Но с той свадьбой у Захарьиных тоже неладно вышло. Вот только траур положенный, годовой, по сестрице своей Анастасии соблюли, даже десять дней лишку поскорбели, а в остальном одни несуразицы были. Во-первых, церковь воспротивилась: не достиг царь возраста установленного, посему венчанию не быть! Во-вторых, Захарьины, задним умом крепкие, сообразили, наконец, что никаких громких торжеств устроить нельзя - придется явить послам иноземным государя юного, коего столько лет от них тщательно скрывали. Год прошел в раздумиях и препирательствах, и кончилось все обручением и пиром трехдневным во дворце царском, и во все эти три дня народу и гостям московским было строго заказано на улицы выходить и к дворцу приближаться. Хоть и выкатили потом народу бочки с вином, но ему то было уже не в радость. Выпить, конечно, выпили, но криков благодарственных, коих Захарьины жаждали, не дождались. Да и знать русская, на пир волей-неволей явившаяся, хоть и вынуждена была чествовать Захарьиных как ближайших царских родственников, но глядела на происходившее недовольно и еще большими подозрениями проникалась. Я-то сам на том обручении и пиру не был по причинам скорбным, но многое о нем слышал. Было там, как передавали, много церемоний странных, людям православным непривычных и якобы в угоду невесте проведенных. Но чего не видел, о том не рассказываю, да и не хочется язык поганить. Бог им судия!
* * *
За какой-то год Захарьины большую силу набрали. Князь Иван Мстиславский, по неведомой причине перед Захарьиными трепетавшийся, в опекунском совете главенствовал, ставленник их Никита Фуников, Адашевым за воровство сосланный, заведовал Казенным приказом. А дьяк Иван Висковатый за верную службу был пожалован в печатники и, привесив к поясу печать царскую, еще пуще надулся от гордости, требовал от послов иноземных, чтобы его, как Адашева, канцлером величали. Приказ же Разбойный с избой пыточной Захарьины никому не доверяли, он им больше казны государевой был мил.
Быстро забылось, что совсем недавно у них сил и духу не хватило Алексея Адашева казнить. Стоило им только лизнуть кровь, как они во вкус вошли и уж больше от этого сладостного для них источника не отходили.
Сколько людей поплатилось за близость к Адашеву и Избранной раде! Казнили любезного моему сердцу и прославленного ратными подвигами Данилу Адашева вместе с сыном двенадцатилетним. Отправили на плаху трех братьев Сатиных, коих единственная вина была в том, что их сестра покойная за Алексеем Адашевым замужем была. То же и с другим адашевским родственником сделали, с Иваном Шишкиным, не пощадив ни жену его, ни детей. Вырубали всю семью с какой-то нерусской методичностью, наверно, немецкой, вестимо же, откуда Захарьины вышли.
Потом за рыбу покрупнее принялись. Без суда, без объявления вины казнили князя Юрия Кашина, думского боярина, и брата его. Князя Дмитрия Курлятьева, одного из главных в Избранной раде, неволею в монахи постригли вместе с женой и детьми, а потом всех по монастырям разным передушили. Добрались и до Воротынских. Воеводу знатного, князя Михаила вместе с семьей сослали на Белозеро, а брата его меньшего Александра заточили в Галиче. Брат же их старший Владимир, так достойно себя проявивший во время болезни Ивановой, был уже неподвластен суду земному, так в отместку Захарьины вотчины его у наследников в казну отобрали.
Но пока жестокости захарьинские не вызывали не только что сопротивления, но даже возмущения. Народ был всегда далек от склок дворцовых, знали только царя и боярина своего, коего почитали отцом родным, всех прочих же честили кровососами и душегубами. Так что народ любую опалу, и тем более казнь боярскую, только приветствовал, видя в этом торжество справедливости. Князья да бояре тоже не шибко беспокоились: известное дело - новая метла, без некоторого количества казней ни одна смена власти не обходится, потешатся немного и успокоятся, нас-то, чай, не тронут, руки коротки, да и не за что - мы присяге верны и службу царскую исправно несем. Если же Захарьины совсем надоедать начинали, то им в лицо говорили: "Мы царю Димитрию присягали, а не вам!" И была такая верность для Захарьиных хуже измены, тайной или явной.
