Эшелон - Олег Смирнов 27 стр.


Я проорал это куда-то в пространство, в снежное, мглистое, грохочущее небо, и с усилием отклеился от бугорка. Тошнило, слабость сковывала движения. Цепь лежала. Не разберешь, кто убит, кто пет. И я полз от тела к телу и орал живым в ухо: "Вперед, по-пластунски!"

И мы поползли и доползли до немецкой проволоки, и здесь фланкирующие крупнокалиберные пулеметы окончательно пригвоздили пас - пп сдвинуться, пи поднять головы. И шестиствольные минометы лупили. Мы прижимались к бугоркам, к трупам, ища спасения. Да, мы уже искали не победы, а спасения. Невозможно сказать, в какой момент произошел этот перелом в сознании, но, когда я увидел труп красноармейца, повисшего на спирали Бруно, - я знал: атака не состоялась. Она захлебнулась в разрывах снарядов и мин, в пулеметных очередях, а мы захлебнулись в своей крови.

Мы валялись, живые и мертвые, у проволочных заграждений.

Падал снег, мело, подмораживало, и мы коченели: живые - медленно, раненые - быстрей, мертвые - совсем быстро. Я лежал, уперевшись подошвами в чью-то брошенную, вмятую в суглинок каску, а подбородком - в приклад автомата. И ступни, и подбородок озябли и были уже нечувствительны. И казалось: холод проникал в меня с ног и с головы, эти две ледяные волны должны были где-то сойтись. И они сошлись, сверля стужей, в низу живота, ибо я лежал ничком на снегу. Я подумал: "Отморожу мужские принадлежности, этого еще не хватало".

Было невмоготу. Замерзал я, замерзали мои солдаты. Как поступить? Подыматься в атаку бесполезно - пулеметы выкосят. Валяться у проволоки бессмысленно - околеем. Выход: как только вражеский огонь ослабеет, забрать раненых и отползать к своей траншее. И тут я вдруг подумал о Леговском. Что с ним? Где он?

Я потерял его из виду.

Леговского я обнаружил возле пашей траншеи, он, как оказалось, полз передо мной. В траптпею мы скатились разом, и, когда встали на йоги, я увидел, что он без ушанки и без очков.

Отходили мы по приказанию комбата, так и не дождавшись ослабления вражеского огня. Грохотали разрывы, свистели пули, а мы ползли, уже не обращая на них внимания. Скорей бы добраться до своей траншеи! И мерещилось, что скорость движения убережет от осколка пли пули. Это был самообман, но с ним, неосознанным, было легче. Да и согревались мы, оживали при переползании - те, кого не убило на обратном пути. Задыхаясь, я тащил на себе раненого пулеметчика, потом его потащил помкомвзвода. Уже после, в траншее, я подумал: "Раненый-то прикрывал меня от пули, от осколка…"

Леговскпй привалился к траншейной стенке, перепачканный глиной, кровью, сажей, и мускулы на его лице передергивались, а глаза, выпуклые, близорукие, беспомощные, метались, перескакивая с предмета на предмет. Они перескочили с меня на труп, полузаваленпый землей на дне траншеи, с трупа на сорванную дверь блиндажа, с двери опять на меня. Я спросил Леговского, где его очки и шапка, - он издал в ответ что-то невнятное. Не в себе парень. Не может очухаться от пережитого. Я, с пял с убитого ушанку и нахлобучпл Леговскому. Он обхватил ее, натянул на уши, промычал.

Меня вызвали к комбату. Когда возвратился, остатки пашей роты обедали - прямо здесь же, в траншее. Леговский с напарником сидел на корточках, хлебал из котелка, поставленного на закоченевший труп. Их, трупов, в траншее было немало, а там, на нейтральной полосе, во много крат больше…

Вместо пораненного ординарца меня обиходил помкомвзвода - отрезал ломоть хлеба, налил из термоса супу, дал ложку. Я не допес ее до рта, услыхав душераздирающий вой. Выл Леговскпй. Он приплясывал, задрав лицо к небу и оскалившись. Я остолбенел.

Он упал, забился в судорогах, вскочил, бросился бежать, налетел на выступ траншеи, снова упал - и ни на миг не прекращался звериный, обреченный вой.

