- Письмецо. Дочке с жинкой. В Армавир. Они у меня оккупацию пережили. В станицу уходили, прятались, голодали-холодали. Красавицы они у меня. Писаные! Особливо дочка. Бывало, прогуливаемся с ней по улице, а мы любили вдвоем, под ручку, шутим, смеемся, - все оглядываются. Предполагают - влюбленная парочка. Девахи оглядывают нас заносчиво: подумаешь, краля, мы не хуже… Зрелые бабы - любопытничая: что за пара, он вроде постарше? Старухи - ласково, с пониманием: любитесь, милые, и мы в свои годы любились. Дочку эти взгляды смущали, я поперву сердился: "Поглядите у меня!" - затем перестал, даже доволен был: принимают за кавалера. Я ж пацанистый на вид…
Это точно: ротному под сорок, но ни сединки в чубе, на лице пи морщинки, розовощекий, стройный, спортивный. Я спросил, не знаю для чего:
- Сколько дочери-то?
- Девятнадцать, - сказал ротный. - Тебе в невесты годится.
Сватай. После войны.
- Сосватаю, - сказал я.
Мы с Сырцовым жались в ровике, больше тут места не было, и командир третьего взвода, сержант, топтался наверху. Ротный показал на него зажатым в пальцах огрызком карандаша:
- А то с Григорьевым породнимся. Или с Сырцовым? Как, Сырцов?
- С начальством родственные отношения не помешают, - невозмутимо сказал Витя, а сержант глуповато засмеялся.
- Породнимся. Ежели будете оказывать тестю почтение, - сказал ротный. - А вообще, до чего вы все молодые, ужас!
Он помуслил кончик карандаша, однако писать больше не стал, сунул карандаш и листок в планшет.
- Товарищи офицеры! - Запнулся, сообразив, что командир третьего взвода не офицер, поправился: - Товарищи командиры, хочу обратить внимание на следующее…
Ротный говорил о световой и звуковой маскировке, о скрытности при переправе, о взаимодействии взводов при высадке, о расширении плацдарма, который мы захватим, и о прочем предстоящем нам в эту ночь. Он говорил, не повышая голоса, а снаряды вздымали груды земли и водяные столбы, подвывали немецкие самолеты, сбрасывая осветительные ракеты на парашютиках - колеблющееся мертвенное свечение.
Копошась в темноте, люди связывали бревна и бочки кусками проволоки. Я не выдержал, подскочил к ним; упершись коленом, стягивал проволокой концы бревен; когда не хватило проволоки, побежал в лозняк за прутьями, разорвал на лоскуты, свою плащпалатку. Ротный старшина укорил:
- Имущество казенное, младший лейтенант.
А его укорил Витя Сырцов:
- Не придирайся, старшина, Глушков же для обшей пользы…
- Для общей? - ухмыльнулся старшина. - И о личной пущаи пекется: каково будет осенью без плащ-палатки?
Из тыла появился ротный:
- Как с плотами? Нажать, нажать! Я от комбата, через час переправа…
Через час! Я поднял голову - луна, звезды и ракеты на парашютиках. Иллюминация! Славяне стреляют из винтовок и автоматов по парашютикам, сбивают. Но луну и звезды не собьешь.
Вверху воют самолеты. Скоро начнется. Да нет, началось: ниже по течению, на соседнем участке, вовсю замолотили пушки - и на нашем, и на противоположном берегу. Вспышки выстрелов и разрывов кромсали, кровавили ночь. Лучи прожекторов шарили, схлестывались друг с другом, переплетались, как будто стягиваясь в узлы.
Потом огневой бой загудел выше по течению.
- Соседи переправляются! - прокричал ротный. - А мы копаемся. Пошевеливайся, гвардейская непромокаемая!
Гвардейская - всуе, что непромокаемы - соответствует. Не промокнем и при форсировании Днепра. Даешь Днепр, даешь Смоленск, мать твою!.. Зверея, я вторично матюкнулся и перебросил автомат на грудь.
Несколько снарядов враз упало неподалеку от береговой кромки. Люди забегали, пригибаясь. И я побежал к воде. В лозняке пронзительный, беспамятный вопль раненого.
Так, под снарядами, и отчалили. Увидев, как расширяется полоса воды между берегом и плотом, я успокоился. Плывем. Теперь назад хода нет. Только вперед. А там будь что будет. Не так!
