С приходом фашистов Ромашка притихла, увяла. Она не выходила из дому, слоняясь целыми днями по прохладным тенистым комнаткам с низкими потолками, где поселился новый жилец - страх. Страх перед завтрашним днем. Он был отвратительным, липким, выпирающим из всех пазов и щелей; он, словно тень, преследовал Ромашку по пятам. Тягостное предчувствие какой-то неотвратимой беды не покидало ее. Бояться фашистов ей было нечего, она - дочь попа, к тому же пострадавшего от власти: в тридцать седьмом году он сидел, правда, недолго. Но ярлык "врага народа" прильнул к нему и остался до конца его дней. Может быть, поэтому и пил он без меры. Еще в детские годы, начиная осмысливать жизнь, Зина поняла, что народ русский не любит попов, эта нелюбовь впоследствии слепо перешла и на нее, поповскую дочь. После разрыва с Николаем Аделаида Львовна лишила ее любимой работы, вскоре Зину исключили из комсомола. Ее короткая биография была сплошь испачкана черными, грязными пятнами, и стереть эти пятна было невозможно. Зина все понимала. Она покорно носила лоток с мороженым и улыбалась всем виноватой, заискивающей улыбкой. И никто не знал, какая буря клокотала в ее чистой душе и искала выхода. Вся ее натура упорно сопротивлялась тому фальшивому, гнетущему положению, в котором она оказалась. А сейчас добавился еще и страх перед завтрашним днем; и она была бессильна что-либо предпринять.
Она - дочь попа, дочь врага народа, выброшенная за борт по политическим соображениям молодая учительница, знает немецкий, почему бы ей не служить новым хозяевам? Одна мысль о позорном услужении врагу приводила ее в ужас. Когда мать однажды вечером торопливым недовольным бормотком сказала ей об этом, она, оторопев, распахнула свои большие глубокие и ясные, как весеннее небо, глаза и только и могла выдавить из себя свое неизменное: "Ужас!" Убежала в свою комнату. У нее мысли не возникало о мести своим недоброжелателям. Стоило сделать донос, и счеты были бы сведены...
Зина лежала на диване с учебником французского языка. В окно постучали. Ромашка сорвалась с дивана, побежала к окну и увидела полицая.
- Открой, Лощилова.
Она открыла дверь и, стоя посредине комнаты, недоуменно смотрела на здоровенного рыжего парня с полицейской повязкой на рукаве и карабином за плечом.
- Лощилова Зинаида?
- Да. Это - я.
- На двенадцать часов к коменданту.
- А зачем? Ужас!
- Этого не знаю. Ровно к двенадцати. У них - точность. Все - по секундам.
Полицай оглядел квартиру и, не сказав больше ни слова, вышел.
Видела Ромашка, как полицай о чем-то долго говорил с ее матерью, возвращавшейся от соседки, мать размахивала руками, что-то рассказывала ему своим обычным быстрым бормотком, несколько раз тянула его за рукав и припадала к его уху.
- Иди, иди, дурочка, вспомнили и о тебе, благодетели, работу какую ни есть дадут, продуктами будем обеспечены, а то уже оголодали совсем, - затараторила она, едва переступив порог. - Да будь поласковее, дури своей не показывай, да по-немецки с ними разговаривай; они и смиловятся над нами, горемычными. Ты-то уж за все заслужила внимания. Иди, иди, да оденься понарядней.
И вот теперь, теряясь в догадках, Ромашка подходила к своему бывшему дому, где сейчас разместилась немецкая комендатура, и страх снова спутывал невидимыми путами ее ноги. "Если хотят сделать из меня переводчицу, - тревожно думала она, - то пусть хоть убьют, а переводчицей я не стану. Достаточно с меня того, что я поповская дочь, хватит позора на всю жизнь. Лучше смерть, чем новый ярлык".
На высоком крыльце ее встретил, по обыкновению поигрывая плеткой, Костя Милюкин, теперь уже господин начальник полиции. Завидев Ромашку, он оскалился, протянул ей руку.
- Ромашечка, сорок одно с кисточкой, кралюшка ты моя козырная, красунька ты моя расписная. Эх, сам бы лопнул кусочек лакомый, да не можно, хозяину потребовалось. Да ты того, не ломайся с ним, будь покладистей, не будь дурочкой, поняла?