Они тогда чего придумали: стали новую присягу принимать, на верность царю и роду его, под которым они только себя уже понимали. Обычная присяга: не злоумышлять ни словом, ни делом, служить верно, других государей не искать, в Литву и иные государства не отъезжать и все такое прочее, вот только присяга та была тайной, и приносили ее лишь избранные, которых сами же Захарьины и определяли. А так как они никому, даже самим себе, не доверяли, то, собравшись семейным кругом, все одновременно и присягнули, и подписи свои под той грамоткой поставили. Допускаю, что на сборище том тайном они еще о чем-нибудь договорились и в том поклялись, но я того не ведаю, ибо меня туда не звали. Только и донесли мне люди добрые, что были там Василий Михайлович Захарьев-Юрьев, Василий да Иван Яковлевы-Захарьины, Григорий Юрьевич Захарьин, да Никита Романович и Даниил Романович, братья покойной царицы Анастасии.
А уж потом Захарьины у других присягу приняли: у князя Ивана Мстиславского, у боярина Федора Умного-Колычева, у князей худородных Андрея Телятевского да Петра Горенского, у воеводы Алексея Басманова. Так они свою Избранную раду собрали. Они вообще много с Иванова правления копировали, не могущие сами ничего придумать, кроме интриг и пакостей, вот только отражение получалось как в кривом зеркале, когда смешно, а когда и страшно.
Вскоре без такой присяги письменной никто не мог никакого места хорошего в державе русской получить. Мало было Захарьиным крестоцеловальной записи, они еще поручительств требовали - друзья и родственники бояр и князей ручались за них, что не преступят присяги и служить верно будут. И ручались не честным словом, как издревле на Руси православной заведено было, а имуществом своим. А потом придумали требовать поручительств за поручителей, так всю страну сетью невидимой оплели, каждого в любой момент виноватым можно было объявить и имущество его отобрать. И объявляли, и отбирали. Вот, скажем, князь Иван Вельский, глава Думы боярской, вдруг взял да и признался, что он с королем польским ссылался и к нему бежать навострился. Пришлось поручителям десять тысяч рублей в казну выложить и, затянув пояса, приняться копить новые в ожидании следующего неожиданного признания. Зачем князь Иван это сделал, мне неведомо, но думаю, что Захарьины с Вельским поделились, да Фуников, вор известный, себе немного отщипнул. Большие ли это деньги - десять тысяч рублей? Да как вам сказать; не маленькие, так, полугодовая дань с Ливонии, из-за которой якобы война началась.
* * *
Вот и опять до Ливонии добрались. Там разгон Избранной рады сильнее всего сказался, сразу же после гибели Адашева все пошло вкривь и вкось.
Новый магистр ордена Ливонского Готгард Кетлер, не видя других способов навредить нам, решился на шаг самоубийственный, ценою гибели ветхого, но знаменитого Братства меченосцев он приобрел Ливонии верховного покровителя - короля польского, а себе - корону наследственного герцога Курляндского. По вассальному договору король Сигизмунд обязывался не изменять в Ливонии ни веры, ни законов, ни прав гражданских, за то получал город Ригу и земли вокруг нее и выход к морю Балтийскому, давно им лелеемый.
Не все города ливонские с решением своего магистра согласились. Ревель с Эстляндией не захотели поступать под власть Польши и отдались Швеции, а остров Эзель - королю датскому, который сразу же посадил там своего брата Магнуса.