Переправиться бы благополучно. Не растерять бы личный состав на берегу. Управлять взводом. И чтоб сержанты управляли отделениями. Не дай бог, разбредемся кто куда или собъемся в кучу, как стадо. Нужно развернуться в цепь - ив атаку на вражескую траншею. На миг ожило воспоминание: шли в наступление, очередью скосило солдата-узбека, тогда было пополнение из Ташкента и Ферганы, к убитому сбежались остальные узбеки, лалакают по-своему, плачут, а немцы по этой куче - миной. Нет, гуртоваться в атаке никак нельзя, надо рассредоточиться.
Береговые кромки были различимы во мраке, и у пас, и у немцев разрывались снаряды и мины, мелькали и тут же растворялись силуэты деревьев, людей, орудий, автомашин. Вдруг выпадала относительная тишина, и слышалось, как хлюпает вода под плотом - сонно и ласково, будто под днищем лодки на рыбалке.
Над головой закачалась осветительная ракета, и я увидел: и сбоку, и впереди, и позади на разном расстоянии плыли плоты, плоскодонки, бочки. И все они были облеплены солдатами, и все словно стояли на месте. Но нет, они, несомненно, двигались. Как наш плот. Как плот Вити Сырцова, я заметил его слева, на краю сидел Витя и греб доской. И сразу мне стало радостно и тревожно.
Радостно - увидел близко Витю, тревожно - за него. Да и за себя, за всех, - идем в бой. И опять, чтобы подавить тревогу и боязливость, я шепотом заматерился, накаляясь, зверея. В бою это полезно - звереть. Страх улетучивается.
Я сидел на плоту впереди всех. Если что, первая очередь моя.
Пусть. Зато личный пример тоже мой. Взводный должен быть вместе с бойцами, а то и впереди. Это ротный или батальонный, тем паче полковой командир находятся позади бойцов. Я же, взводный, невелико начальство - всегда среди них, бойцов. Так я считаю.
Близкий разрыв будто угодил в клубок мыслей, они разлетелись, и осталась одна: в пас бьют! Да, немцы прицельно били по плотам и лодкам. Увиделось, как врезалось: в шедшую слева плоскодонку - там, кажется, были минометчики - угодил снаряд. К небу взлетели доски, пламя объяло остатки плоскодонки, из пламени в воду прыгали люди. Затем прямое попадание в плот, на котором были ротный и Сырцов. И снова взлетели доски, и опять снопы пламени. Что с ротным, что с Витей? Скорей бы добраться до берега, ощутить под ногами милую, надежную твердь земли. Там будет трудный бой. Ну и пусть! На земле не так страшно, как на воде. Что же с Витей, что же с ротным?
Немцы все плотней накрывали нас своим огнем. Два снаряда разорвались в такой близости от плота, что всех окатило водой.
Я машинально поднес руку к лицу, чтобы утереться, и не успел этого сделать. Что-то с необыкновенной силой ударило по плоту, взметнулся огненный сноп, и я упал навзничь.
Очнулся в воде. Ледяная, обжигающая рот, нос, уши, текущая за шиворот, опа вернула мне сознание. Я рванулся, забарахтался, пытаясь ухватиться за что-нибудь. Пальцы хватали воздух, а одежда, автомат и сапоги тянули на дно. Я глотнул воды, закашлялся и опять рванулся наверх. Чья-то рука схватила меня за плечо, поддержала, в ухо прохрипели:
- До берега близко. Плывите!
А-а, мой помкомвзвода. Я подумал о нем, о ротном и Сырцове, живы ли, и уж затем подумал о себе: контужен? Помкомвзвода подтолкнул меня в том направлении, куда нужно было плыть, и я, колотя по воде ладонями, поплыл. Не отдыхая, изо всех силенок. Когда их не осталось совсем, пошел ко дну. Но колени стукнулись о твердое. Я встал на ноги и едва не свалился от слабости и тошноты. Отдышавшись, уцепился за ребристый, в трещинах, камень и вылез на сушу. И сразу вспомнил, что я должен командовать.
- Первый взвод, ко мне!