Сперва я решил - истерика. Потом, когда Леговский. став на четвереньки, залаял, я подумал: симулирует сумасшествие. Леговского отвели в сапроту, оттуда отвезли в санбат. Я думал о нем весь вечер и ночь, а утром мы опять пошли в наступление, и Леговский позабылся. Это наступление тоже было неудачным…

Через месяц, когда мы бесповоротно втянулись в прежнюю окопную жизнь и не помышляли о наступлении, командир медсанбата при случае сказал пам, что Леговскпй, точно, сошел с ума, психика не выдержала - в госпитале определили, в санбат пришла "телега", то есть бумага. "Банальное сумасшествие", - прибавил медик.

Но для меня это было необычно. И потому жутковато. В моих ушах возник волчий вой и собачий лай, я увидел Леговского с запрокинутым, перекошенным лицом, оскаленного, стоящего на четвереньках. Сколько попадал я в переделки - похлестче, чем под Оршей, - и пи разу не было, чтоб теряли рассудок. В прямом смысле. В переносном - было. Но то было - и проходило, а тут нормальное, или, как выразился майор-медик, банальное, сумасшествие. Я слушал, как обсуждают это известие солдаты. - деловито, собранно, как решают, что уж лучше пускай убьет, чем жить сумасшедшим. А может, еще вылечат Леговского? Кто-то мрачно пошутил: мол, к концу войны вылечат, останется в живых, в отлпчпе от нас. Солдаты с той же мрачностью посмеялись, А мне было все так же жутко.

В Омск мы приехали ночью. Гурьбой проводили Макара Ионыча до автобусной остановки, поболтались на вокзале. А затем нас по пустынному ночному городу повели в гарнизонную баню. С нашей ротой банился и гвардии старший лейтенант Трупшц. Почтил пас, так сказать, своим присутствием.

20
ТРУШИН

Рваные черные тучи, однако дождя пет. Изредка проглянет солнце - и опять темно, как вечером. А на дворе полдень, и Федя Трушин одет в майку, парусиновые брюки и сандалии на босу ногу. Жарковато. Под тополями дремлют дворняги. В пыльном бурьяне бродят куры, клюют, кудахчут. Ставни домов прикрыты.

Улица пустынна, и лишь на дальнем конце возникает человеческая фигура. Ей навстречу и шагает Федя Трушин. Когда они сближаются, он видит: гражданин неопределенного возраста, носатый, кучерявый, с прямым пробором несет на шее золоченую раму для картины, - видать, купил в магазине. Голова продета в раму, и похоже - портрет. И это сходство не нравится Феде Трушину. Кто он такой, этот гражданин с прямым пробором, чтобы представать в качестве портрета? По Фединым понятиям, на портретах могут быть только выдающиеся деятели, исторические лица.

А то каждый пожелает быть в золотой раме, висеть на стене - что получится? Поравнявшись с гражданином, Федя Трушин с неодобрением качает головой, гражданин недоуменно оборачивается вместе с рамой.

Эта встреча в пыльном заволжском городке почему-то запала Федору в душу, хотя, повзрослев, он усмехался этой своей наивности, своей прямолинейности. В портрете ли суть? Хочешь красоваться на стене - красуйся. Вопрос глубже, серьезней. Он заключался в том, что Трушин преклонялся перед великими людьми, за которыми вставали, естественно, их великие дела. Великие личности и их деяния украшали человеческую историю, собственно - как позднее вывел для себя Трушин - творили ее, историю.

Все в них было масштабно, бессмертно, прекрасно, в вождях, полководцах, революционерах, и отсвет от их благородных ликов как бы освещал и простой народ. Они были в прошлом - далеком и не очень.

Трушин подчас уставал, по не от своей преданности великим, а от своей строгости и требовательности, чувствуя, что перегибает палку (хотя его же изречение: "Лучше перегнуть, чем недогнуть"). Сущность его натуры оставалась неизменной, но он утрачивал тогда суровый тон. хмурость, подмигивал, щербато улыбался и тяжеловесно шутил. Особенно если был расположен к человеку.

А к лейтенанту Глушкову Федор Трушин был очень расположен. Не потому что Глушков обладал исключительными, неотразимыми личными качествами, а скорей потому, что Трушин был не в состоянии жить без человека, которому бы симпатизировал.

