Только за ужином он немного повеселел, потому что были русские пироги, хотя они ему понравились гораздо меньше, чем обычно.
На этот раз Михал не торговался из-за каждой минуты и пошел спать безропотно, в глубине души надеясь, что ночь восстановит прежнее течение жизни. От его печали осталась только неопределенная подавленность, которую ночь, может быть, сумеет бесследно развеять, и все-таки в постели его снова настиг запах горелой шерсти. Зачем, зачем он спрятал обезьянку за печь? Ей, конечно, было неприятно сидеть в таком тесном пыльном углу. Как же она страдала, когда кафель нагрелся и начал тлеть ее красивый мягонький мех, наполняя удушливым смрадом темный закуток. А он в это время гулял по парку, полному терпкого запаха осенних листьев. Он вспомнил о медведях, кружащих по дну своей каменной ямы, и огорчился еще больше. Макака была кроткая и веселая, не способная ни на какое предательство, целиком зависящая от его любви.
Моника спокойно посапывала в своей кроватке, а Михал не мог найти себе места - то постель казалась ему влажной от жары, когда он лежал минуту без движения, то опять жесткой и холодной, когда придвигался на край. Страшный запах пропитал подушку и одеяло, проникал во все возникающие в его сознании картины. Макака продолжала тлеть за печью, брошенная и беспомощная, и Михал страдал вместе с нею. Это его собственное тело, охваченное жаром, источало этот невыносимый чад. И длилось это бесконечно. Темень, жар, чад, непроходящая тоска по вещам, которые уже невозможно вернуть. Руки тяжелые, одеревеневшие - ими трудно шевелить. А потом ощущение падения, глубокого падения, в хаос мрака, удушья и тесноты. При этом тело его то Непомерно расширялось, то сжималось до микроскопических размеров. Михалу казалось, что он погружен в какое-то вещество неопределенной консистенции и размеров, единственным осязаемым качеством которого был с каждой минутой сгущающийся страх. Вдруг, без всякой видимой причины, этот страх стал таким невыносимым, что Михал открыл глаза и отчаянным рывком вылез из-под одеяла. Весь дрожа, он прижался к подушке. Он знал, что в комнате кто-то есть, кто-то очень страшный, караулящий его всей мощью своего зла. Он еще защищался, не желая его видеть даже широко открытыми глазами, но не смог ни повернуть головы, ни опустить век, а воля его слабела и всякое сопротивление было напрасным.
Этот "кто-то" сидел там, под круглым столом напротив кровати. Огромный, едва помещающийся под доской красного дерева, черный, как ночь, но видимый в темноте благодаря гладкому блеску жесткой шерсти. Его длинные кривые руки напоминали мощные лианы. Одна рука обвивала поджатые колени, а другая - ножку стола. Голова втянута в сутулую спину, и только из-за того, что она была наклонена, не был виден блеск маленьких глаз. "Он" сидел неподвижно, налитый огромной силой и какой-то зловещей радостью. В самой этой неподвижности было обессиливающее колдовство. Ее невозможно было выдержать, но и нарушить ее равновесие было тоже невозможно. Михал не осмеливался даже думать. Где-то на дне сознания у него была готовая картина конца, слишком ужасная, чтобы вытащить ее на поверхность и рассмотреть. "Он" встанет в полном молчании, не спеша подойдет на своих кривых коротких ногах, протягивая страшные лапы… Стол спадет с "него", как скорлупа, без всякого шума. Это когда-нибудь случится. Через минуту или спустя целую вечность, потому что время для "него" не имеет значения. Именно поэтому молчание и неподвижность таили в себе невыразимый ужас.
Несмотря на свой испуг, Михал не мог оторвать от чудовища глаз. Он все больше убеждался в реальности того, что видел: покатые плечи, массивный торс, гибкие щупальца. Парализованный любопытством, Михал ждал первого движения. И тут произошло то, чего он не мог предвидеть, но чего подсознательно ждал. Черная фигура даже не вздрогнула, но в ней в одно мгновение произошла перемена, показавшая, вне всяких сомнений, что все это угрюмое ожидание имеет прямое отношение к нему. Он увидел глаза. Они мутно блеснули, неожиданно появившись во мраке. Может быть, поднялись невидимые веки, а может быть, эти глаза давно смотрели на него, только теперь загоревшись от возросшей сосредоточенности. Они были маленькие, близко посаженные, желтые, полные красноватых искр. В их взгляде не было ни ненависти, ни гнева. В них было что-то значительно более страшное. Холодная проницательность, равнодушным презрением оценивающая страх своей жертвы. Непонятная отчужденность хищника, до ужаса зверская и издевательская, без каких бы то ни было следов человеческого.