Вредительство хитроумного Кетлера превысило все пределы, им самим замысленные. Швеция с Данией, ранее вяло вступавшиеся за землю чужую, теперь готовы были яростно защищать землю свою, благоприобретенную. Но хуже всего было с Польшей, которая решила, что Кетлер подарил ей не маленький пятачок к югу от Риги, а всю Ливонию, и теперь заносчиво требовала от нас возврата всех городов, нами в Ливонии завоеванных. И литовские паны были в том с поляками согласны, ибо земли те ливонские к ним прилежали.
Не сомневаюсь, что Адашев эту свару быстро бы утихомирил и спорщиков по своим углам развел. Но Захарьины, впервые ступив на тонкий лед отношений межгосударственных, стали неразумно ногами топать и под лед тот провалились, увлекая за собой всю державу русскую. Возмутились они тем, что король польский в грамоте, им в Москву присланной, именует царя русского великим князем. Конечно, такого спускать нельзя, Адашев бы ответил на это построже Захарьиных, но, вынеся обычное наше последнее предупреждение, нашел бы потом способ вернуться к переговорам. А на привычное требование поляков вернуть им исконно польский Смоленск столь же обычно ответил бы требованием исконно русского Киева, на том бы и успокоились, и сели бы за стол, сначала - переговоров, потом - пиршественный. Милые бранятся - только тешатся! О, я эту манеру адашевскую хорошо изучил! Но Захарьины же никого не слушают, даже верного им Ивана Висковатого, в таких делах тоже опытного. Видно, обида от сватовства неудачного им совсем ум застила, и так невеликий.
Упорство их быстро довело дело до войны. Когда прибыло в Москву посольство польское, бояре от имени царя не только отказались уступить им Ливонию, но и напомнили, что все земли русские, у короля Сигизмунда в управлении находящиеся, были достоянием предков государя, Литва же платила дань сыновьям Владимира Мономаха, а посему все Литовское великое княжество есть вотчина царская. На том переговоры и кончились.
Та война братоубийственная была нам совершенно не нужна, но я с горечью убеждался, что эту мысль со мной никто не разделяет, более того, стоило мне ее высказать, как все на меня набросились со словами обидными, из коих "дурачок удельный" было самым пристойным. Особенно задевало меня отношение тех немногих, кто уцелел после разгона Избранной рады. Князь Андрей Курбский, князь Юрий Репнин, тесть мой любезный, воевода славный, князь Дмитрий Палецкий - все они ту войну приветствовали и громогласно обещали крепко проучить заносчивых панов.
Лень и дремоту последних месяцев с бояр и воевод как ветром сдуло, все рвались в поход, надеясь на добычу богатую в обширных землях литовских. Никого призывать не потребовалось - сами слетелись. Ратников было, как говорят, двести восемьдесят тысяч, да обозников за восемьдесят тысяч, пушек же много не брали - всего двести. А над всем этим находились: дядя царя Никита Романович, который царя представлял, и другой дядя - князь Владимир Андреевич Старицкий, и все царевичи татарские, и помимо воевод знатнейших двенадцать бояр думских, да пять окольничих, да шестнадцать дьяков. Такое войско долго на одном месте держать не можно - землю продавят. Потому, едва собравшись, сразу после Светлого Рождества Христова, помолившись, обрушились на Литву, опережая даже гонцов, что со страшной вестью к королю Сигизмунду летели.
Князь Андрей Курбский, верный своему гению, в начале февраля осадил и взял главную твердыню литовскую - град Полоцк, а князь Юрий Репнин и тесть мой любезный, воевода славный, князь Дмитрий Палецкий отогнали гетмана Рад- зивилла, спешившего на выручку с сорока тысячью воинов. Многолюдный и богатый Полоцк разграбили, татар отрядили церкви католические разорять и монахов бернардинских резать, а жидов ненавистных, наконец-то сыскавшихся, велели в православие крестить, а так как желающих не нашлось, то всех в Двине перетопили.
