Бородинское поле - Иван Шевцов 5 стр.


- Отказался, - ответил Дмитрий Никанорович. - Заупрямился старик. Что с ним поделаешь - таков уж он есть. На днях я тоже встретил его, но не на улице, на крыше дома. Представьте себе: утречком, вижу, сидит на крыше человек с палитрой в руках. Перед ним этюдник. А на голове - кастрюля. Да-да, обыкновенная кухонная кастрюля. Присмотрелся - да это ж Алексей Викторович! Спрашиваю: "Что вы там делаете в такую рань?" Отвечает: "Решил рассвет над военной Москвой написать. С аэростатами, знаете ли, эффектно получается". - "А на голове что у вас? Никак, кастрюля?" - "Она самая, вместо каски. Осколки, знаете ли, падают от зенитных снарядов. А так, говорят, безопасней". Я ему опять: уезжать, говорю, вам из Москвы надобно. А он мне: "Соглашусь при одном условии - если и детища мои со мной вместе эвакуируете: Мавзолей, гостиницу "Москва", Казанский вокзал. А без них я никуда не поеду". Вот он каков - Алексей Викторович. Учитель мой.

- И не он один таков, - заметил Корин. - Многие художники отказались покинуть Москву.

- Музыканты тоже, - вставил Олег, вспомнив, что сегодня он идет на концерт. - Голованов, например.

Возле Дома Союзов они расстались. Здесь Олег назначил встречу своей жене: перед уходом на фронт они решили побывать на концерте симфонической музыки. Многие театры в это время уже эвакуировались из Москвы, но большой симфонический оркестр, руководимый Николаем Семеновичем Головановым, продолжал давать концерты. Провести последний вечер перед уходом на фронт в Колонном зале предложил Олег, и Варя охотно согласилась. Она не принадлежала к категории меломанов, на симфонических концертах прежде не бывала, но, как и миллионы обыкновенных людей, не лишенных начисто слуха, воспринимала музыку с удовольствием, без внешних восторгов, особенно песню, хотя сама пела редко, почему-то стесняясь.

В рабочей семье Макаровых не было музыкально одаренных людей. Репродуктор, появившийся в их квартире с незапамятных для Вари времен, заменял им и эстраду, и концертный зал, и даже театр.

Иное дело Олег. Он учился в музыкальной школе, родители видели в нем будущего композитора, а он вместо консерватории поступил в архитектурный и после окончания института редко садился за старый рояль, который занимал третью часть их комнаты в коммунальной квартире бывшего купеческого дома в Яковлевском переулке, возле Курского вокзала. Когда-то эта комната принадлежала его бабушке, а у Олега была своя комната в отцовской квартире на улице Чкалова. Но бабушка по старости лет часто хворала и нуждалась в постоянном присмотре, поэтому незадолго до окончания института Олегу пришлось переехать в Яковлевский переулок, а бабушке - на улицу Чкалова. И теперь молодожены жили отдельно от своих родителей в тихом переулке. Соседи у них были тихие, простые люди, уже пожилые и бездетные - занимали они так же, как и Остаповы, одну большую комнату и особых неудобств молодой чете не доставляли.

Варя и Олег дважды прошлись по длинному просторному фойе под обстрелом десятков глаз, и Варя с вызывающей улыбкой коснулась уха мужа и шепнула:

- Я, кажется, выгляжу белой вороной.. Только честно?

- Лебедем, Варенька, лебедушкой, - ответил он с искренней гордостью.

Она нежно прижалась к нему.

Варя была точно такой же, как в день свадьбы, сказочной и неземной, только не такой застенчивой, как тогда, четыре месяца тому назад. Олег боготворил ее, любовался и гордился ею и не мог нарадоваться своему счастью, которое иногда казалось ему розовым сном, и он боялся пробуждения. Завтра он уйдет на фронт и запомнит ее вот такой навсегда. Он пронесет ее образ через войну, она будет сопровождать его повсюду, и в самый тяжкий, быть может, последний миг она станет рядом с ним белой лебедушкой.

