ничего. Просто припадки. Просто старость подчас пытается прорваться в далекую молодость, а к чему сие приводит? Да ни к чему. Старость - она старость.
Григорий Петрович лежал под ватным стеганым одеялом с пододеяльником, выложив поверху иссушенные, пергаментные руки, по-прежнему не открывая глаз, размеренно и тихо-тихо дыша. Он так дышит и во сне - не услышишь. Впрочем, слушать некому: Григорий Петрович бобыль. Уже в подъезде заголосила детвора, уже за стеной у соседей затарабанили на пианино, уже солнечный луч, пробившись сквозь тучи, слабый, зимний, переместился к кровати, чуть-чуть пригревал лицо. Сколько же времени?
Валяйся не валяйся, а подниматься надо. Не хочется: на сердце тоска, голова гудит, тело вялое, непослушное, но нужно вставать.
Сдвинул одеяло и сел в кровати. А куда, собственно, торопиться и зачем? Впереди целый день, за ним ночь, снова день… Как говорят, день да ночь - сутки прочь, а сколько у него в запасе таких суток? Несколько меньше, чем позади. Шестьдесят годов ему. С гаком. Хотя на здоровье жаловаться грех, для его почтенного возраста мирово, как нынче выражаются.
Он встал, накинул на костистые плечи стеганый залоснившийся халат, подошел к заиндевевшему понизу окну. Руки висели вдоль туловища, ноги, будто распухшие от тяжести, припечатывались к полу. За стеклом были снеговые тучи и тускловатое солнце, срывались крупные снежинки, обезлиственные ветви тополей и лип раскачивались под ветром внизу, на бульваре, и внизу же толклась, колыхалась толпа прохожих, троллейбусы и автобусы разбрызгивали снежную кашу и талую воду. А рядом, прямо перед глазами, по карнизу вышагивали голуби и голубки, клюв к клюву, ворковали.
"С чего разворковались? - подумал Григорий Петрович. - Голуби вы, голуби сизокрылые…"
- Ополоснем физиономию, позавтракаем. - Трудно переставляя ноги, Григорий Петрович направился в ванную. - Зажжем свет, достанем из стакана зубную щетку…
Он поворачивал выключатель, чистил зубы, умывался, вытирался, причесывался, надевал рубаху, и в висках у него гудело, и он знал, что из этого гудения и родится та самая сумасбродная мысль. Родится - и сработает.
Не спеша, заученно Григорий Петрович проделывает то, что он проделывает ежеутренне, - наливает из бутылки в стакан кефир, варит яйцо всмятку и кофе, намазывает на хлеб масло. От батареи и электрической плиты на кухне тепло, обезвлаженно, нагретый воздух над плиткой шевелит на веревочке выстиранное накануне нижнее белье. Самому приходится стирать, все самому.
В том числе убирать комнату, кухню, прихожую. Канительно: целая квартира. Привык. Да и время чем-то заполняешь.
Григорий Петрович жевал, пил, вполуха прислушивался к репродуктору: "Производственные успехи текстильщиков Ивановской области… Месячный план… на сто два процента… Страна получит… сверх плана… тысячи метров тканей". Последние известия кончились, запиликала скрипка. Потом мыл посуду, застилал кровать, прошелся с веником, вытер пыль. Потом достал из почтового ящичка газету, развернул. Чем заняться? Приляжем на диван, почитаем прессу. А руки и ноги между тем непослушные, в висках гудит и гудит. Словно заболел. Но он-то знает: здоров, только припадок будет. Не миновать. Что-нибудь выкинешь.
Невнимательно, с пропусками, почитав газету, он надевает ботинки с ботами, потертую шубу - велюр снаружи, лисий мех на подкладке, - шапку-ушанку с опущенными ушами, бантом завязывает на груди шарф и идет в магазин. Нужно купить колбасы, чаю, хлеба. С утра народу поменьше. Магазин - рукой подать, в соседнем доме.