"Вот она, неотвратимая беда пришла, - подумала Зина. - Погибла я. Ужас!"
- Что вам от меня надо?
- Ничего, кралюшка, страшного, ничего. Комендант - свойский парень, и вы с ним поладите. - Милюкин заржал, пропуская Зину вперед. - Проходи, проходи, я сейчас доложу.
Милюкин вышел из залы и поманил ее, помахивая плеткой. За столом сидел, небрежно откинувшись в плетеном кресле, молодой белобрысый офицер. Он быстро повернул к ней некрупную приплюснутую с боков голову на длинной тонкой шее, пристально впился в Ромашку светлыми улыбающимися глазами.
- О, шейне медхен, гут, Кость-я!
В окна, запутавшись в густо переплетенных ветвях одичалого сада, несмело заглядывал уже по-осеннему вылинялый полдень. Тянуло медовыми, терпкими запахами налившихся соком переспелых яблок. Цепляясь за корявые стволы яблонь, летали первые паутинки. Офицер долго не мог оторвать цепкого взгляда от молодой женщины. Перед ним стояла высокая, статная, белотелая поповна, как отрекомендовал ее Милюкин, именно настоящая русская поповна. Крепдешиновое платье в мелкий горошек красиво облегало ее пышный бюст, только на полных щеках вместо здорового малинового румянца растеклась бледность, а в глазах притаился плохо скрываемый испуг.
- Садитесь, фройлен Зинаида, - любезно пригласил офицер, подставляя плетеный стул.
Зина чуть склонила голову, осторожно села. Ее большие в легкой поволоке серые глаза посмотрели на офицера ласково и пугливо.
- Вернер Шулле, - представился он, низко уронив голову.
Офицер был совсем не страшным, напротив - ласковым и предупредительным. Зина это заметила сразу. Он совсем недурно говорил по-русски, и мысль о том, что ее хотят сделать переводчицей, Зина откинула. "Тогда зачем же я ему нужна?"
- Мне сказали, что вы хорошо владеете немецким?
- Да, это правда. Я преподавала немецкий язык в школе, - ответила Зина по-немецки.
- О, - щелкнул он языком, - у вас чистейший берлинский выговор, вы не арийского происхождения?
- Нет. Я русская поповна.
- Говорят, что это ваш бывший дом?
- Да, когда-то был наш.
- Вы хотите занять его снова?
- Нет, зачем же. Он уже занят вами.
- О, прекрасно! Вы великодушно уступаете свой дом немецкому офицеру?
- Да.
Вернер оживился, он стал расспрашивать Зину об отце, о ее прошлой жизни, переходя с родного языка на русский, и наоборот. Зина слушала, отвечала на его вопросы, не переставая улыбаться, и на сердце делалось все неспокойнее, все тревожнее: "Куда он клонит и для чего он вызвал?"
- Армия великого фюрера принесла вам свободу, и я сделаю для вас все, - улыбнувшись кончиками сухих губ, проговорил он и откинулся в кресле. - Но и вы должны для нас кое-что сделать. Глаза его сощурились и, как показалось Зине, сверкнули остро.
Она сжалась, ладони ее вспотели, коленки задрожали мелкой дрожью. "Начинается, - подумала она, - ужас!"
- Мы не жалеем ни своей крови, ни жизни ради спасения других, - начал он снова, пристально посматривая на Зину. - Потому мы счастливы. Только тот благороден, умен и счастлив, кто живет ради блага других. Высшее из достоинств человека - добродетель. Лишь она - источник вечной радости. В этом - высшее назначение человека на земле. Вот и вы, Зинаида, должны послужить добродетели, и, послужив, вы поймете, что будете счастливы.
- Я не вполне понимаю вас, господин комендант, извините уж, не серчайте, - несмело перебила Ромашка. - Я философию не изучала, профан в этом.
- А я прошел полный курс философии в Боннском университете, - гордо заявил он. - Послушайте: зло - есть зло, и его надо уничтожать, добро - есть добро, и ему надо служить честно, бескорыстно. Готовы вы послужить добру?
- Я не понимаю.
