Иван Грозный многоликий тиран? - Эрлих Генрих Владимирович 19 стр.


Каждому человеку хочется верить, что Иисус из его народа вышел и крестной своей мукой все человечество спас. А если не из его, так пусть из ничьего, из народа мифического, чтобы никому не обидно было. С другой стороны, какой народ сможет вынести ношу вечного проклятия как народа-христоубийцы. Вина далеких предков, кричавших "Распни его!", будет поколение за поколением падать на его голову, пока не уничтожит тот народ весь без остатка. И лишь завеса мифа спасает его от людского суда и расправы.

Это самый яркий пример, но есть и другие, которых не счесть.

Я еще потому не задумывался о существовании народа иудейского, что, по моему убеждению, вера не связана с народом. Вот говорят, что наша вера - греческая или византийская. Неправильно говорят. Наша вера православная, мы ее сердцем приняли, значит, это наша вера, русская. Мы бережем ее свято, но если какой-нибудь народ верой нашей проникнется, мы не будем говорить: не трогайте, то наша вера! Мы только возрадуемся и единоверцам новым всеми силами поможем. И католики такие же, и мусульмане, они тоже не жадные, вот и с нами своей верой поделиться готовы, да мы не берем. Если какой-нибудь народ другую веру исповедует, мы к тому народу не с презрением относимся, мы тот народ жалеем и вразумляем, не оставляя надежды, что он светом истинной веры озарится.

Большие беды случаются оттого, что народы иные эти простые истины забывают, веру свою считают не общечеловеческим, а только собственным сокровищем, блюдут ее якобы в чистоте, никого к ней не допуская, а другие народы настолько ниже себя держат, что ноги о них вытирают. Тем самым они себя унижают и не только великим народом называться права не имеют, но и народом вообще. Удел их - рассеяние и скитания и кары непрерывные за гордыню несмиряемую.

Мне бы тогда все эти мысли по полочкам разложить да выводы сделать, я же, рассказ Макария выслушав, беспечно вернулся к своей жизни.

* * *

Началось все это еще в счастливые годы Иванова царствования. Тут мне опять приходится назад возвращаться, но то не моя вина как рассказчика. Жизнь моя в те годы была такой насыщенной событиями, что невозможно их в строгой последовательности изложить. Я выбирал те из них, которые имели отношение к великим делам правления брата моего, коим я был всегдашним помощником, но ведь у меня была и своя жизнь, и свои заботы.

Важнейшими из них были труды наши вместе с митрополитом Макарием над книгами новыми. О своем участии посильном в написании житий я вам уже вскользь рассказывал, но к тому времени я загорелся новой идеей - завести в России книгопечатанье. Человек я от природы скромный, поэтому сразу оговорюсь, что это не моя идея, а деда моего, великого князя Ивана Васильевича, но коли так, то кому ее в жизнь претворять, как не мне. Не остановил меня даже печальный опыт того давнего предприятия. Ближний боярин Юрий Траханиотов привез тогда из германского города Любека первопечатника Готана, коего поначалу и дед наш, и святители очень тепло приняли и милостями осыпали. Но потом дело у них разладилось, имущество сего Готана разграбили, а его самого в реке утопили, на долгие пятьдесят лет отвратив людей от сей "бесовской затеи".

Памятуя об этом, я перво-наперво у митрополита благословения испросил, а получив его, ревностно принялся за дело. Вестимо, что любое дело благое кроме рвения еще и денег требует, но я являл энтузиазм и кошель в одном лице. Стоило мне только заикнуться Адашеву и Сильвестру о своем намерении, как Иван распорядился казну царскую передо мной отомкнуть. Тут сразу все вокруг меня закипело, и сподвижники верные быстро сыскались.