Он шаркает ботами по ступенькам, в подъезде отстраняет галдящую ребятню, дворничихе говорит: "Утро доброе", с изяществом приподымает шапку. На дворе серо и сыро, с крыш свешиваются сосульки, слезятся, в скверике детсада воспитательница, краснощекая толстуха в пальто нараспашку, лепит снежную бабу, дети копошатся около воспитательницы, как цыплята около наседки, рослая суровая дворничиха в брезентовом переднике чиркает метлой, сметая снег в кучу, и по-мужски, без платочка, сморкается.
В магазине шумливо, бестолково. Покупатели грудятся у прилавков, у касс, у выхода. Сквозь толчею продираешься, как сквозь кустарник. Но Григорий Петрович опытен: сперва занимает очередь к продавцу, затем уж к кассирше, и покуда получит чек, его очередь подойдет к прилавку, потеря времени - минимум.
Перед Григорием Петровичем было четыре человека, и среди этих четырех его взгляд задержался на седом сутулом мужчине в клетчатом драповом пальто с каракулевым воротником; у мужчины был искривленный, с горбинкой нос, впалые щеки, острый кадык, баки и ямки на подбородке. Григорий Петрович отвел глаза, и вновь глянул, и едва не вздрогнул - Бальчугов Саша, до чего похож, а? Но в ту минуту, когда он решился обратиться: "Простите, вы не Бальчугов?" - к сутулому мужчине подошла такая же сутулая женщина и произнесла с недоумением:
- Коля, ты все еще стоишь? А я уже взяла сыр.
Коля? А тот - Саша. Хорошо, что не обратился, был бы конфуз. Но похож. Хотя, впрочем, не совсем, ежели разобраться.
У Бальчугова, помнится, родимое пятно на скуле, у этого нету.
К тому же Бальчугов, помнится, пониже росточком, этот долговяз.
Григорий Петрович сунул в сетку-авоську покупки и вышел из магазина. Впереди мелькнула и скрылась за углом шапка-пирожок того человека, которого он принял за Бальчугова. Подымаясь в лифте, подумал: "Жаль, что это был не Саша Бальчугов". И следом подумал: "Надо бы и сахарку подкупить, пу да ладно, не все враз, и так поистратился". А он не нарком, он пенсионер, лишних денег нету.
В прихожей он сказал себе:
- Разденемся, разуемся, выложим покупочки…
Повесил сетку на вешалку, стал снимать ушанку, шубу, развязывать шарф, облокотился о столик, чтобы стащить боты. На столике стоял телефон - черный, старый, потускневший, с трещинкой на трубке, с забахромившимся шнуром.
- А теперь посидим, дочитаем газетку…
Григорий Петрович нацепил очки, развернул полосы и увидел - будто сквозь газетный лист - телефон на столике в прихожей. Он опустил газету и воочию увидел из комнаты телефонный аппарат. Черный аппарат на палевом столике. И в следующий миг понял: он будет звонить Бальчугову. Голова гудела, руки, державшие газету, подрагивали, ноги как бы приросли к полу. Будет звонить. Для чего? Толком сам не знает. Но - позвонит, это неизбежно.
Давно он не звонил никому из своих друзей. Вернее, знакомых, потому что настоящих друзей у него, вероятно, никогда не было.
Как-то так получалось: и попадались отличные, славные люди, да накоротке сойтись с ними не мог, приобретал скорее приятелей, не друзей.
А когда кому звонил из приятелей - подзабыл. Раньше перезванивались, теперь же нет. И ему не звонят, и он не звонит. Вообще телефон по неделям безмолвствует. Разве что по ошибке оживет: "Это база? Позовите Матильду". Или: "Справочная? С какого вокзала ехать на Пензу?" И сам Григорий Петрович звонит лишь по делу: в райсобес - насчет пенсии, в магазин - есть ли сосиски, в жилконтору - кран починить или еще что.
Сейчас позвонит просто так. Привет, мол, старина, сколько лет, сколько зим, извини, мол, за беспокойство, со здоровьишком как, желаю сил, бодрости и долголетия. Удивится Бальчугов, наверно: столько молчал - и вдруг надумал звякнуть. Но с другой стороны, что же, не мог Саша набрать его номер, это запросто делается.