Потом, не теряя времени, устремились к Минску, Вильне, Мстиславлю, в Самогитию, разоряя все земли невозбранно. Тут король запросил перемирия, кое, слава Богу, было ему дано, и наше войско столь же быстро покатилось обратно, увлекая за собой пленных и добычу богатую, но своя ноша не тянет. И ушло всего времени на тот поход - два месяца. Не было на памяти моей победы более блестящей, но сие меня не радовало, я стенал горестно, предчувствуя, что победа эта обернется тяжкими поражениями. Я ошибся лишь в сроках - беда всегда поспешает.
Захарьины же легкомысленно праздновали победу. Возгордясь до чрезвычайности, они именем царя заносчиво требовали от послов польских и литовских не только Полоцка и Ливонии, но и Киева, и Волыни, и Галича, и похвалялись новым титулом царским - великого князя Полоцкого. Так то перемирие и не состоялось, и война продолжала тихо тлеть, лишь изредка разражаясь громкими, но немноголюдными схватками.
* * *
Романовы… Не было такого рода. Перетекали из Кобылиных в Кошкины, из Кошкиных в Захарьины, потом в Юрьевы, Яковлевы. Ничем себя не проявили, потому и не было им постоянного прозвища. Они и при нас с братом были всего лишь шурьями царскими, а после Ивана - дядьями царскими да братьями царицы вдовствующей. Никто по-другому их не принимал. Лишь после смерти Анастасии явились они впервые миру как Романовы. Да и то потому, что удалось им дело крупное: пользуясь междоусобицами боярскими, скинули они Адашева и Сильвестра. Но то для вознесения рода мало. Великий род начинается с великого подвига или великого преступления. Хотя, быть может, это одно и то же. Ведь только святые отцы понимают подвиг как неустанное служение. А в памяти людской подвиг - это громкое, но быстрое деяние. Герой поразил врага. То есть жизнь отнял у созданья Божия, что само по себе преступление пред лицом Господа. И что такое враг? Уже по одному тому, что повержен, он врагом людским становится и виновным во всех бедах. Кабы победил, так он бы героем выходил. Опять же, о геройстве мы обычно от самого героя узнаем, в его устах битва всеми красками расцвечивается, происходит она всегда в чистом поле, где ее только орлы в небе наблюдать могут. Герой всегда один, а у врага войска - тьма. Но герой их всех мечом сокрушает, ногу на выю врага поверженного ставит, потом голову ему отрубает или там кожу с него сдирает и сей трофей победный предъявляет народу благодарному после своего возвращения. Что на самом деле было, никому не ведомо. Быть может, он того врага зельем на пиру отравил, сидя от него одесную как друг любезнейший.
Чем дольше живу, тем больше склоняюсь к мысли, что великие рода начинаются все же не с великого подвига, а с великого преступления. Но Романовым до того еще далеко было, они пока мелкими бесами резвились.
Но что-то подсказывало мне: есть у этого рода договор с нечистым, более того, сам антихрист среди них миру явится. Вглядывался я тревожно в лица родственников своих названых, пытаясь разглядеть печать диавольскую, но, к облегчению своему, не находил. Разве что Никита Романович меня смущал, страшный был человек, для него жизнь человеческая не стоила и полушки, и чем выше был человек по происхождению, тем меньше его жизнь стоила. Но именно он меня и спас, вот ведь как в жизни бывает. Сам слышал, как Алексей Басманов кричал, что надо утопить кутенка, меня то есть. А Романов твердо сказал: пусть-де живет, кому мешает? Даже польза есть: за всех ближних и дальних молитвы Господу возносит, даже за врагов своих, а молитвы блаженного вернее до Господа доходят. "Он и за тебя, Басманов, помолится, хоть и нет на тебе креста" - так, помнится, сказал тогда Никита Романов. Не антихристовы это слова, да и не грешил я уже тогда мыслию на Никиту Романовича. Я к другому кандидату приглядывался.
И ведь не один я так думал. И иным людям, в вере твердым, щекотал ноздри запах серы, едва они в Кремль ступали или, позже, в Александрову слободу. Андрей Курбский о том на весь мир открыто объявил и прямо на того антихриста указал, вот только с именем ошибся. Нет, Алексей Басманов не антихрист, он сподручник дьявольский. Всего лишь.