Олег старался не думать о завтрашнем, о фронте - он жил сегодняшним днем, вот этими часами, когда он был вместе с любимым человеком. Ему не хотелось сейчас видеться ни с кем - ни с родными и друзьями, ни просто со знакомыми. Сегодня для него весь мир был заключен в ней, в его Варе. Вчера она рассказала ему о гибели певички Лиды, и тогда он взял с нее слово, что она пойдет работать сестрой или санитаркой к его отцу - Борису Всеволодовичу Остапову.

Это хорошо, что они пошли сегодня на концерт, удивительно хорошо! Варя сказала, что, к ее стыду, она только второй раз в Колонном зале. Первый раз была в школьные годы, уже не помнит, по какому случаю, и теперь она заново открывала для себя дивное чудо русского зодчества. Олег бывал здесь не один десяток раз, и всегда как-то по-новому виделось ему гениальное творение Казакова. Оно неповторимо, как "Война и мир", как "Лебединое озеро", как поэзия Есенина, которую он обожал. И в этом необыкновенном зале шел действительно необыкновенный концерт - в столице, которая стала прифронтовым городом. Необыкновенным было и то, что в зале сидели люди с оружием, среди них были и раненые, перевязанные бинтами. Необыкновенной, преисполненной глубокого символического смысла была и музыка - увертюра Чайковского "1812 год".

Никогда прежде Варя не испытывала такого чудодейственного блаженства от музыки. Впервые за всю свою недолгую жизнь, сидя в зале, незаметно, исподволь, она погружалась в еще неизвестный, неведомый для нее мир, сотканный из звуков и мелодий, и мелодии эти всколыхнули в ней что-то очень сокровенное, хранившееся в недрах души, и оно, это сокровенное, что долго лежало глубоко на дне, под спудом, ожидая своего часа, вот теперь всплывало на поверхность, поднималось горячей, мятежной волной, и оно было самое главное в жизни. Перед ней проходили милые, несказанно дорогие картины, но не внешние, а какие-то глубинные образы, которые нельзя выразить словами, у них нет названия, потому что слова бессильны, а сами образы не имеют конкретных очертаний, потому что они выше, величественней предметного и зримого. В многострунной ткани мелодичных звуков переплетались и гармонично строились образы всего самого лучшего и бесценного, что познала она в этом мире за свои двадцать четыре года. И хотя то, что создал Чайковский, было посвящено далекой богатырской истории русского народа, Варино воображение воспринимало его как нечто вечное и непреходящее, не знающее ни начала ни конца, как то, что мы иной раз пытаемся выразить одним объемным и звучным словом - ОТЕЧЕСТВО.

Концерт шел без антракта всего один час и оканчивался до налета немецкой авиации. На улице было прохладно и сыро, похоже, что собирался дождь. Но они не ощущали прохлады. Не в ушах, а в душе Вари продолжала звучать музыка, то бравурно-богатырская, то тревожно-призывная, то величаво-торжественная, то трагически-грустная. Музыка то приглушала, развеивала думы, отдаляла их, то приближала.

- Ты довольна? - спросил Олег, когда они вышли на улицу.

- Довольна? - переспросила она, точно удивившись его вопросу. - Не то слово. У меня сегодня праздник, милый Олежка. Большой праздник, как это ни странно звучит. Да, праздник… А завтра… завтра наступят будни, черные будни…

- Не надо так, Варенька… родная, - прошептал он, нежно сжимая ее руку. - У нас всегда будет праздник. Вечно. Потому что ты женщина необыкновенная. Об этом знаю только я, и больше никто. Нет, конечно же на тебя обращают внимание, ты нравишься, ты красивая. Это видят все. Но, что ты прекрасная, знаю я один. Один на всем белом свете. А это огромное счастье. Ты извини меня, Варенька, я разговорился. Я тебе никогда прежде не говорил, что ты значишь для меня. Нет, не то… Я говорил, конечно, мысленно. Ты знаешь, Варенька, я часто разговариваю с тобой мысленно, и потом нечаянно иногда срываются только два слова: "Варенька, родная". Это вслух. И один раз даже при людях, при Дмитрии Никаноровиче было. Я смутился, а Дмитрий Никанорович сделал вид, что не обратил внимания.

