Трушин привстал на локтях:
- Ты, друг ситный! Ты говори, говори, да не заговаривайся!
А вообще давай спать, не то с тобой влипнешь.
- Спокойной ночи.
- Спокойной ночи… Ты, Петро, возьми в толк одно; время наше жестокое, и негоже быть размазней.
Он еще что-то говорил затухающим голосом, и я незаметно задремал под этот голос и стук колес. А когда Трушин умолк, заснув, я пробудился. Вагон спал. Старшина Колбаковский всхрапывал чудовищно, как никогда. С баньки, видать. Подхрапывал неназойливо, деликатно и гвардии старший лейтенант Федор Трушин. Запрокинулся. Красив, породист брюнет. И, наверное, неглуп брюнет. Во всяком случае, умней меня. А может, и нет.
Просто некоторые проблемы мы трактуем отлично друг от друга. Только и всего? А так - общая судьба, сверстники, порождение войны. И не ее одной.
Фитиль в "летучей мыши" был прикручен, в теплушке по углам гнездилась тьма. И в одном из углов проглянуло, как живое, лицо Ермолаева Алексея Алексеевича. Это мамин муж, мне - никто, хотя считался отчимом. Зачем мне отчим, если у меня, говорят, был отец? Был, да умер до моего еще рождения. А отчима мне не надо.
- Если не надо, я уйду, - прошептал Ермолаев и растаял в сумраке.
Галлюцинация? Либо приснплось? Я похлопал ресницами, ущипнул себя за руку. Не сплю. Привиделось. Бывает.
И тут же привиделось: в тесной комнате горит электричество, незнакомые мужчины - в кожаном пальто и коверкотовом плаще - выдвигают ящики письменного стола, роются в бумагах и книгах, простукивают пол и стены, на стуле бледная мама, бледный Алексей Алексеевич: "Я чист перед народом"; а за окном хлещут дождевые струи, в водосточной трубе клокочут ручьи, кожаный и коверкотовый говорят Пете: "Спи, мальчик, спи".
Сгинь, наваждение! И впрямь надо уснуть лейтенанту Петру Глушкову. С чего-то разгулялись нервишки. Ермолаев Алексей Алексеевич явиться вживе не может, наверняка он мертв. Как мертвы погибшие фронтовики. Наглухо, навечно. Он мертв, и они мертвы, хотя причины и обстоятельства их смерти различны.
Я лежал, вперившись в угол, где уже никто не возникал, и старался думать не о Ермолаеве, а о павших в боях однополчанах. И это мне удалось.
Четыре года воины - пот. кровь, нечеловеческое нервное напряжение, горечь утрат. Но ведь была же и светлая, гордая радость побед! Была. Только как доставались нам эти победы? За войну я столько перевидел трупов! Иногда пытаюсь вывести цифру - сколько наших людей погибло за войну. Цифра у меня колеблется от пятнадцати до двадцати миллионов. Это, наверное, домыслы. После войны подсчитаем в точности. Может, цифра окажется больше, чем моя. Вот так досталась победа. И если я когда-нибудь забуду об этом, или забудет мой ровесник, или забудет кто-то из молодых поколений. - пусть погибшие встанут из своих могил и задушат нас мертвыми костлявыми руками.
Возле нас будут возводить двепадцатпотажный дом. Кто-то из жильцов барака, на месте которого строился новый дом, съезжая в другой район, бросит кошку. И она будет бродить по стройплощадке и мяукать. И мы с женой возьмем ее к себе, и жена скажет:
- Что-то к старости мы стали сентиментальны.
Я кивну в знак согласия.
Может быть, из-за небывало чудовищного храпа Колбаковского я то и дело просыпался. Сколько ж так маюсь? По привычке поднес к глазам запястье и вспомнил: часы нарочно оставил в вещмешке, чтоб не брать в баню. - там могли утащить. Ладно, не буду потрошить вещмешок, шуметь. Перебьюсь без часов.
Утром достану.