Следовательно, обоюдная вина.
Ступая слишком отяжеленно и грузно для своего сухощавого, костистого тела, Григорий Петрович подошел к столику, снял телефонную трубку с рычажков и, глядя в записную книжку с номерами, крутанул диск.
- Алло, - сказал он. - Это квартира Бальчуговых?
- Нет, - ответили ему, и он положил трубку.
Ошибся. Не туда попал. Наберем еще разок. И опять ему сказали, что это не квартира Бальчуговых.
- А что же?
- Квартира Тавровских. Но погодите, не вешайте трубку…
Раньше тут, до нас, жили Бальчуговы. Переехали на Плющиху.
Запишите их телефон…
Григорий Петрович отыскал карандаш, приготовился записывать и спросил:
- Давно переехали?
- Порядочно. Так слушайте…
Карандаш царапал бумагу, цифры писались вкривь и вкось.
Перебрались Бальчуговы, сменили жилье. Ладно, позвонит по новому телефону.
Ему отозвался низкий женский голос:
- Алло?
- Здравствуйте, - сказал он. - Кто это?
- Допустим, Алевтина Сергеевна.
Алевтина Сергеевна? Жена? У Саши была жена, но как ее зовут, позабыл, хоть убей. Сказал:
- А можно Александра Евгеньевича?
В трубке помолчали, и он повторил:
- Александра Евгеньевича можно?
- А кто спрашивает?
- Семенов-Верниковский. Это его старый знакомый…
- Я не смогу позвать Александра Евгеньевича и для старого знакомого.
- Почему? Он болен?
- Он умер. Позапрошлой осенью. Разрыв сердца.
- Простите, - пробормотал Григорий Петрович. - Вы жена?
- Жена.
- Простите. До свиданья.
- Прощайте.
Григорий Петрович не двигаясь сидел на пуфе у столика, вытирал платком испарину со лба. Справился о здоровье, вот так пожелал сил и бодростп. Саша Бальчугов умер. От разрыва сердца.
В позапрошлую осень.
Наверно, был листопад, дул ветер, желтые, скользкие от дождя листья сыпали с деревьев на автомашину с ало-черной материей по бортам, в машине гроб и кучка родных - нынче так хоронят, механизированно, в темпе, без лишних людей и без медлительных процессий.
Наверно, в гробу Саша лежал спокойный, смирный, а в жизни это был огонь человек. По Театру Мейерхольда его помню. Загорался спектаклем, режиссером, актерами, публикой, на сцене разве что на голове не ходил, вне сцены - бесконечные добрые деяния: что-то для кого-то просил, требовал, добивался. И за меня вечно хлопотал: роль в новой пьесе, жилье, надбавка жалованья, путевка на курорт… А то было: нету у меня сносного пальто, Саша свое отдает, попробуй не принять подарка - взрыв, вулкан, - а сам после в плащишке прозябал. Благородная, бескорыстная душа… Да, помнится, и псевдоним мне Саша сочинил, СеменовВерниковский - это благодаря ему. Был младше меня, а опекал, будто старший. И не одного меня опекал… Впоследствии разошлись по разным труппам, все дальше, дальше, так далеко, что и перезваниваться перестали, пенсионники. А два последних года Саша, если бы и захотел, не мог уже позвонить: с кладбища не позвонишь.
В висках и затылке гудело, и сквозь этот гул временами жалом покалывало и в виски, и в темя. Нужно было прилечь, отдохнуть, успокоиться. Но вместо того чтобы прилечь и успокоиться, Григорий Петрович начал, мусля, перелистывать записную книжицу, искать что-то средь телефонных номеров.
"Ксенофонтов В. К.". Так. Это то, что требуется. Ксенофонтов Виктор Константинович. Играли некогда в труппе Завадского.