И этого он не замечал за собой. Такие люди были у Трушина везде, куда забрасывала судьба. Менялись места службы - менялись привязанности. Последней и был лейтенант Глушков. Можно сказать, что привязанностей у Федора Трушина много было, а любовь одна. Ибо простых смертных было много, вождь - один.

А вообще Федя Трушин нежный сын, заботливый брат и любитель природы. Отец умер рано, сбитый грузовиком. Был он развеселый, разудалый, ухажер и балалаечник и будто торопился жить, предчувствуя близкий конец (мать, больная чахоткой, жива и посейчас). Работал отец на фабрике игрушек и приносил детишкам расписных деревянных зверей, а жене краски, и она красила наличники, перила, двери, ставни, стены, пол - домик выглядел сказочно-красочным. В переулке его так и называли "трушинский терем". По вечерам отец играл детям на балалайке, виртуозно закидывая ее за спину, перебрасывая под ногами, пел частушки. Потом уходил из дому допоздна, и мать кашляла за ситцевой занавеской.

Хоронили его осенним днем, накрапывал дождь, гроб накрыли крышкой, чтоб не намочило покойника. Ему, покойнику, было уже все безразлично, а Феде хотелось хоть напоследок насмотреться на родное лицо с запудренными мукой синяками от ушибов, - шофер был пьян, машину занесло на тротуар, она ударила отца крылом.

Спустя два месяца шофера судили, Федор был на суде, слушал судью, прокурора, защитника, свидетелей и обвиняемого и понпмал: происшедшее непоправимо.

И еще раньше, по дороге на кладбище, Федор осознавал эту непоправимость. Он шел за гробом, поддерживая мать под руку, к нему - не к матери, а к нему - жались сестренки. Она была в черном платье и черной шали, он в белой рубахе - другой не было.

В сентябре еще тепло, но хлюпало, чмокало - заволжская пыль при дождях превращалась в грязюку. Гроб покачивался, его песлп на полотенцах отцовы дружки по игрушечной фабрике, молодцы, как на подбор, статные, кудрявые, в хромовых сапогах гармошкой, на румяных лицах скорбь. И на городском кладбище, неогороженном, запущенном, спуская гроб на веревках в яму, на дне которой блестела вода, они были скорбные, понурые. Но когда после похорон сели за поминальный стол, молодцы оживели, взыграли. Они хлопали стаканами, не закусывая, заигрывали с молодайками, матери пророчили женишка, и это было оскорбительно. Мать сновала из кухни в комнату, таская холодец, соленые огурцы и вареную картошку, а Федор стоял в углу со сжатыми кулаками.

В год смерти отца Федор перешел в восьмой класс. В октябре он бросил школу. Отцовы дружки уговаривали его подаваться на игрушечную фабрику, но Федя устроился - сам, без помощи, - в ремонтные мастерские, выучился на слесаря. Заработанные деньги до копеечки приносил матери. И уж у нее получал на свои нужды, сводившиеся преимущественно к приобретению книжек об исторических личностях.

Отработав смену, Федор ходил за покупками на рынок и в магазины, кашеварил, таскал воду, колол дрова, починял кое-что по хозяйству. Вечерами пособлял сестренкам готовить уроки. Уложив всех спать, ложился и сам. А утром вскакивал первый, разогревал завтрак, кормил сестер и хворавшую мать и топал на автобусную остановку. Трясся в разболтанном, дребезжащем автобусе, подняв воротник полупальто, клевал носом не без риска проехать ремонтные мастерские.

Но воскресенье было его, Федино. Зимой он читал запоем книги, летом уходил один в лес, без сестер. Пропадал целый день, не принося пи ягод, ни грибов. Что там делал - никому не рассказывал. Но сестренкам на досуге рассказывал разные истории про птиц и зверей. Так, например:

- Вот вы, засопи, спите и не слыхали, как по ночам в конце апреля кричали кукушки. Откуда я знаю, не спал, что ли? Спал, да знаю… Так вот, это в лесах кричали самцы кукушки, они прилетели первые. Позже прилетели самки. И уж как они кричали по ночам: самцы - та-та-ку, та-та-ку, самки - буль-буль-булъбулъ. Вообще-то они кукуют, правильно, но весной ночами кричат именно так… Ну, весной кричат все птахи, каждая по-своему. После крику они строят гнезда, откладывают яйца, садятся на них.