Не мудрствуя лукаво, приказал я дьяку приказа Посольского Ивану Висковатому выписать из Европы мастера искусного. Висковатый, по своему обыкновению, месяц тянул, раздувая щеки от осознания собственной важности, но потом сделал все в точности, и вскоре из земли Датской прибежал к нам печатник Миссенгейм. Стремясь услужить великому государю, он привез с собой припасу разного для печатанья нескольких тысяч книг, да прихватил изданные им в земле Датской Библию и еще две книги с изложением веры люторской. То он зря сделал, эти книги еретические нам были без надобности, мы ни переводить их, ни печатать не собирались, закинули в дальний угол, а Миссенгейму поручили учить наших мастеров да вострить станок печатный. Чем он, обиженный, и занимался, отбиваясь от попыток наших умельцев внести в сие устройство всякие разумные улучшения.

Конечно, станок собрать не город построить, но вид даже столь малого творения рук моих веселил сердце и возвышал душу сознанием небесполезности моего земного бытия.

Но еще большую радость доставляло общество людей, вокруг меня сплотившихся. Тогда впервые отметил я интереснейшую закономерность: к делу, требующему многих трудов и не сулящему большой прибыли, прилепляются обычно хорошие люди, с чистой душой и высокими помыслами. Были среди них люди молодые, стряпчие кремлевские братья Башкины и дети боярские Борисовы, был старец Артемий, великий нестяжатель, был епископ рязанский Касьян, бывавший у нас во все дни своих приездов в Москву, постоянно забегал и Сильвестр, без него вообще ни одно дело не обходилось.

Но милее всех был мне младший из братьев Башкиных, Матвей. Был он старше меня годами, но выглядел как красна девица, безбородый, с длинными пушистыми ресницами и большими коровьими глазами, а в душе - ребенок, смотрел на мир с добротой и радостным изумлением перед прекрасностью жизни и был по-детски пытлив, каждое мгновение вопрошая - почему? Но со мной он свое нетерпение смирял и любые мои мысли встречал улыбкой ясной и приветливой, от моих слов, зачастую запальчивых и к нему несправедливых, в озлобление не приходил и на мои наскоки кротко ответствовал. Спорить с таким человеком - одно удовольствие. Я и спорил. Обо всем на свете.

В том нет ничего удивительного: Матвей, как и я, в юношеском восторге хотел весь мир переменить и к лучшему его направить, а так как ничего в этом мире, считай, не было устроено к благу всех людей, то у нас просто глаза разбегались, за что взяться в первую очередь. Тут мне, как человеку, более умудренному опытом государственным, приходилось Матвея сдерживать от слишком резких умозаключений и поступков.

Вот Матвей, к примеру, взял да и отпустил на волю всех своих холопов, мало того, всех окружающих на то же подвигнул, включая самого Алексея Адашева. Не по-христиански, говорит, одному человеку другого в рабстве держать.

- Не по-христиански, - согласился я с ним, но тут же привел противодоводы, - зато по закону и по обычаю. - И поддел по сложившейся между нами привычке: - А ты холопов своих спросил, нужна ли им та свобода? Многие в холопстве сладость находят, у нас во дворце таких холопов добровольных пруд пруди, плюнуть некуда. Другие же к жизни самостоятельной не приспособлены, как медведи, сызмальства при людях выросшие. Выпусти такого на улицу, так он либо от голода погибнет, либо к разбойникам прибьется и опять же погибнет, либо в лучшем случае к твоему соседу в холопы запродастся. А есть и такие холопы, что за конкретные вины в этом состоянии обретаются. Ты их простил поперед других, менее виновных, тем самым и их развратил, и другим дурной пример безнаказанности подал. Так что, с какой стороны ни посмотри, нехорошо получилось и благодарности ты ни от кого не дождешься, разве что от Господа, да и это нам неведомо.

Матвей же ответил мне, что для него главное - по совести жить, что же до холопов, им отпущенных, то они люди темные и счастья своего не разумеют, как он, но рано или поздно и они поймут, какое он для них благодеяние сделал, и еще придут, чтобы сказать ему спасибо.

Тут я ему и главный свой аргумент выставил.