Она еще нежней прижалась к нему и поцеловала. Она видела его какую-то юношескую, застенчивую взволнованность и как-то по-особенному, до боли ощутимо, всем своим существом поняла, как дорог ей этот человек, самый близкий и родной в этом тревожном, пылающем в огне, истекающем кровью мире. И ей почему-то подумалось, что она мало, недостаточно, не все сделала, чтобы он был счастлив так же, как счастлива она, Варя, уже не Макарова, а Остапова. Ей казалось, что и живет она теперь только для него, и следит за собой, за своей внешностью, только для него. До других ей нет дела, был бы он доволен ею.

- Олежка, милый, если с тобой что случится, я не переживу. Без тебя я не представляю себя. Мы - одно целое, правда, милый? Ты согласен?

Они шли на Красную площадь. Шли и вполголоса разговаривали, не обращая внимания на редких прохожих, точно они были одни в этом большом городе. И несли они сюда, на Красную площадь, на главную площадь Отечества, свою огромную, как мир, горячую, как солнце, чистую, как весенние ветры, нежную, как поцелуй ребенка, ЛЮБОВЬ. Они сами были воплощением этой любви, самой что ни на есть человечной, но которую люди называют неземной. Оба они (каждый про себя) с тайной тревогой думали, что, возможно, этот вечер станет последним в их жизни… Это была до жути страшная мысль, они отгоняли ее и говорили, говорили о том, о чем думали прежде в одиночку, но не решались сказать друг другу, потому что это были сокровенные мысли, даже не столько мысли, сколько чувства.

- Знаешь, Варенька, - снова продолжал Олег, - с тех пор, как мы с тобой встретились, как я тебя полюбил, я жил для тебя одной. И все, что я делал, я делал для тебя. И старался делать так, чтоб ты была довольна, чтоб то, что я делаю, было достойно тебя. Ты была, есть и будешь всегда моей совестью. И там, на фронте, поверь мне, родная, я каждый свой шаг, каждый поступок буду сверять с твоей совестью и делать так, чтоб ты могла мной гордиться. Ты будешь всегда со мной рядом, в сердце и в мыслях… Ну а если случится со мной беда, прошу тебя, перенеси ее мужественно.

- Не говори об этом, прошу тебя, - торопливо перебила Варя, прикрывая его горячие губы озябшей рукой.

Он поймал ее руку, нежно прижал к своему лицу, поцеловал и продолжал:

- Об одном прошу: дай мне слово, что ты пойдешь работать в госпиталь отца. Я буду спокоен. Сделай это ради моего спокойствия.

- Хорошо, Олежка, буду работать у Бориса Всеволодовича. Может, с завтрашнего дня. Провожу тебя на фронт, а сама - к раненым.

Олег почти физически ощущал, как все возрастает в нем чувство любви к Варе, которую он все время видел какой-то новой, открывал в ней новые черты и грани, и этим граням, как в дорогом бриллианте, не было числа.

Пошел мелкий дождь, стылый, неприятный.

- Дождь перед разлукой - это к удаче, - сказала Варя.

И от слов ее у Олега что-то теплое разлилось в душе.

- К удаче, Варенька. Будем верить в нашу удачу.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Вечером 4 октября генерал Гудериан праздновал победу. В жизни так уж повелось: каждая большая удача, а тем паче победа, требует торжественного венца. Радость в одиночку - не радость. Она просится на люди, да к тому же если эта радость окрылена славой.

У Гудериана было преотличное настроение - он имел достаточно оснований для торжества. Шутка ли, после успешного прорыва Брянского фронта вчера, то есть 3 октября, его танки почти без боя и без потерь заняли областной центр России город Орел. Такое событие грешно было не отметить хорошим ужином в кругу друзей и сподвижников. И ужин был устроен для узкого круга высших офицеров, подчиненных командующему 2-й танковой армией.