То, что не знал, сколько времени, успокоило меня, и я наконец-то заснул. Крепко, без сновидений. Утром проснулся раньше всех. Первым чувством было удивление: Колбаковский спал, но не храпел. Вторым чувством было недоумение - когда я полез в вещмешок и не обнаружил часов. Вот так, удивляясь и недоумевая, перетребушил весь мешок, однако часов не было. Начал припоминать: не отдал ли Драчеву на хранение, не положил ли еще куда? Обшарил карманы, планшет. Да нет же, был в здравом уме и твердой памяти: перед баней оставил в своем вещмешке.
Увели? Кто? Как? Как - это очень просто: развязав горловину мешка. То-то мне показалось, когда я развязывал горловину, будто она завязана не так, как это делаю обычно я. А вот кто?
Кто этот негодяй, подлый воришка?
Не может быть, чтобы кто-то из наших пошел на такое! Вероятней всего, я каким-то образом потерял часы. Да, да, утерял, сунул куда-то, забыл. А теперь трясусь над пропажей, возвожу поклеп на людей. Меня и вправду немного трясло, разнервничался - не из-за пропажи, а из-за того, что подумал: украли свои.
Неужто это могло быть? На фронте никогда бы! А здесь? Нет, не верю, что украли. Потерял.
Снова все обшарил. Даже село под плащ-палаткой поворошил.
А может, Драчев надумал попользоваться? Не предупредив? Без спросу? И я разбудил ординарца, зашептал:
- Ты часы мои не брал?
- Какие часы, товарищ лейтенант? - Драчев спросонья таращится, чешет грудь.
- Не кричи! Мои часы. То есть твои. Которые ты мне подарил на время.
- Почему на время? Я вам их насовсем подарил.
- Да не в этом дело…
- А в чем, товарищ лейтенант?
- В том, что они пропали.
- Сперли их? Ух, заразы!
- Тише ты! Значит, не брал?
Мой вопрос повис в воздухе. Ясно, что Драчев не брал и не мог брать. Но кто тогда? Кто этот сукин сын? О, позор какой!
И это - при Трушине, при замполите. Позор!
Драчев сказал:
- Товарищ лейтенант! А не старик ли тот, Макар Ионыч, спер часики?
- Замолчи. - сказал я.
- Чего ж молчать, товарищ лейтенант? Я скорей на старичка подумаю, чем на кого из наших. Чтоб к командиру в мешок лезть… Тьфу!
А что, если старик? Так мне подумать легче. Все-таки не мой солдат, все-таки человек посторонний. Но какие основания бросать тень на старика? А вдруг кто-нибудь вовсе чужой на остановке забрался в вагон? На остановках все выходят, дневальный зазевался, прохлопал. Так думать мне еще легче. Но в общем тяжело. И обидно. И горько. Такого на фронте никогда бы не произошло. Словно измазали меня в липучем, постыдном, гнусном.
- Товарищ лейтенант, - сказал Драчев, - а ежели обыск устроить? Обыскать всех подряд?
- Отставить! Ты ж говоришь: старик.
- Для страховки. Всех подряд!
- Отставить! Во-первых, кто дал право подозревать всех?
Сверху - голос Трушина:
- А во-вторых, тот мерзавец уже продал часики на вокзале либо обменял. Словом, краденое при себе держать не будет.
Я чертыхнулся. Не хотелось, чтобы замполит узнал об этом позоре, а он - нате вам! - засек разговор. Наверное, потому, что ординарец орал, вместо того чтобы говорить тихо. Черт бы побрал всю эту пакость!
Трушин слез с пар, подошел к нам.
- Обыскивать, товарищ Драчев, мы не имеем юридических прав. Это будет нарушением социалистической законности.
- Товарищ гвардии старший лейтенант, - сказал ординарец, - а воровство - это не нарушение законности?
- Нарушение, - ответил Трушин и не нашелся что сказать еще. Кашлянул в кулак, оглядел нары.
Я подумал: "Кто же из этих, спящих, стибрпл часы? Ах, дьявол, надо бы сделать вид, что потерял их в бане! И так, и этак я оплеван, по хоть не было бы в роте публичного позора. Теперь публичности вряд ли избежать".
Я ожидал: замполит примется читать мораль, стыдить, вразумлять, мылить шею. промывать мозги. И было за что - воровство в роте. Но он не стал этого делать. Сердито, но сдержанно сказал:
- Случай, который отнюдь не украшает. Однако раздувать его не будем. Из-за одного воришки но будем подозревать сорок человек. Тем паче не ясно, кто мог быть этим жуликом. Следствие проводить нам и некогда, и не с руки. Ограничимся разговором. Я сам поговорю с народом.