А кукушка не желает строить гнездо, она подбрасывает свое яйцо в чужое гнездо, чтоб кто-то за нее высидел. Не верите? Честное комсомольское!.. Верите? Ну, а теперь мотайте на ус, как это происходит… Кукушка выбирает самое высокое дерево и часами с верхушки выглядает гнездо, куда бы подложить свое яйцо. Если хозяева в гнезде, кукушка выжидает, а когда они отлучатся, садится в их жилье. Снесет яичко - и дёру. А бывает так, что хозяева засекают кукушку, подымают крик, им на подмогу со всех сторон летят другие птахи, и кукушка удирает. Тогда она что?

Тогда она появляется с самцом, Помозолив глаза, он улетает, за ним устремляются защитники гнезда, а кукушка тем часом пробирается в гнездо. И еще что делает, разбойница! Выбрасывает пару яиц хозяйских, чтоб положить свое! Но что еще вытворяет, послушайте! Если гнездо маленькое и кукушка в нем не поместится, так она снесет яйцо на земле, а потом в клюве несет в гнездо.

Ох и хитрющая… Ну, а дальше… дальше не знаю, рассказывать лп? Уж больно нескладно получается, жестоко. Рассказать, говорите? Ладно. Слушайте… Птичка, допустим зорянка, высидела яйцо, и вылупился кукушонок. Вылупился на день, на два раньше, чем птенцы зорянки. Маленькая зорянка смотрит на него, большого, удивляется. Но начинает кормить. А он орет, все ему мало. Зоряики улетают за кормом, и тут кукушонок выталкивает из гнезда яйцо, второе. А когда появляются птенцы зорянкп, он и их выбрасывает из гнезда. Всех, одного за другим. Один остается, весь корм ему. Разбойник, да? В мамашу. А подрастет - и покинет своих приемных родителей… Безрадостная жизнь у кукушек, потому, наверно, они так грустно и кукуют. Нельзя на неправде, на зле строить свою жизнь, правильно?

И на фронте Федор Трушин любил поваляться на травке, понаблюдать за кузнечиком, ящерицей, сорокой или белкой, ежели позволяла обстановка. Наблюдал, улыбался, вздыхал. И никому не рассказывал о наблюденном. На войну Трушин уехал через неделю после ее начала. Часть дислоцировалась в Оренбурге, стояла сушь, травы блекли под знойным солнцем, на город из степи наплывали пыльные тучи. Федор в числе первых подал рапорт:

"Прошу командование направить меня на фронт борьбы с немецко-фашистскими захватчиками, вероломно напавшими на священную социалистическую Родину…" Командир части в уголке наложил резолюцию: "Не возражаю". И Федор Трушин покатил наперехват своей фронтовой судьбы. Он катил по железным и шоссейным дорогам, вышагивал по проселочным и думал: "Как же это могло случиться, что Гитлер посмел напасть? Разорвал пакт о ненападении, обманул пас… За свое вероломство Гитлер и его шайка расплатятся, они еще поплачут кровавыми слезами…"

Пока же плакали русские женщины, хотя и не кровавыми, а обыкновенными слезами. Собирая и провожая близких на войну, они, русские женщины, знали, чем она обернется. И пусть мать Трушина не собирала и не провожала его, и она в эти дни плакала горькими бабьими слезами. Может, она и крестилась, и шептала в ночной тишине: "Сохрани тебя бог, Феденька… Да ты и сам оберегись, сынок…" И, быть может, вспоминала, что сын не очень-то берег себя. Перед самым призывом в армию в однодпевье дважды отколол.