Мокрые, молчаливые, знакомые и незнакомые солдаты потянулись к яме, где я стоял. Подбежал какой-то офицер и голосом Сырцова сказал:
- Петр! Капитан ранен, ротой командую я! Атакуем по моему свистку!
- Есть! - гаркнул я, ошарашенный радостью: Витя жив!
Лишь минуту спустя подумал: а капитан ранен, бедняга, так и не дописал письмо домой, в Армавир, где у него взрослая раскрасавица дочка.
Я осмотрелся. По-прежнему загорались осветительные ракеты, над головой сверлили воздух снаряды, на земле и в реке рвались авиабомбы. Над прибрежьем нависали холмы - на них немецкая оборона. Прибрежье, склоны холмов изрезаны оврагами.
С ближайшей высотки строчил крупнокалиберный пулемет.
В овраге мы оставили закутанного в плащ-палатку, стонущего капитана и других раненых на попечение санинструктора, он организует их эвакуацию на левый берег. Промокшая одежда до ссадин терла нам тело, в сапогах чавкало - как будто топали по грязи. Но овраг был сухой: сыпучий песок вытекал из-под ног передних и забивал глаза шагавшим сзади.
Понаблюдав из оврага, Сырцов сказал:
- Проверить оружие. Гранаты приготовить. Развернемся в цепь - и на высотку. Если противник откроет кинжальный огонь, ложись - и по-пластупски. Атакуем по свистку, молча, без криков "ура"…
Холм из оврага просматривался неплохо, он господствовал над прибрежьем. Конечно, там были немцы: оттуда тянулись нити трассирующих пуль, на склоне - вспышки орудийных выстрелов.
Здесь, по-над берегом, недорытые окопы, немцы их отчего-то покинули.
Сырцов взмахнул фуражкой, и солдаты моего взвода стали выскакивать из оврага. Я выбежал за ними, взял немного правее и вскоре увидел, что правее меня появился человек и левее. "Давай, ребята, давай!" - мысленно подбодрял я и соседей по цепи, и себя.
Стиснув онемевшими пальцами автомат, я шел широким, напряженным шагом, оступаясь в окопчики, норы и выбоины, цепляясь за колючие кусты.
Цепь прошла метров сто, и немцы обнаружили ее. Пулеметы наискось стеганули с холма. Воздух наполнился словно почмокиванием - пули, похоже, были разрывные. Солдаты с разбегу попадали, поползли, извиваясь. Я, накалывая руки о стебли травы, мокрой от росы, но по-осеннему жесткой, полз споро и не теряя направления.
Заверещал свисток. Я скомандовал: "В атаку!" - и побежал на гору. Спотыкался, падал, поднимался, подавал команды, о которых тут же забывал, снова то бежал, то, задохнувшись, шел шагом. Подогревая себя, свирепея, нажимал на спусковой крючок автомата, швырял гранаты. И рядом стреляли, падали, вставали, а кто и не вставал.
В какой-то момент фрицы дрогнули и начали удирать из ячеек по траншее, по ходу сообщения, за дома. Над высоткой прочертила дугу зеленая ракета, за ней две красных. Сигнал на левый берег, что плацдарм завоеван. Я проследил за ракетами и внезапно уловил, как пахнет привядшей листвой, услышал, как скрипит под подошвами ссохшаяся почва, почувствовал на щеке, как брызжет ветка росой.
Из-за деревьев - Витя Сырцов:
- Что зажурился? Веди взвод к блиндажам, там сбор.
Знакомый - с придыханием, неторопливый - говор. Он вообще никогда и никуда не спешит, младший лейтенант Виктор Сырцов. Но при атаке он же бежал? Конечно. Со всеми, в цепи. Хотя ротному командиру это и не положено. Я обернулся, легонько его обнял и, устыдившись этой сентиментальности, зашагал к блиндажам. Живы мы, оба живы!
В траншее у входа в блиндажи на деревянных, из-под мин, ящиках сидели солдаты. Кто курил, кто перематывал портянки, кто обтирал оружие, кто перебинтовывал товарища. На дне траншеи, накрытые трофейными маскхалатами, лежали убитые - высовывались ботинки и кирзовые сапоги. Сырцов посмотрел на них, горестно покачал головой и сказал:
- Ну, все собрались, Глушков? Будем держать круговую оборону. Немцы наверняка полезут в контратаку…
Он распределил между взводами участки обороны. Мы заняли ячейки и пулеметные площадки и до рассвета и все утро отбивали немцев, пытавшихся сбросить нас в реку. А потом, к полудню, вместе с переправившимся подкреплением двинулись вперед, в город.