Сегодня Гудериану звонил фюрер, поздравлял и благодарил. Он сказал, что восхищен успехами 2-й армии. Между прочим Гитлер сообщил Гудериану, хотя тот уже знал, что началось генеральное наступление на Москву с запада и северо-запада. Это означало, что танковые группы Гота и Гёпнера, а также полевая армия Клюге ринулись на советскую столицу. Гитлер сказал: перешли в наступление войска на главном направлении. Эта фраза вызвала ироническую гримасу на лице Гудериана. Выходит, он, Гудериан, не на главном направлении. Ему приказано развивать удар на город Горький, чтобы отрезать Красную Армию от восточных коммуникаций. Если это удастся, то русские окажутся в котле. Он, Гудериан, не уверен, что такой вариант наиболее целесообразен. Зачем удлинять путь и терять лишнее время в бескрайних просторах России, тем более что наступает осенняя распутица? А не лучше ли покороче - повернуть сразу на север и, захватив с ходу Тулу, ворваться в Москву с юга на плечах отступающих русских? Перед армией Гудериана, по данным разведки, нет сколько-нибудь серьезного противника, если не считать нескольких стрелковых частей, которыми командует какой-то генерал-майор Лелюшенко. Не тот ли, что работал в Автобронетанковом управлении? Возможно, хотя никаких советских танков от Орла до самой Москвы разведка не обнаружила. Значит, с юга путь на Москву открыт, и еще неизвестно, господин фон Бок, где будет главное, а где вспомогательное направление в битве за советскую столицу. И пока господа Гёпнер и Клюге будут стучаться в западные ворота, он, Гудериан, взломает танковым тараном южные и первым войдет в Москву. И это будет вполне справедливо. Это его, Гудериана, танки прошли триумфальным маршем по дорогам Польши и Франции. Правда, в России ему пришлось понести серьезные потери в людях и боевых машинах, но несравненно меньше тех, которые понес Клюге от генерала Жукова в боях за какую-то ничтожную Ельню. Зато взятием Орла он компенсировал все предыдущие свои потери. Фюрер восхищен. Должно быть, об этом известно его непосредственному начальнику фельдмаршалу Боку. Недаром же он срочно прислал в Орел своего приближенного - командира танковой дивизии генерал-майора Штейнборна.

Дивизия Штейнборна находилась сейчас в резерве командующего группой армий "Центр" и предназначалась для завершающей операции по взятию Москвы. Именно ей надлежало войти в Кремль. Последнего Гудериан не знал. Штейнборна он не любил, считал его самонадеянным выскочкой, придворным пенкоснимателем.

Немцы хозяйничали в занятом ими Орле. Улицы большого города были запружены танками, бронетранспортерами, грузовиками, орудиями, легковыми автомашинами, санитарными и штабными фургонами. Весь день шел грабеж магазинов, складов и государственных учреждений. Город был захвачен внезапно, не все успели эвакуировать, и немцам кое-что досталось из продовольствия и промышленных товаров.

Гудериан распорядился, чтобы на торжественном ужине к столу подавалось все русское, трофейное. Стол был накрыт на двенадцать персон. Жареный поросенок, индейка, цыплята, лососина, семга, осетрина - все это уходило на второй план и затмевалось блюдами, в которых аппетитно сверкали тучные горки зернистой, паюсной и кетовой икры. И среди разных изысканных блюд, приготовленных личным поваром Гудериана, возвышались бутылки различных марок вин и коньяков. Советское шампанское и московская водка пользовались за этим торжественным столом особым вниманием. Наверное, в самих названиях "советское" и "московская" господам генералам виделся глубокий символический смысл… Москва, советская Москва! До нее теперь, казалось, рукой подать. Еще один нажим, одно усилие, еще несколько вот таких же бросков, как на Орел, и она, советская Москва, распахнет свои улицы и площади для танковых дивизий Гудериана, двери дворцов и музеев, складов и магазинов, полных несметных сокровищ.

В небольшом зале душно: окна плотно зашторены. Возбужденный, порозовевший Гудериан встал из-за стола, держа в руке хрустальную рюмку, наполненную водкой, и, глядя перед собой жестким взглядом, торжественно произнес:

- Господа! - И сразу, точно по сигналу, все присутствующие встали, напряженно повернув головы в сторону командующего. - От имени фюрера я поздравляю вас с еще одной блистательной победой и благодарю за верную службу.

- Хайль Гитлер! - поспешно воскликнул Штейнборн.