Пораженный непредвиденным исходом, я сразу поглупел и спросил:
- Разбудить личный состав, товарищ гвардии старший лейтенант?
- Без нужды, товарищ Глушков, - сказал Трушин, будто и не было моей глупости. - После завтрака поговорю.
- Слушаюсь, - промямлил я.
Завтрак был поздний, часов в одиннадцать. Я ел вяло, сверх силы. Старшина Колбаковский спросил:
- Товарищ лейтенант, посуху дерет горло?
- Оставьте, старшина, не в этом кручина.
- Вижу, что не в этом… Занедужили? Чего-то вы не в себе, расстроенный, а?
- Неприятности, старшина, неприятности.
- Какие? - встрепенулся Колбаковский, впиваясь в меня хищным взором.
- После завтрака узнаете. Замполит батальона обнародует.
За столом и на нарах дружно стучали ложки. Активно орудовал ею и Трушин, домовитый, благожелательный, свойский.
Но когда попили чаю и помыли посуду, он насупился и, суровея, произнес:
- Товарищи, минуту внимания! У вас в теплушке произошло чепе, о котором считаю своим долгом проинформировать. У вашего командира роты, лейтенанта Глушкива, украдены часы. Собираясь в Омске в баню, он оставил их в вещевом мешке, откуда они были похищены…
Я сидел с опущенными глазами, с краской стыда на щеках, словно это не у меня крали, а я крал. Трушин говорил, становясь все больше суровым и грозным:
- Можно, разумеется, обвинить в происшедшем дневального, можно - старика, ехавшего с вами, можно и кого-то из вас.
Но не станем так поступать. Признаться мерзавец не признается, если он среди нас, содеянного же не переменишь. Кто он - мы не будем допытываться, не будем мараться. Но предупреждаю: попытайся он еще раз совершить кражу, пусть пеняет на себя, мерзавец. Выведем на чистую воду!
"Все же подозревают кого-то из наших", - подумал я.
- Выведем, повторяю, на чистую воду, посадим на гауптвахту, а предварительно набьем морду!
"Вот так ортодокс!" - подумал я, и мне стало веселее.
- Понятно, товарищи? - спросил Трушин, и тут все загалдели.
До этого - словно в рот воды набрали. Меня даже удивило это молчание, потому что я ожидал взрыва негодования. Люди же молчали - до тех пор, пока замполит не задал своего вопроса.
Да и сейчас они не кипели, как того желалось бы мне. Они говорили с возмущением, осуждающе, но без воплей. Суть высказываний: если этот гад среди нас, то устроим ему темную, оторвем руки и ноги, на ходу выбросим из вагона.
А все-таки кто вор? Я не переставал об этом думать весь день.
Трушин сказал:
- Слушай, ротный! Тебе не сдается, что в роте некоторый переизбыток нарушений воинской дисциплины и порядка? Перечислю: случай с Головастиковым, провоз гражданского лица, соп дневальных на посту, теперь эта кража… Не многовато ли?
- Многовато.
- Так вот, предупреждаю: кончай с бардаком.
- Подбирай выражения!
- Ах, скажите пожалуйста, ему не нравятся выражения!
Смотрите, какая благородная девица! А я тебе повторяю: бардак все это.
- Ну, хватит, - сказал я, в общем-то признавая его правоту, - Наведем порядок.
- Давай наводи…
Наводить - как? На взыскания я не очень рассчитываю. Больше на сознательность. Все-таки я верил и верю в людей. Да, сейчас расслабились, могут что-нибудь и допустить. Этакая послевоенная разрядка. Да, связи между ними ослабели, подослабла и дисциплинка. Такова реакция на мирную жизнь. Она, мирная жизнь, продлится недолго. Едем на новую войну, и я не сомневаюсь, что все мы не сплохуем, что бы там пи было.
А нечестные, непорядочные людишки есть и между нами.
Не всех война очистила от скверны, такие будут попадаться и в послевоенной жизни. И попадаются, как это ни печально. Мне временами на фронте казалось: война сожжет в нас все дурное, низменное, недостойное прошедших горнило. Значит, ошибался.