Не люблю я уличных боев. В городе теснота, не повернешься, бои на улицах, в подъездах, на лестничных площадках, с любой стороны жди нападения, с чердака, из окна, из-за угла могут влепить в тебя. В чистом поле воюется лучше: в обороне зарылся в землю, в наступлении видишь, что к чему, а коль видишь, то и решение принимаешь правильное.
Но в Смоленске складывалось удачно - мы продвигались в темпе, - и я подумал: "Форсирование позади, наитруднейшее позади". Совместно с саперами и артиллеристами мы подымались в гору, держась поближе к стенам пустых, мертвых коробок, - здания были разбиты и сожжены и в сорок первом, и нынче, - выбрались к центру, к площади Смирнова. И здесь из слухового окна щелкнул выстрел снайпера, и Витя Сырцов упал на мостовую.
Я рванулся к Вите, мне закричали: "Стой, снайпер бьет!" - я не слушал. Когда добежал, Витю уже оттащили в укрытие, во двор, по булыжнику волочился кровавый след.
Я опустился на корточки, оттолкнул кого-то, положил к себе на колени Витину голову. Он был еще жив - хрипло дышал, на губах пузырилась пена, глаза будто живые, но застывшие, как в шоке; санинструктор и санитар разрезали финкой окровавленную гимнастерку, бинтовали рану, руки у них тряслись. Витя умер через несколько секунд, когда ему закончили перевязывать грудь.
Я поглядел на него и запомнил не бескровный лоб и посинелые губы, не застывшие навечно глаза, не забрызганный кровью орден на гимнастерке, а неподвижные, словно распухшие, ноги с засохшей на каблуках кирзачей грязью в травинках. Я поглядел и пошел со двора на улицу, где шел бой. Он складывался удачно? Самое трудное позади?
Валяясь в полевом госпитале, на досуге прочитал я толстый роман. И в нем описывалось, как герой прощался со смертельно раненной героиней, как хоронил ее и как от горя солнце виделось ему черным. Мне показалось - неправда это, выдумка, потому что я вспомнил: когда скончался Витя Сырцов, солнце продолжало светить как ни в чем не бывало. Непостижимо! Будто ничего не случилось, будто не погиб мой закадычный друг. Может, я что-то путаю, я не силен в художественной литературе. Может, мое горе было не столь велико, как у героя толстого романа. Может, вся разница в том, что там - женщина, тут - друг? А может, причина в том, что там - книга, тут - жизнь? Не знаю, не знаю.
Но когда гибнет человек, в природе ничто не меняется, это так.
Да и что за дело ей до нас, людишек? Кроме зла, мы ей ничего не приносим. Мордуем себя, мордуем ее…
А Витю Сырцова я очень любил. Но вспоминал о нем редко.
И если вспоминаю, то всегда всплывают какие-то общие впечатления: смелый, добрый, честный, выдержанный, простой, естественный. Конкретных проявлений этих его свойств я почему-то не держал в памяти. Для меня было главное: я его помню таким, а не иным. Мне подтверждений его качеств не нужно. Мнение же других меня тут не весьма интересует. Ибо я Витю Сырцова знаю, как сдается, получше, чем кто-либо.
Перед Смоленском я вспоминаю о Вите Сырцове как о живом.
А так вообще обычно припоминаю его смерть. Да и сейчас мысли уже повернули: убит Витя Сырцов в Смоленске, похоронен на братском кладбище. Еду я с минувшей войны, так сказать, в обратном направлении, и воспоминания о ней и о смертях, с нею связанных, продолжают раскручиваться. И всю жизнь будут эти воспоминания, хотя и не в такой последовательности. Да и нынче особой последовательности нету.
…А что - сосватать бы у капитана, у ротного, его девятнадцатилетнюю дочку. Виноват, девятнадцать ей было в сорок третьем, когда брали Смоленск. Нынче ей двадцать один. Подходит, не перестарок. Разыскать бы капитана через адресный стол, приехать к нему и сказать: "Прошу руки вашей дочери…" Или - как там полагается - сватов сначала послать? Я не знаток этой церемонии.