Неодобрительная гримаса пробежала по холодному лицу Гудериана. Гостю не следовало бы выскакивать наперед. Погасив гримасу, командующий продолжал, чеканя слова и делая резкие паузы:

- Я надеюсь, наша победа, наш вчерашний успех никому не вскружат голову. Впереди город Тула - последний рубеж перед решительным броском на Москву. Я не сомневаюсь, что вверенные мне войска завтра будут действовать столь же доблестно, как действовали вчера. Главное, господа, - стремительность. Мы не должны снижать темп наступления. В этом гарантия успеха. Вы уже знаете, что по приказу фюрера все армии группы "Центр" начали генеральное наступление на Москву… - Он обвел медленным взглядом гостей, внимательно всматриваясь в лицо каждого, и потом неожиданно выдохнул, точно из пушки выстрелил: - За победу!

После первой рюмки разговаривали сдержанно, поглядывая на командующего. Но после третьего тоста, предложенного Штейнборном - за здоровье не знающего поражений генерала Гудериана, - в зале наступило оживление. Холеный белобрысый щеголь генерал-майор Штейнборн спрашивал, ни к кому конкретно не обращаясь:

- Хотел бы я знать, как будет использован рубин кремлевских звезд, когда Москва скроется под водой?

- А почему Москва должна скрыться под водой? - осторожно спросил командир мотокорпуса барон Швеппенберг.

- Так решил фюрер, - тоном превосходства и высокомерия, точно он сам был правой рукой фюрера, ответил Штейнборн. - Москва исчезнет с лица земли - со всем живым, движимым и недвижимым.

Он смотрел на присутствующих, ожидая продолжения разговора. Но все молчали, потому что лицо Гудериана выражало холодную иронию с едва скрытым презрением.

- Чем вызван ваш, Штейнборн, интерес к кремлевским рубинам? У вас есть какие-нибудь особые соображения на этот счет? - небрежно съязвил Гудериан.

Штейнборн не нашелся. Да если б и нашелся, то едва ли успел бы закончить фразу в ответ на колкость Гудериана, потому что в это самое время на улице внезапно вспыхнула бешеная стрельба. Строчили, захлебываясь, короткими очередями пулеметы, гулко ухали пушки, с резким, острым скрежетом лопались снаряды. Притом не где-то за дальними далями или даже за окраиной. Судя по звукам, совсем недалеко, в самом городе. Розовое лицо Штейнборна покрылось бледными пятнами, а в глазах металась затаенная тревога. Гудериан казался невозмутимым. На неподвижном лице его лежала печать спокойной самоуверенности. Не вставая, он бросил недовольный взгляд на Швеппенберга, спросил с оттенком досады и укора:

- Что значит этот фейерверк? Перепились?

Швеппенберг недвусмысленно посмотрел на командира танковой дивизии, и генерал Лемельзен понял его, быстро встал:

- Прошу разрешения выяснить?

Гудериан кивнул, и Лемельзен вышел. Вслед за ним выбежал и адъютант командующего. Но стрельба не прекращалась. Напротив, она еще больше усиливалась, разгоралась. Гудериан был невозмутим, его хладнокровие и самоуверенность успокоительно действовали на присутствующих генералов. Он был уверен, что стрельбу подняли его подчиненные и причиной был какой-нибудь до чертиков напившийся танкист. Он уже принял решение сурово наказать возмутителя спокойствия: если им окажется офицер, независимо от ранга и боевых заслуг он разжалует его в рядовые. Если же нижний чин - то его ждет трибунал.

Генералы молчали, со скрытой тревогой посматривая друг на друга. Многие из присутствующих в банкетном зале мысленно задавали себе тайный вопрос: а что, если это русские сделали попытку с боем вернуть Орел? Но никто из приближенных Гудериана не посмел об этом даже обмолвиться, лишь Штейнборн, суетливо снуя глазами и ни к кому конкретно не обращаясь, предположил:

- Возможно, оставленные в городе партизаны из числа коммунистов совершили нападение на какое-нибудь подразделение.

Начальник контрразведки не очень уверенно пояснил:

Назад Дальше