Михала пронизал леденящий холод. Он услышал слабый, сдавленный крик, едва отдавая себе отчет в том, что это его собственный голос дрожит в темной комнате. Он все еще продолжал смотреть в эти маленькие глаза, когда дверь открылась и из столовой упала узкая полоска света. Шелест платья и запах одеколона приблизились вместе с приглушенными словами:
- Спи, спи, сынок. Тебе что-то приснилось?
- Там… сидит… горилла, - простонал он с трудом.
Мать наклонилась над ним облаком сладкого тепла.
Ее губы слегка прикоснулись к влажному лбу, неся в себе нежный, беспокойный и проникновенный вопрос.
- Ложись. И укройся, - сказала она.
С каким огромным облегчением выполнил он эти несколько движений, диктуемых теперь чужой заботливой волей.
- Пани Эльза, - позвала мать, - идите сюда! У мальчика высокая температура.
В столовой зашлепали туфли и глухой голос пани Эльзы приблизился, говоря что-то о лужах в парке и промоченных ботинках.
Михал принимал с благодарностью эти наивные уловки, чувствуя, что они дают ему единственную возможность к спасению.
Концерт
Несмотря на тревогу, которую вызывал в нем предстоящий визит, Михал был доволен собой. Никого не спрашивая, он нашел Вспульную улицу (на новой квартире бабки он был до этого только один раз с отцом) и уже приближался к нужным воротам. Ему не пришлось даже искать номер - он узнал этот дом по овощной лавчонке, к дверям которой с тротуара вели вниз две каменные ступеньки. Он немного замедлил шаг перед грязной витриной, чтобы полюбоваться своим отражением. Настоящий гимназист! Синяя шинель с кантом и металлическими пуговицами была немного велика (как говорят, "на вырост") и к тому же не по сезону теплая, но она сидела так строго, так округло поднималась на груди, что можно было отчетливо представить саблю, висящую у него на боку. Но еще красивее была шапка ~ твердая, круглая каскетка с блестящим клеенчатым верхом, к которой можно было прикладывать руку, отдавая честь, хотя это и не входило в школьные правила.
Этот первый в жизни мундир обострял в Михале сознание собственной значимости. Он заставлял его постоянно присматриваться к самому себе с уважением и каким-то неосознанным страхом, с недоверием и сдержанной гордостью. Движения его были теперь полны достоинства, и каждое как будто бы говорило о делах важных и ответственных. Да, свобода кончилась, и Михал не скрывал от себя, что расстается с ней с грустью, но значимость дисциплины, уже теперь ощущаемая в сковывающей тяжести шинели, таила в себе обаяние рыцарских доспехов. Он был уверен, что бабка, над кроватью которой всегда висела миниатюра с изображением усатого офицера наполеоновской армии, сумеет заметить это и оценить. Она не будет улыбаться со снисходительной нежностью, как родители и тетки, когда он предстал перед ними в новом наряде. Даже, может быть, скажет что-нибудь неприятное - к этому нужно быть готовым, - но, во всяком случае, отнесется к нему, как к мужчине.
Лестничная клетка, несмотря на сумерки еще не освещенная, пахла навощенным линолеумом. Стены, покрытые коричневой масляной краской, мрачно и печально блестели, а на каждом полуэтаже в сводчатых нишах беспокойно белели гипсовые фигуры. Ему было как-то не по себе и совсем не хотелось прыгать через две ступеньки, как это он обычно делал на всякой лестнице. Визит к бабке был в известной мере путешествием за пределы семьи. Она сама установила эту дистанцию, а теперь еще больше увеличила ее, переехав, как она говорила, "на холостяцкую квартиру". По каким-то неясным причинам каждая встреча с бабкой превращалась в запутанную проблему, долго решаемую взрослыми приглушенно-таинственными голосами, в атмосфере озабоченности и подавляемого раздражения.
У него и сейчас еще звучали в ушах отрывки фраз, услышанных час назад сквозь закрытые двери. "…Он должен ей показаться, перед тем как пойти в школу. Если она узнает, что он был у всех, кроме нее…" - говорила тетка своим певучим металлическим голосом. "Я бы охотно его отправила… - Мать всегда была готова к примирению и жертвам. - Но в таком нервном состоянии… известно, как она меня примет". - "Я, к сожалению, не могу", - сказал отец, и все замолчали. И лишь минуту спустя снова раздался его громкий, решительный голос:
- Пусть идет один. Он уже большой мальчик.
Михал стоял перед высокими дверями, обрамленными черными наличниками, вверху украшенными вензелями, словно вырезанными лобзиком. Осторожно, кончиком пальца он нажал звонок. Фуражка и шинель сами по себе еще не делали его смелым. Заслышав шарканье медленно приближающихся шагов, он еще раз попытался убедить себя, что такой самостоятельный визит в почти неизвестное место должен вызвать уважение и благосклонность.