Эшелон помногу стоял ночью, да и утром не спешит, останавливаясь на полустанках, разъездах и просто в степи перед семафором. Из крупных станций проехали Татарскую, впереди были Барабинск и Чулым, а затем уж и Новосибирск. Старшина Колбаковский говорит, что Новосибирск на берегу Оби - огромнейшая река. Это нам известно из географии. Из нее же известно, что и другие большие сибирские и дальневосточные города ка берегах больших рек: Омск на Иртыше, Красноярск на Енисее, Иркутск на Ангаре, Хабаровск на Амуре. Но одно - знать из школьной географии, другое - взглянуть собственными глазами.
Взглянем и запомним. Особенно запомню Иртыш и Омск - там я обнаружил исчезновение швейцарских часиков, дарованных ординарцем Драчевым. Кто их украл?
В Барабинске, когда Трушина вызвали к комбату, ко мне обратился Головастиков:
- Разрешите, товарищ лейтенант?
- Да.
- Товарищ лейтенант, разрешите отлучиться до дому, в Новоспбирск.
Головастиков говорил напряженно, катая кадык. На выбритых - небывалое явление - щеках пятна, шея, схваченная белоснежным подворотничком, тоже в красных пятнах, он переминался, словно надраенные сапоги жмут. Я спросил:
- У вас, кроме жены, кто в Новосибирске?
- Мать, сестры, тетки…
Я не очень понял, зачем задал ему этот вопрос. Как и этот:
- От вокзала далеко живете?
- На трамвае за полчаса доберусь.
И вдруг во мне созрело решение, рискованное, необъяснимое и твердое, испытать судьбу, свою веру в людей. В это решение не буду впутывать Трушина, благо нет его, ибо, если Головастиков что-то натворит дома, отвечать придется и тому, кто его отпустил. Сам буду решать и отвечать. И я сказал:
- Головастиков, я вас отпускаю.
Он не сказал "спасибо", не обрадовался, только пятна на лице и шее стали гуще. Выпрямился, принял стойку "смирно". Я сказал ему:
- Напоминаю о необходимости вести себя на побывке как полагается. Чтоб ни пьянок, ни дебошей, ничего иного… Вы когда напились… гм. помните?., угрожали расправиться с женой.
Глядите, чтоб намека на это не было! Будьте благоразумны.
Не подведите себя и меня.
- Постараюсь, - сказал Головастиков, усмехаясь, и я тут же пожалел о своем решении. Но переиначивать, отступать было поздно. Рискну. А если натворит?
Он откозырял, подхватил за лямки вещмешок и вскочил на подножку вагона; пассажирский поезд, стоявший на соседнем пути, тронулся, будто специально дожидался этого пассажира.
В Новосибирск Головастиков прибудет значительно раньше пас.
А нагонит после Новосибирска. Где? Где-нибудь в Красноярске.
А если не нагонит, если сорвется и наломает дров? Ведь что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. Тогда спьяну он грозил: зарежет непутевую супругу. Пьяный треп? Или всерьез? Не зря ли заварил кашу, лейтенант Глушков? Не пустил бы - и все.
Головастиков, правда, мог бы удрать самовольно, самоволка в роте - тоже мало радости.
Докладывать Трушину о том, что отпустил Головастикова. я не стал. Замполит вернулся от комбата оживленный, деятельный. по суровый. Объявил мне: проинформировал капитана обо всех упущениях в моей роте, капитан велел передать, что вздрючит по первое число, ежели не наведу порядка. Трушип доверительно прибавил, что и в остальных ротах дисциплина прихрамывает, поэтому во всех теплушках будут проведены беседы, надо решительно предупредить личный состав: за нарушение дисциплины и порядка последует строжайшее наказание, вплоть до ареста, вплоть до гауптвахты, - кстати, в последние дни она не пустует.
Беседчиками выступят командиры рот, взводов, отделений, парторги, комсорги, агитаторы. Что ж, выступим. Вреда от этого не будет. Не говоря уже о пользе. Впрочем, это уж я для красного словца. Значение партийно-политической работы в армии понимаю.