На смоленском вокзале, как и на минском, были толпы встречающих, флаги, лозунги, букетики луговых цветов, частушки и беспризорники. Я поручкался с древней бабкой в плюшевой кофте и галошах на босу ногу - бабка перекрестила меня, прошамкала: "Господь милостив"; расцеловался с ядреной девахой в сарафане и армейских башмаках - целовалась она основательно, взасос, говорила: "Который дён к эшелонам выхожу, первые были со старичьем, счас - с молодыми, женишка себе подбираю" - и подмигивала игриво; обменялся рукопожатием с демобилизованным ветераном в гимнастерке без погон, на костыле, - служивый был под хмельком, а меня поташил к ларьку угощать квасом.
Я выпил кружку прохладного квасу, поблагодарил служивого и пошел на привокзальную площадь. Над городом дыбились облака - тускло-белые, с пеплом на изгибах, грозовые. Разбухая, ворочаясь, они угрожающе ползли навстречу друг другу. Между ними, уменьшаясь, по-детски беспомощно синел кусок чистого неба. Солнца уже не видно, и было сумеречно. Подросток, рывший яму для столба и перепачканный красным суглинком, выругался:
- Черт, будет дождяга! Не даст докопать!
Привокзальная площадь заполонена людом. Ни в трамвай, ни в автобус не сесть. Пешком? Дорогу спрашивать не надо, не заплутаю. Это решение смотаться в город явилось внезапно. И я не стал раздумывать, как будут без меня подчиненные, не отстану ли вообще от эшелона, и не стал пи у кого спрашивать разрешения.
Отлучусь - и все.
Я шагал вдоль трамвайной линии к мосту через Днепр; река, матово отсвечивая, текла в вербных берегах; дальше, за рекой, высилась на холмах крепостная стена. Справа и слева из садочков выставляли напоказ свои стены новые дома, над каждым шест со скворечней, за палисадниками кусты алых, желтых и белых роз. Но большие здания не восстановлены: привычное зрелище руин; в давнишних, грязных лужицах купались ворооьи, по примете - к дождю.
Миновав мост, я поднимался в гору, когда облака ошиблись и, словно от этого столкновения, над городом раскатился гром. Холодно, безжизненно прочертилась молния, и опять гром. А дождя пока не было.
Слепящие вспышки, тысячетонный грохот. Это когда-то было: орудийные вспышки, канонада. Здесь, на днепровских берегах, на смоленских улицах, по которым я прохожу. Полыхали тогда деревянные домики, на месте каменных, взорванных немцами, - груды кирпича, булыжник мостовых сплошь разворочен фугасами, под сапогами хрустело битое стекло.
Я шел, останавливался, снова шел. У площади Смирнова, где убило Витю Сырцова, постоял, обнажив голову. Крупная капля упала сверху, запуталась в моих волосах, еще капля, еще. Капли цокали по асфальту, по булыжнику. Я стоял, мокнул, люди спешили, укрывшись газетами, сумками, зонтами. Ливень набирал прыть, по мостовой запенились ручьи, неся бумажки и щепки. На остановке заскрежетал трамвай, шедший вниз, к вокзалу. И я подбежал, втиснулся в прицепной вагон.
Ехал, зажатый жаркими телами, и поверх голов видел: овраг - не тот ли, где ранило нашего ротного? Капитан казался нам почти стариком, он имел взрослую дочь и, напуская на себя строгость, повторял: "Погляди у меня, побалуй у меня…" Где-то он сейчас? А Витя Сырцов сейчас в братской могиле на воинском кладбище, куда я не добрался. Надо на вокзал, к эшелону, к своим. Как они там без меня, подчиненные?
Я ехал и думал: почему взволновался меньше, чем мог бы?
Не было слез, не было даже комка в горле, так только - сердце пощемило. Может, потому, что переволновался заранее, в эшелоне, на подходе к Смоленску?
Наш эшелон еще стоял без паровоза, и я с внезапной остротой пожалел, что поторопился. На перроне по-прежнему было людно, наяривала трехрядка, смеялись, шутили, пели. Выделялся визгливый бабий голос:
Я поставлю самовар,
Золотые чашки.
Ко мне миленький придет
В вышитой рубашке…