- Эдак люди, тебя наслушавшись, пойдут требовать, чтобы и царь своих холопов на волю отпустил. Что же из этого выйдет? - спросил я и тут же сам ответил: - Смута из этого кровавая выйдет и поруха самодержавию.

- Негоже царю над холопами властвовать, то Господу неугодно и царю унижение, - продолжал упорствовать Матвей, - править свободными более высокая доля, да и державе от того процветание выйдет.

Ох, зря он сюда Господа приплел! Я ему так прямо и сказал, и много чего еще высказал, а потом три дня вовсе с ним не разговаривал.

Матвей виной своей проникся и более при мне на самодержавие не покушался. На церковь перекинулся, решил, видно, что это безопаснее. Призвал, к примеру, установить в храмах скамьи, чтобы народу удобнее было службу слушать. Я-то сразу понял, откуда ветер дует, - с гнилой стороны, с Запада. Предупредил его об этом опасном поветрии и разъяснил, что люди в церковь не ради удобства телесного ходят, а для душевного очищения, и не надо сбивать людей с этого высокого настроя. Сегодня ему, вишь ли, стоять в церкви неудобно будет, завтра - сидеть, на третий день он вообще в церковь не пойдет, а на четвертый выйдет на улицу и кого-нибудь зарежет.

Но Матвей опять все перевернул. Начал толковать о каком-то неведомом самовластии души человека, о том, что надо дать человеку образование и знание, через них человек истинную свободу обретет, ибо узнает, где невежество, где добродетель, где порок, где пьянство. А узнав, ни за что не пойдет на улицу, чтобы кого-нибудь зарезать.

Уточнил я на всякий случай, что это самовластие к самодержавию никакого отношения не имеет, а означает лишь свободу воли, и тут же на Матвея обрушился. Какая еще такая свобода воли, когда все в руке Божией? Да и что с того, если человек будет знать, в чем порок и где пьянство, если ноги его сами туда понесут, то выше всякой воли человеческой.

Но многое из того, что Матвей говорил, мне по сердцу приходилось, и чем дольше я с ним разговаривал, тем милее мне его слова казались. Даже с самовластием ума и души так свыкся, что постоянно проверял, по чьей воле я поступки совершаю, и иногда действительно выходило, что исключительно по своей.

Или вот как Матвей человека определял: "Бог создал и благословил человека животна, плодна, словесна, разумна, смертна, ума и художества приятна, праведна, безгрешна". Конечно, это не Матвей придумал, он это из одной тетрадки вычитал, но это не имеет ни малейшего значения, вы просто в слова вслушайтесь - звучит, как песня! Читаешь и преклоняешься перед мудростью Господа, а еще гордость распирает за себя как за творение Божие. А вот послушайте, что там дальше было: "И потом дал Бог человеку самовластный ум, смерть и жизнь предположив пред очами его, сказав: имеешь вольное произволение идти к добродетели или к злобе, к откровению знания или к невежествию". И опять я вырос в своих глазах, потому что сам выбрал дорогу к добродетели и знанию.

Чем дальше, чем лучше я путь свой в жизни понимал и, главное, место свое в жизни определил. Помню, достал Матвей тетрадку заветную и прочитал: "Есть три жительства: первое - духовное, любовное, благодатное, крепостное, преподобное; второе - душевное, дружебное, законное, воздержательное, подобное; третье - плотское, ненавистное, беззаконное, слабостное, неподобное". И тут меня как осенило. Я - человек земной и грешный, при всем моем старании первое жительство мне недоступно. Не получается у меня жить по благодати, с любовью ко всем людям, вы уже, наверно, успели заметить, что евангельские заповеди мне не всегда соблюдать удается, дальше - больше, но и ненавистничество мне отвратительно, равно как и беззаконие. Так буду жить по заповедям ветхозаветным, и пусть дружелюбие будет моим главным законом! Или вот о плоти - каюсь, слаб, крепостного, воздержанного жития долго не выдерживаю, но от разврата, телесного и душевного, бегу. Так пусть умеренность во всем управляет мною! А если сложить все вместе, выходит, что я - человек душевный. Ах, как славно! И как верно!