В Новосибирск мы прибыли под вечер. Громадный город лежал в сиреневой дымке, мерцал ранними огоньками. С детства я наслышался: Сибирь - это стужа. А тут стояла удушливая жара, хоть солнца не было видно. Оно угадывалось за облаком, будто давило на пего изнутри, выгибало. Город - и каменный, и деревянный, и многоэтажный, и приземистый - был запылен, разморен духотой, растревожен проходящими на восток воинскими эшелонами. Мальчишки, возбужденные, крикливые, шныряли между составами. Женщины робко подходили к дверям теплушек: искали среди них своих сыновей, мужей, братьев, на худой конец - знакомых. На перроне было много госпитальных мужиков в полосатых пижамах и байковых халатах, из-под которых выглядывали кальсоны, - кто на костылях, кто с пустым рукавом, кто с забинтованной головой, - последние раненые с западной, с немецкой войны. Раненые разговаривали с нами, расспрашивали, откуда мы. Одни из них были печальны, отрешенны, другие бодрились, шутили: мы-де отвоевались, так повоюйте вы за нас на востоке. Но шутки были вымученные, с горчинкой. Что там нас ожидает, впереди, это вопрос иной, покамест же мы были здоровые, а они больные, покалеченные. Старик железнодорожник в промасленной тужурке, с масленкой и паклей в руках сказал мне:
- Что, лейтенант, жалкуешь раненых? Да нынче их не много. Остатние. А бывало-т эшелон за эшелоном везли раненых с запада. Все одно как вот вас… А вот знаешь, как я третьего дня зажалковал. Пошел на кладбище, там у меня брательник похоронен младший, раненый лежал в нашем госпитале еще в январе… Ну, брожу меж могилками воинскими, читаю, когда кто скончался: кто в мае, кто только что, в июне… Понимаешь, это раненные на войне помирали в госпитале уже после войны…
- Понимаю, папаша, - сказал я, подумавши: они будут умирать и в июле, и в августе, и в другие месяцы.
Мы закурили, и старик, попыхивая дымком в седые усы, рассказал, что третьего дня гостил у него сын-майор, ехал с эшелоном на восток, он артиллерист-зенитчик, вся грудь в наградах, орел, только вот закладывать за галстук научился, до войны за ним этого не числилось.
- После войны отвыкнет, - сказал я.
- Дай-то бог. Опасаюсь - как бы не пристрастился. Мужик, ежели присосался к бутылке, пропал…
- Не переживайте, папаша. Отвыкнет, - сказал я и подумал: "А что с Головастиковым? Он уже дома. Не наломал бы дров!"
Ах, до чего это унизительно - подозревать человека! Вот я подозреваю, что Филипп Головастиков может совершить дурное с женой. Вот я подозреваю, что славный, добрый Макар Ионыч мог польститься на мои часы. Или на них польстились мои однополчане - Колбаковский, Симоненко, Свиридов, Кулагин, Логачеев, Погосян, Рахматуллаев, Нестеров, Востриков и кто там еще?
Противно так думать. А думаю. Унижая себя и их. Фу, пакость!
Увидел: верный ординарец Драчев точит лясы с сибирячкой, заходится в хохоте. Что ему ротные неприятности? Как с гуся вода. Весельчак. Ветродуй. И я припомнил: так, ветродуем, именовал меня старшина Колбаковский в бытность мою взводным, Я давал повод для этого, был легкомысленный и пустой? А ведь это обидно звучит - ветродуй.
Я прошелся по перрону, выпил газировки, заглянул в вокзал, лекарственно провонявший из-за дезинфекции. Поглазел на расписание поездов, на очереди у касс, на таблички: "Ресторан", "Медпункт", "Почта и телеграф", "Милиция", "Дежурный по вокзалу", "Комната матери и ребенка". Вокзал был большой, под стать городу, и заполнен транзитниками. Бросались в глаза узбеки в расписных тюбетейках, стеганых халатах и кирзовых сапогах, ворочающие тюки и ящики, и женщины, без утайки кормящие грудью детишек, - по-видимому, мест в "Комнате матери и ребенка" не хватало. В зале ожидания было гулко, как в храме, и затхло, смрадно.
По лесенке я спустился в привокзальный сквер, сел на скамью. Откинулся на спинку. Достал из пачки папироску, помял в пальцах и, прежде чем сунуть в рот, осмотрелся.