- Я к бабушке, - объяснил он всклокоченной седой голове, которая подозрительно смотрела на него через приоткрытую дверь.
Бесконечный извилистый коридор был освещен слабым светом, идущим от находящихся в глубине его стеклянных матовых дверей - дверей бабушкиной комнаты.
- Молодой человек, разденьтесь здесь, - сказала старушка кислым голосом.
Михал сделал вид, что не слышит, и был рад, что горничная ушла, не дожидаясь, когда он исполнит ее указание. Он на цыпочках обогнул стоячую вешалку и какой-то сундук, вздымавшийся в углу. На его стук ответа не последовало. Он подождал минуту и снова постучал.
- Ну, входите, - отозвалась бабка таким тоном, как будто к ней уже долго стучат и она наконец покоряется необходимости, не в состоянии больше защищаться от назойливого посетителя.
Он вошел и остановился у порога, молодецки вытянувшись, с фуражкой на голове, держа руку у козырька.
Бабка смотрела на него неприязненно, с каким-то рассеянным удивлением. Она сидела у окна в старом поломанном креслице с ободранными ножками, видневшимися из-под бахромы, свисавшей до самого пола. Ноги ее были прикрыты клетчатым пледом, а сморщенные, в коричневых пятнах руки лежали на зеленых и желтых его квадратах, как два вырытых из земли корня. Рядом, на круглом плетеном столике, под лампой с зеленым абажуром, чернел ящичек детекторного приемника с воткнутой в него катушкой, а над ушами бабки торчали блестящие металлические прутки.
- Здравствуйте, бабушка, - начал он. - Я пришел, чтобы…
Одна из увядших рук взлетела, точно ее вспугнули, и жестом, полным гнева и даже отчаяния, приказала ему молчать. Ее блеклые глаза вспыхнули укором и тотчас же скрылись под веками, будто уже один вид внука причинял им невыносимую боль.
Михал застыл в своей неестественной позе, оказавшейся совсем ненужной и даже неуместной. В маленькой, жарко натопленной комнатке было душно. Пахло валерьянкой и еще какими-то лекарствами. Пружинящая тишина давила со всех сторон - Михалу казалось, что он попал в какое-то вещество, которое выталкивает его обратно, не желает принять. Испуганный взгляд его начал искать дружелюбные усы наполеоновского ветерана, но свет лампы едва достигал железной, покрытой одеялом кровати и над ней, на стене, едва был различим темный овал рамки.
От прошлого визита у него осталось впечатление убогости. Бесцветное городское солнце обнажило тогда изношенность и уродство случайно собранной мебели - хилых консолей, просиженных стульев, незакрывающегося шкафа с серым треснувшим зеркалом. Теперь окно было завешено плюшевой портьерой, и мягкий свет снисходительно прикрывал детали, украшая их легкой игрой тусклых бликов и теплых теней, но этот уют дышал странной печалью, и казалось, что за стенами комнаты простирается пустыня, а комната - последнее убежище в этом мире, не ахти какое, ибо оно было обречено на забвение. Это была ловушка, из которой надо было как можно скорее вырваться, но ее безысходная душная атмосфера парализовала всякую волю к бегству.
Казалось, бабка дремлет - она не открывала глаз и низко опустила голову на грудь. Лицо ее скрывала тень абажура, только круглый, сморщенный как печеное яблоко подбородок оставался в кругу света, и было видно, как бессильно он дрожит над шнурами наушников.
Не зная, что с собою делать, Михал переступил с ноги на ногу. Тогда она повернулась к нему с неожиданной живостью и снова подняла руку. Он подумал, что она сейчас погрозит ему кулаком, и сразу не мог понять, что означает полный раздражения жест - она несколько раз нетерпеливо провела рукой возле лба, как будто бы отгоняя какую-то муху или отбрасывая назойливую прядь волос, Он был поражен тем, что во взгляде бабки не было гнева, а только страдание и что в морщинах ее щек что-то блестело.
Наконец он понял: она требовала, чтобы он снял шапку. Тот факт, что это была настоящая форменная фуражка, видимо, не имел для нее никакого значения. Поспешно исправляя свою несообразительность, он положил фуражку на стул, потом снял шинель и повесил ее на вбитый в дверь крюк.
Бабка следила за Михалом глазами, которые хотя и были затуманены слезами, но умели заставить его поторопиться. А когда он робко стал на прежнее место, она властно взглянула на него. Он приблизился на несколько шагов. Она снова взглянула на него и хриплым голосом сказала:
- Подойди!