Вот и Матвей мне часто говорил: "Душевный ты человек, князь!"

* * *

Но чаще всего мы о книгах спорили, оно и понятно - ведь мы собрались ради их печатанья. Планы верстали и на том постоянно спотыкались. Лишь Евангелия да Псалтирь сомнений ни у кого не вызывали, да еще Четьи-Минеи макарьевские, кто же с митрополитом спорить рискнет. А что дальше делать, никто толком не знал, и каждый свое предлагал. Каждую книгу обсуждали и так и эдак, а увлекшись, назад возвращались и на неприкасаемое покушались, даже Священное Писание принимались толковать.

Тут у меня первый раз мысль мелькнула, что, быть может, не богоугодное дело мы затеяли, а истинно бесовское, как многие святые отцы говорили. Нельзя давать народу знание божественное, его сразу на размышления тянет, а от того смятение духа наступает. Если уж друзей моих, в построениях умственных изощренных, и то куда-то в сторону уводит, то люди темные немедленно вниз низвергнутся и основы потрясать примутся. Мелькнула мысль и ушла, чтобы в течение долгой моей жизни всплывать неоднократно, наталкиваясь на подтверждения.

И пока я так размышлял, Матвей свою любимую мысль проповедовал о божественной сущности Иисуса Христа и, следуя высоким правилам риторики, как раз перешел к антитезису. Это он потом так объяснял, и не мне, а совсем другому человеку, в сих тонкостях не разбирающемуся, и совсем в другом месте, для чистосердечных разговоров приспособленном. Эх, кабы ведал я это тогда, то те упражнения риторические конечно бы пресек.

- Для людей же лучше, чтобы был Иисус сыном человеческим, - вещал между тем Матвей, - тем самым все люди до уровня божественного воспарили бы. Явил он нам пример, как человек подвигом великим и мукой крестной может все человечество спасти. Значит, по силам то человеку, лишь бы была в нем вера истинная, и любовь к людям, и сострадание, и жизнь праведная.

Я от таких слов все же в сомнение пришел и решил посоветоваться с Сильвестром - не ересь ли случаем?

- Не волнуйся, сын мой, - попытался успокоить меня Сильвестр, - сей отрок пламенный Бога ищет, - но, видя, что от его слов я еще больше напрягся, разъяснил, - нет, Бог един, и у него он тот же, что и у нас с тобой. Но, к примеру, ты представляешь Бога не так, как я, так ведь? - Сильвестр заглянул в мои глаза и, уловив огонек согласия, блеснувший против моей воли, продолжил: - В том нет беды или греха. У Бога множество ликов, и к разным человекам Он разными ликами поворачивается. Вот и хочет Матвей узреть тот лик Божий, который именно ему предназначен, а как узрит, так сразу и успокоится.

Я и успокоился и тоже без страха стал о всяких вопросах божественных рассуждать, даже и о ереси.

- Что такое ересь? - вопрошал я в кругу друзей моих. - Вот ведь Господа нашего Иисуса Христа распяли по недоразумению, за что наместник местный Пилат понес заслуженное наказание, но не обошлось и без наущений фарисеев, которые говорили, что проповедь Иисуса - ересь, и народ, как рассказывают, был с фарисеями в том согласен и кричал громко: "Распни его!"

- Или возьмем магометанскую веру, - продолжал я, - конечно, ересь, тут сомнений нет. Но это нам сейчас так кажется, а пройдет время, и увидим мы, что это и не ересь, а лишь путь к Господу единому, и сольемся все вместе в гимне торжественном.

Хотел я тогда добавить, прости меня, Господи, что ересь - это вера слабого меньшинства, а если она уже треть мира захватила, то называть ее надо как-то по-другому. Но подумал, что вот это уж точно ересь, с чьей стороны ни посмотри, и промолчал.