Когда последний раз виделись? Христос его знает. Когда последний раз перезванивались? Да-а, нескладно. Не видишь, не звонишь и - хлоп, узнаешь: похоронен. Нежданно, нелепо. Как с Сашей Бальчуговым. Крепыш был, огонь человек, моложе меня - и на тебе, разрыв сердца.
Виктор живет в Марьиной роще, а Саша жил на Арбате, затем перебрался на Плющиху. Знает ли Виктор о Сашиной смерти?
Ведь они тоже были близко знакомы и работали вместе, у того же Таирова. Не знает - я сообщу. И словно сниму с себя часть скорбной ноши.
- Звякнем Вите, потолкуем, - сказал Григорий Петрович, не трогая трубку.
Конечно, я сообщу ему о Сашиной смерти. Как воспримет это Витя? Вообще-то он хохотун, анекдотчик, бабник. Откалывал коленца. И как не откалывать: гвардеец, красавец. И - несомненный талант. Не то что я. Десятки лет проработал в театре, играл и ведущие роли, а до сей поры не уверен: по своей ли стезе пошел, не бездарь ли? И по театрам меня мотало, как пушинку ветром, все оттого же: не ярко светил. Витя же Ксенофонтов светил ослепительно, публика его боготворила, газеты комплиментничалп. Заслуженного получил. Да я б ему и народного дал. А вот мне ни фига не дали, хотя представлялся к заслуженному. Может, и правильно, что не получил. Рядовой актер, как ни финти. Но и рядовому актеру расстаться с театром свыше сил, я расстался по возрасту: проводили на отдых, на пенсию. И успокоился я постепенно, не скучаю по театру, живу себе.
- Звякнем Вите, потолкуем о том о сем, - сказал Григорий Петрович и снял трубку.
Номер был занят - высокие частые гудки, раздражавшие и еще более подогревавшие нетерпение. Наконец Григорию Петровичу ответили:
- Вас слушают.
- Здравствуйте, - сказал Григорий Петрович. - Будьте любезны Виктора Константиновича.
- Кого? Кого?
- Виктора Константиновича. Ксенофоптова. Я правильно набрал номер?
Говорившая с Григорием Петровичем женщина хмыкнула, кашлянула и сказала:
- Набрали-то, уважаемый, правильно. Но Виктора Константиновича у нас уже нету…
- Как нету? Съехал?
- Да как вам выразиться? Съехал на тот свет. Померли Виктор Константинович, отмучились.
- Умер! Не может быть! - сказал Григорий Петрович, и у пего кольнуло в сердце.
- Очень даже может, - сказала женщина.
- Простите, я не то хотел сказать… Я хотел сказать: давно он умер?
- Года три. Либо чуток помепе.
- Еще раз простите. Вы супруга Виктора Константиновича… или вообще родственница?
- Соседка. Сродственников у него не имеется, кроме дочери.
Нужна вам? На работе, вечером будет…
- Не нужна, - сказал Григорий Петрович. - Еще вопрос… От какой болезни умер Виктор Константинович?
- Разбило их параличом, очень мучились…
- Жалко Виктора Константиновича…
- И не говорите! Приятный был сосед, уважительный…
- До свидания, - сказал Григорий Петрович. - Благодарю вас.
- Не за что, - ответила женщина и сиова хмыкнула и кашлянула.
Так. И Виктора нет в живых, вот это сюрпризы. Боже мой, и Витя мертв, тот шутник, анекдотчик, прожигатель жизни и всеобщий любимец, его знала вся Москва. И Витя Ксенофонтов знал всех. С Маяковским был знаком, с Есениным, со Станиславским, с прочими знаменитостями. Через него и я познакомился со знаменитостями. Витя любил таскать меня за собой. На кладбище теперь он. Могилка с крестом. Паралич. А я ничего об этом не слыхал. Саши нет, и Вити нет. Да, новости. Ну, новости! От них и самому помереть можно.
Григорий Петрович, сгорбившись, крутил головой, вытирался носовым платком. Руки тряслись, поташнивало. Надо все-таки прилечь, отдышаться. Он прилег на диван, положив голову на валик.