Был канун Октябрьской годовщины. В городке гуляли и в честь праздника, и в честь призывников, которых военкомат BOJ-BOT должен был отправить в армию. Городок умел погулять! В районном Доме культуры крутили кино и давали концерты, по квартирам свои концерты - оконные стекла звенели от песен и плясок, по мосткам и кирпичикам, под гармошечные переборы ходили принаряженные толпы, и ветер трепал красные флаги над каждым домом. Веселье, радость, хмельная легкость! И самыми веселыми и хмельными были призывники, уже остриженные под нулевку. Менее других был навеселе Федя Трушин, но зато он более других сокрушался по утраченной шевелюре. Шевелюра была, что говорить, завидная: смоляная, завитушная, не расчешешь гребешком, чуб до глаз. Федор принимал с матерью гостей, сам ходил в гости и все стеснялся своей оболваненной, как смеялись призывники, башки. И не без поспешности натягивал кепчонку, выбираясь на улицу. По улицам Федя шел, угнув голову, и все поправлял кепочку, как бы проверяя, не унес ли ее ветер. А ветер дул в лицо и в спину, рыскал вдоль палисадников, высекал волну на речке. Федя свернул к речке только потому, что увидел: кто-то растелешился и, белея незагорелым телом, полез в воду. Бр-р!

Не жарко! Или кто-нибудь из подпивших, коим жарко и коим море по колено? Он подошел поближе и признал в купальщике Ваську Анчишкнна - сосед через улицу, тоже призывник, башка оболванена.

Васька крутил этой выстриженной башкой, таращил зенкп, орал что-то лихое и нечленораздельное, бил ладошками, подымал брызги. Однако, отплыв от берега на середину, он вдруг окунулся с головой, вынырнул и завопил совершенно членораздельно: "Утопаю, спасите!" Опять скрылся под водой, вынырнул: "Спасите, утопаю!" Сперва Федор подумал, что Васька придуряется, изображая тонущего, - парни иногда так забавлялись. Но потом, вглядевшись, сообразил: и впрямь тонет, дурачина, пьяная морда.

Он разделся и бултыхпулся в воду. Она обожгла, и он подумал: "Купаться в такой - только спьяну". И еще подумал, что Васька здоров, не зря его прозвище Бугай, вытаскивать будет нелегко. Чтоб быстрей добраться до Васьки и чтоб было не так холодно, Федя поплыл энергичными саженками. Когда полуживой, наглотавшийся водицы Васька вынырнул, белея бледно-зеленой рожей, Федя схватил его за шею. Васька вцепился в плечо, поволок на дно. Федор оторвал его руки, окунул с головкой. Васька подуспокоился, и тогда они поплыли к берегу: Федор на боку, гребя одной рукой, другой таща за собою послушное, огрузневшее Васькино тело.

На берегу откачивал Ваську, его рвало водой и слизью, он стонал, охал и всхлипывал. Очухавшись, несостоявшийся утопленник стал одеваться. Оделся и Федор, дрожа и выстукивая зубами. Васька сказал:

- Слышь, Федька, айда ко мне. Выпьем, согреемся. Угощаю как своего спасителя.

- Иди к черту, - сказал Федор. - Лезешь в воду пьяный, а пз-за тебя приходится купаться не по сезону.

- Судорога у меня была. Свело обе йоги, Спасибо, что спас.

Пойдем тяпнем, а?

- Не пойду. А спас я не только Ваську Бугая, но и будущего бойца Рабоче-Крестьянской Красной Армии. Гляди не вздумай пить в армии, опозоришь нас всех…

После купели Федор согрелся не водкой, а пожаром. За пустырем и садом, на отшибе, стоял домишко, ветхий, покосившийся, с засыпанными землей стенками, с плохо вымытыми окнами. Наверное, такие оконные стекла были единственные на весь городок, ибо к Первомаю или Октябрю домашние хозяйки заставляли буквально спять свои окна. Но в этом домишке жила Красотка Клавка, и этим объяснялось все. Красотка Клавка была действительно когда-то красивой, но сейчас поблекла, подурнела. В городке она известна как гулена, лентяйка и грязнуля. У нее, безмужней, две маленькие дочки, и Красотка Клавка, уходя в гости, оставляет их одних, подпирая дверь поленом.

Федор увидел это полено, но сначала он увидел, как из щелей выбивался дым, а в окошке плясало пламя. В домике горело!

Пожар! Федя отбросил полено, отвел дверь, и в лицо ему ударили искры, горячий воздух и дым. И в сенях, и в комнате было полно дыма, прошиваемого языками огня, он трещал, шипел, брызгал искрами. Дым выедал глаза, душил. Прикрывшись носовым платком, Федор силился увидеть девочек. Крикнул:

- Где вы? Эй, где вы?

Назад Дальше