И так свободно я тогда о разных верах рассуждал, что даже притчу придумал:

"Жили-были на земле, в городе Иерусалиме, брат да сестры-двойняшки, и Небесная Троица эту земную троицу любила и дала им власть над людьми. Брат, как и подобает мужчине, был серьезен и воинствен, во всем старался на Бога-отца походить, коему единственному он и поклонялся. А сестры душой больше к Богу-сыну лежали, как к небесному своему жениху. Люди в начале человечества были грубы и невежественны и в делах своих на брата равнялись, требовали око за око, зуб за зуб, сокрушали врага огнем и мечом и не знали жалости. Но вот подросли сестры, расцвели, и люди все чаще стали на них поглядывать и слушать их слова о доброте и милосердии, а там и сердцем смягчились, и о ближнем своем заботиться начали. Покинули почти все люди брата и стали сестрам поклоняться. Брат, рассердившись, проклял сестер, родство отринув, покинул их и принялся скитаться по свету, бессмертный и неприкаянный.

А сестры, хоть и двойняшками были, характер различный имели. Одна была резвушка, все время куда-то неслась, нос во все совала, могла и об умном порассуждать и забав не чуралась. Вторая же была мечтательницей, домоседкой и немного с ленцой, сама умствовать не любила и в других того не жаловала, жила же не разумом, а чувством. И вот поругались сестры и разбежались. Точнее говоря, унеслась резвушка в западную сторону, где народ погуще живет, и с тех пор все суетится, за моря-океаны плавает, все ей земли да сокровищ мало, хочется ей не только народами, но и правителями повелевать. Иссохлась вся от тех трудов, желчью изошла, но сидит на своем престоле, почитает себя владычицей земною и находит удовольствие в том, что другие на коленях к ней ползут и туфлю ей целуют. Мечтательница же пока осталась в своем доме, и вот ветер из пустынь аравийских задул ей ребенка, и родила она мальчика, черноволосого и черноглазого. Шустрый получился мальчишка, едва подрос, так сбежал из дому и отправился бродяжничать по миру, проповедуя новую веру. Поклонялся он Богу-отцу, Бога-сына тоже уважал, но говорил, что таких сыновей у Бога-отца много, а вот пророк первейший - один. Соскучились люди по мужскому слову, и многие отвратили свой взор от сестер и стали поклоняться мальчику. Всплакнула мечтательница, оставила дом родной блудному сыну и отправилась на север, где на бескрайних просторах нашла себе новое пристанище. Жила она тихо, ни с кем сама не воевала, воздавала Богу Богово, а кесарю кесарево, и за то все ей само в руки плыло, и земля, и сокровища, так что было у нее всего даже поболее, чем у сестрицы. Раздобрела с годами и еще больше подобрела, мечтает, как девушка, и больше всего любит странников и блаженных, коими всегда полон дом ее.

Сын же ее вырос в сильного мужчину, матушку хоть и уважает, но обижает иногда по молодости, тетку при первой возможности задирает, а дядю лютой ненавистью ненавидит.

Так и живут".

Вы спросите, в чем мораль притчи? С этим у меня плохо, никак не дается мне эта самая мораль. Все ж таки я не Спаситель и даже не царь Соломон. Я как думал закончить: но в один прекрасный день вдруг поняли они, что все они дети одного отца, а поняв, отбросили распри и слились в объятии, и кончилась тут вражда между людьми, и наступили на земле мир и благоденствие, и поднялся из вод хрустальный храм Веры Единой, храм Царства Божия на земле.

Я ведь тогда искренне верил во всеобщее примирение и надеялся увидеть это при жизни своей, ибо каждодневно видел перед собой человека, которому такая задача под силу, - брата моего, царя великого.

Вы скажете, что не было у меня для той веры никаких оснований. А я отвечу: на то она и вера!

Даже сейчас, когда нет рядом брата моего и вообще никого, когда беды неслыханные на Русскую Землю обрушились, когда весь мир зашатался, я - верую!

Назад Дальше