- Хорошо, я объясню проще. - Глаза его совсем сузились, бледные руки беспокойно заерзали по столу. - Вам для полного счастья необходимо совсем немного: выполнить одну нашу маленькую просьбу, и совесть ваша очистится. Вы будете обладать высшим счастьем, о каком только может мечтать человек вашего круга, вашего положения. Вы меня поняли?
- Я буду совершенно счастлива, если меня оставят в покое, - робко прошептала Зина. - Вот если бы снова мне дали лоток с мороженым.
- Лоток? Что это?
- Такой ящик. И в нем эскимо. И я продаю это эскимо.
- Нет, нет, Зинаида, эскимо не есть источник счастья. О, нет, нет...
Он на минуту умолк, словно давая собеседнице возможность осмыслить сказанное, лениво посмотрел в окно, задержал взгляд на тощей общипанной воробьихе, сидящей на ветке, быстро перевел взгляд на Зину, сказал торопливо и сухо:
- У нас задержана и сидит в камере крупная большевистская шпионка. Вы ее знаете.
Зина вздрогнула. Румяные щеки подернулись мертвенной бледностью. Голос ее дрожал, срывался:
- Никого я не знаю, никаких шпионок. Ужас!
Офицер благодушно и хитровато улыбнулся.
- Не надо нервничать, мадемуазель, вы все знаете. - Лицо его приняло строгое выражение. - Повторяю: вы все знаете, ее зовут Надежда Павловна Огнивцева.
- Ужас!
В памяти Ромашки с поразительной быстротой и отчетливостью промелькнул тот знойный июньский полдень, когда Надя провожала мужа на пристани, и ее разговор с Надей, и то ясное голубовато-дымчатое утро, когда они шли с пристани в село. "Надя арестована, Надя уже сидит где-то тут, в сыром подвале", - подумала она в отчаянии.
Мысли ее прервал теперь уже требовательный, грубоватый голос офицера:
- Вы должны выведать у нее все: имена, явки, пароли, все. Вас на время посадят вместе с ней. О, это неудобно - сидеть в камере с преступниками, но это, фройлен, временно, и вы будете хорошо вознаграждены.
"Пропала я, погибла я! - проносилось у Зины в голове, и она почти не слушала коменданта. - Требуют совершить подлость, предательство. Ужас!"
А офицер, истолковав ее молчание и смятение за рабскую покорность, готовность и согласие, благодушно и широко улыбнулся, но через мгновение лицо стало опять жестким и напряженным.
- Вот и прекрасно. Оденьтесь потеплее, там, в подвале, холодно и сыро. Это не для вашего прекрасного тела. За вами придут полицейские. Все по форме, чтобы никаких подозрений у туземного населения. - Он засмеялся мелко, рассыпчато. - А теперь вы свободны, милая Зи-на-и-да.
Он вскочил, элегантно изогнулся и поцеловал выше локтя ее полную руку.
- Эй, Костя! Проводи фройлен Зи-на-и-ду.
Из бывшего родительского дома Ромашка выходила как в тумане. Она не слышала ни прощальных любезностей коменданта, ни расхлябанных пошлых слов Кости Милюкина, провожавшего ее с высокого крыльца. Оглушенная всем услышанным, она понимала теперь одно: в покое ее не оставят.
- Какой ужас! - шептала Ромашка про себя, вслепую идя по пыльной дороге и никого не замечая вокруг. - Какой ужас!
Думала-думала, что ей теперь делать, какой шаг предпринять, куда податься, и ничего не могла придумать.
Феоктиста Савельевна встретила дочь градом вопросов:
- Ну как? Дают службу? Иди, иди, глупая, сытно жить будем, на добро и они добром. А? Что молчишь? Аль опять лоток таскать станешь? Что язык-то прикусила. Что матери слова единого не вымолвишь? Аль напаскудила что?
Но Ромашка отрешенно махнула рукой, не сказав матери ни слова, расслабленно упала на кровать и, сотрясаясь всем телом в рыданиях, зарыла голову в подушку.
- Ужас!