Я одно пока не решил: как мне дальше эту семейку величать. Ведь их еще долго Захарьиными кликали. Да и первым настоящим Романовым был Федор, Федор Никитич, кандидат мой. Но об этом позже, позже.
Глава 5. Второе бдение у трона опустевшего
[1562–1563 гг.]
Как мог, откладывал я рассказ о событиях в нашей с княгинюшкой жизни, столь счастливых поначалу и столь горестных в конце. Но в этой правдивой моей повести я не скрою от вас ничего.
Вскоре после кончины сестры нашей возлюбленной Анастасии, в первый день октября, княгинюшка разрешилась от бремени здоровым мальчиком, которого при крещении нарекли Василием. В этом увидел я предзнаменование великой доли его, ведь я никогда не забывал пророчества брата моего, а Василий, сиречь Базилевс, означает царь. День рождения его пришелся на праздник Покрова Пресвятой Богородицы, и я видел в том знак, что заступница наша небесная укроет сына нашего от всяких невзгод житейских. И другая связь к радости моей выявилась: любимый мною храм Покрова Пресвятой Богородицы прозывался в народе храмом Царя Блаженного, Базилевса Святаго, так вот все сходилось!
Я не мог глаз оторвать от сына, Богом мне данного, и от княгинюшки моей любезной, светившейся радостью материнства и расцветшей красотой поистине неземной. Казались они мне, в некотором подобии помутнения рассудка, Богородицей Пресвятой с младенцем Иисусом, и, не бойся я святотатства, приказал бы написать с них икону и молился бы на нее во все дни своей жизни.
И княгинюшка моя счастливая так же к сыну нашему относилась. Я, конечно, рассказал ей о пророчестве Ивановом, ни одной душе на земле не рассказал, а ей передал, как и все в нашей с ней жизни. Но это прибавило лишь малую каплю к морю любви и поклонения, которыми она окружила сына нашего. Он был для нее самым красивым, самым сильным, самым умным, самым веселым ребенком на всей земле - единственным!
Она не хотела даже доверить никому кормление сына и против всех обычаев и правил прикладывала его к своим чашам природным, преизрядно раздувшимся. Лишь поистине царский аппетит младенца и крики его гневливые заставили ее взять еще одну кормилицу, которую сыночек наш тоже истощал без остатка, урча довольно, как медведь над колодой медовой.
И я обычай нарушал, проводя много времени в тереме, на половине женской, и следя с умилением за тем, как сын мой силой наливается. О, как много теряют мужи наши, которые сыновей своих замечать начинают только тогда, когда их уже в седло сажать можно. Ведь дети малые - главная услада жизни нашей, и чем меньше они, тем милее, чище и беспорочнее. Исходит от них свет любви истинной, и в то же время отзывчивее всего они, маленькие, на ласку нашу, и любая ласка наша на почву благодатную падает и в будущем плоды богатые принесет. В доброте мир открывающий - добрым вырастет, в ущербности - ущербным душевно. Как чуть подрастет младенец, уж поздно будет исправлять, недоданное малое стократным запоздалым воздаянием не исправишь.
Я это не умом знал, а в душе носил, потому старался каждое пробуждение сына моего встретить улыбкой радостной и словом приветливым. Не забывал и о поучении, с первых месяцев его жизни в любую минуту его бодрствования читал ему из Священного Писания. О, зря вы зовете их несмышленышами, в них от рождения, а быть может, и в утробе матери уже заложено понимание божественное, которое охватывает весь мир целиком, постигая дух, а не букву. Лишь с годами это высшее понимание вытесняется низшим, называемым людьми знанием и опытом. Чтобы не иссякло это высшее понимание, его питать необходимо, и нет для этого ничего лучше слов божественных Священного Писания. Вы скажете, что не понимает ничего младенец. Это никому не ведомо. В любом случае слова те высокие лучше перебранки срамной холопов или разговоров женских.