Глава одиннадцатая
Надежда Павловна Огнивцева была обнаружена и арестована не случайно, хотя никто в селе не видел ее и не знал о ее возвращении. Не случайным был приход в их дом соседа-предателя Милюкина. В этот день по списку, аккуратно им составленному, полиция арестовала весь сельский актив, оставшийся в селе, ведь Милюкин знал о каждом все. Комментируя коменданту список, Милюкин особое внимание просил обратить на фамилию Огнивцева.
- Правда, - объяснял он, - ее сейчас нет в селе, куда-то исчезла, но может и должна объявиться и тогда... Дети малые у нее тут остались, а какая мать не наведается к деткам.
- Дети?
- Двое маленьких.
- Так. К детям обязательно придет.
- Я слежу неустанно, если появится, от Кости Милюкина не уйдет, в айн момент сцапаем и приволокем.
- Браво, Костя, браво!
- Коммунистка, жена летчика-капитана, - объяснял он, - ярая большевичка. К тому же, как я мыслю, не зря сюда приехала, с особыми целями, шпиенка.
Выслуживался он рьяно. В список были включены все учителя, врачи, работники районных учреждений, даже ненавистный ему с детских лет, топивший на суде отца, главный бухгалтер райпотребсоюза, хотя он и был отпетым пройдохой и жуликом. Попала в список и ботаничка Аделаида Львовна. Мысль об использовании Ромашки подал коменданту тоже он.
- Я видел их несколько раз вместе, они дружат, - уточнил он свою идею.
- Да-да, понимаю. - Комендант дважды жирно обвел фамилию Огнивцева красным карандашом и подчеркнул. - Следи, следи неусыпно. При появлении немедленно сам лично арестуй. Молодец, с такими, как ты, можно делать большие дела. Я в долгу не останусь.
- Яволь! - заученно выпалил Милюкин, сияя от радости. - Яволь, герр комендант.
В камере, куда два пьяных полицая втолкнули избитую Надю, сидело десятка полтора женщин, молодых и старых. Некоторые метались в беспамятстве и бредили. В разных углах полутемной кладовой шевелился приглушенный гул и стон. Липкий тяжелый воздух обволакивал лежащих, волглые стены пахли плесенью, с черного потолка капало. Оглядевшись, Надежда Павловна прошла на середину камеры, постояла в нерешительности, вздохнула и опустилась на грязный, заеложенный пол. Кружилась голова, лицо горело, в глазах плавали круги. Из рассеченного плетью виска сочилась кровь.
Она не думала о том, что будет с ней, что ее ждет через час, через минуту, она была готова ко всему, даже самому худшему. Ее мучило и угнетало другое: что она так глупо попалась и что уже не сможет вырваться отсюда. Где-то тут, в этой камере-кладовой, во дворе ли, который она только что проходила, большом, мрачном, окруженном тесовым заплотом, оборвется ее жизнь. Как ниточка тонкая, оборвется. И Алеша никогда не будет знать об этом, и никто, никто не будет знать; так и канет она в безвестность, как будто ее и не было на белом свете. А ведь она еще ничего-ничего не сделала для народа, для спасения родины от варварского нашествия, она не убила ни одного фашиста, не сожгла ни одной машины, не расклеила ни одной листовки. Ничего не свершив, она может растаять как снежинка, залетевшая в пламя. И, не сделав ничего, умереть в муках. Эти мысли пугали ее и приводили в отчаяние. "Надо, надо успокоиться, - внушала она себе, - сосредоточиться, подумать о чем-то важном, главном". Но ниточки мыслей путались, рвались. Она пыталась связать их и никак не могла. Проплыла в белесом облачке горенка, спящие на кровати дети, бледные руки Оленьки; облачко растворилось в темноте, и она забылась. А когда очнулась, уже ободнело. Из оконца в камеру жидко сочился бледно-лиловый свет раннего утра и проглядывался лоскут пепельно-серого неба.
- Всю ночь проспала, - изумленно прошептала она и оглядела камеру.
- А вам спится, как праведнице, - донесся до нее грубоватый и, как ей показалось, насмешливый голос. - Нас аж завидки взяли.
- А что, хоть перед смертью высплюсь. Утомилась я, много ночей не спала.
- Мы что-то не знаем вас. Не здешняя?
- У свекрови гостила с детьми, и вот сюда попала.
Надя рассказала коротко о своем несчастье.
- Сердешная, деточки-то, деточки как там?
- Уезжать, милая, надо было с мужем вместе.
- Знал бы, где упасть...
- Да, если бы знать, что с тобой через час будет...
Так она начала знакомиться с обитателями камеры. Первой заговорила с ней знатная, знаменитая на всю область звеньевая, орденоносец. Сидела тут, кроме медиков, учителей и депутатов, даже престарелая "колдунья", как звали ее в селе, древних лет старуха, уже не в себе. Надя прислушалась к бредовому бормотанию и тяжелым вздохам старухи, спросила тихо:
- Ее-то за что?
- Ах, да так, пустяки. Кричала что-то на улице немцам вслед и своим ореховым посохом грозила. Избили до полусмерти и сюда бросили.
- Милюкин-то, оборотень, к фашистам перемахнул, - ни к кому не обращаясь, возмущалась старая учительница. - Я ведь его с первого класса учила, выучила мерзавца.
- Яблочко от яблони недалеко падает: отец-то сидел за растрату, жулик был, каких мало, развратник и пьяница, видно, и помер там, больше десяти лет уже прошло, как посадили. Костя маленьким еще был, в школе, в семилетке, учился.
- А мать у него с ума сошла.
- Разве от такой жизни не сойдешь?
- Мать-то жалко, добрейшая женщина была, страдалица, полюбовалась бы на своего сыночка.
- Изверг, бьет-то как, всех без жалости.
- Погубил он нас всех, выслуживается, аж наизнанку себя выворачивает.
- Отольются кошке мышкины слезы.
- Когда ему отольются - тебя уже не будет.
- А не будет, недолго уж...
За стеной затопали, послышались голоса. Все умолкли. Дверь тяжело распахнулась, на пороге появилась девушка. Она было отшатнулась назад, но в спину ее толкнули, и девушка, бледнея, переступила порог. Все узнали Ромашку. Юбка на круглых коленях мелко подрагивала, вздрагивали и уроненные беспомощно вдоль тела руки. Чистая, белолицая, с волнами красивых густых волос, стекающих с красивой головы, в малиновом свитере крупной вязки, с утренним румянцем на полных щеках, девушка в сырой и грязной камере показалась ненужной, лишней. Она и сама, видно, понимала это и заплакала.
Надя присмотрелась к девушке и узнала ее. Они познакомились в первый день приезда в Алмазово, еще на пристани. Потом как-то шли с пристани в село, Алеша еще помогал нести девушке лоток. Всю дорогу наперебой говорили о каких-то незначительных милых пустяках, шутили, весело смеялись. Как недавно и как давно это было! Потом Надя разговаривала с ней, когда проводила Алешу. Девушка продавала эскимо, рассказывала о своей неудачной любви и замужестве.
- Зина, Зиночка! - вскрикнула Надежда Павловна. - И вас сюда же?
- Ага.
Ромашка заплакала еще сильнее, полные плечи ее сотрясались. Потом так же внезапно успокоилась, размазала слезы по лицу, обмякло осела на пол рядом с Надей.
- И вы здесь? Все здесь? Какой ужас! Что-то теперь будет?
- Кто знает, Зинаида Власовна, вас-то они зря, по ошибке, разберутся, отпустят. Такие им без нужды, - раздался из угла злой глуховатый голос.
Ромашка не ответила, уронила голову в Надины колени, прошептала с ласковым изумлением:
- Как же вы-то?
- Как и все.
- Вы же уезжали?
- Я не уезжала, Алеша... Вы же помните, как я его провожала.
- Да, да, помню... Капитан, летчик, симпатичный такой. Но вас же долго не было в селе?
Надя, волнуясь, рассказала ей и о той страшной ночи в степи, и о Зое Васильевне, и о своем возвращении.
- Бедная вы, бедная, а Оленька, Сережа?
- С матерью. Живы пока и здоровы.
- Что же мы теперь делать будем, Наденька?
- Мы - ничего. С нами что-то будут делать.
- Ой, страшно-то как, ужас!
- Одного я не могу понять, - задумчиво проговорила Надя, - как мог народ, у которого есть такая музыка, такие поэты, позволить оболванить себя?
- Не надо об этом, милая, - раздался из угла тот же грубоватый голос. - У стен поповской кладовой тоже есть уши.