Он приближался к ней с дрожью, готовый каждое мгновение остановиться, но палец бабки не переставал повелительно звать его.
Он испугался. Чего она хочет? Наконец он коснулся коленями кресла. Она порывисто обняла его. Но когда он, думая, что она требует приветственного поцелуя, наклонился к ее щеке, она с негодованием отпрянула.
- Нет! - воскликнула она.
Держа его левой рукой за плечи, словно опасаясь, что он может убежать, правой она потянулась к уху и дрожащими пальцами повернула наушник. Потом обе ее руки удивительно твердые и сильные, встретились на его голове и неловко нагнули ее, как будто бы она была частью какого-то механизма, который можно повернуть силой так или эдак.
Это молчаливое насилие и внезапная близость влажного от слез старческого лица, которого он касался щекою, так потрясли Михала, что долгое время звуки, доносящиеся из разогретого, давящего на ухо наушника, не доходили до его сознания.
Ломкие, как высохшая трава, волосы бабки щекотали ему висок, а ноздри ощущали неприятный запах, напоминающий запах давно не проветриваемой постели.
Склонившись, он бессмысленно уставился на шкаф, на выступающий за его карниз футляр от скрипки, на висящий рядом портрет молодой девушки в красном платке - плохо видимый сейчас, но так хорошо знакомый ему, что даже не надо было различать ее черты, чтобы ощутить беспокойное присутствие мрачной и печальной красоты.
В наушниках глухо шумело. Нарастал какой-то мягкий, но мощный голос, а на его фоне метались вихри быстрого сухого жужжания. Все это бурлило и вздымалось в какой-то непонятной ярости, пока внезапно не лопнуло с металлическим грохотом, и из этого взрыва вырос чистый, отчетливый голос струн, захлебывающийся в своем отчаянном парении. Михалу казалось, что это золотой бумажный змей танцует в вышине ветреного неба. На какое-то время он был ослеплен этим и забыл о своей странной и неудобной позе. Рука бабки, обнимавшая его плечи, прижала его еще крепче, она дрожала и была полна горячей нежности. Но волнение длилось недолго. Голос скрипок вскоре утих и опять смешался с тяжелыми, громкими звуками. Некоторое время Михал еще пробовал ловить его в этом грохочущем, полном водоворотов шуме, но быстро устал и его внимание стало рассеиваться от каких-то неясных мыслей, путаных впечатлений, торжественного помазания, неудобства и тоски. Он неясно ощущал, что приближается конец, потому что голоса в наушниках густели, темп убыстрялся, подобно вытекающей из ванны воде, которая чем ближе к стоку, тем громче булькает. Только здесь это продолжалось неимоверно долго и нельзя было увидеть дна. Наконец звуки наполнились новой отчаянной силой и, поднятые бряцанием тарелок и дрожащим рокотом барабанов, упали в тишину рассыпающимися громами. На какой-то момент мембрана замолчала, как будто скопившееся под ней напряжение выгнуло ее и сделало невозможной дальнейшую вибрацию. И вот, точно дождь, заплескали полные облегчения аплодисменты. Бабка отпустила плечи Михала и быстрым движением сорвала с головы наушники, не глядя на болезненную гримасу внука, потому что волосы его запутались в дуге и проводах. Со вздохом, похожим на стон, бабка откинулась на спинку кресла.
- Вот и конец, - прошептала она, не открывая глаз.
Льющийся из-под абажура свет объял теперь все ее лицо, влажное, обессиленное печальным блаженством. Трясущаяся рука подняла к глазам смятый платок.
- Вот и конец, - повторила она более твердым голосом и на минуту открыла глаза, но тут же закрыла их, скривив губы. - Опусти абажур - свет режет.
Михал поспешно выполнил просьбу. Свет упал на висящий напротив портрет девушки, и по нервам мальчика сразу же прошел ток возбуждения. Он был удивлен этим, ведь он хорошо знал, что это портрет бабки. Но до сих пор знание этого не вызывало в нем никакого чувства тождественности. Если бы он сумел проанализировать свое отношение к этому вопросу, оно бы выразилось в предположении, что такой была бабка в какой-то другой жизни, так как он всегда знал ее только старой, вызывающей беспричинный страх, с морщинистым лицом, покрытым нездоровыми желтыми пятнами, с хриплым голосом и капризным, придирчивым характером.
Это было что-то вроде озарения, - озарения, не лишенного ужаса. Как будто мир, до этого неподвижный в своем раз и навсегда установившемся образе, вдруг закачался, обнаружив свою подвижную текучесть, неуловимую для глаза, в действительности же такую внезапную, что кто знает, не были ли теперь эти видимые формы всего-навсего воспоминаниями. В свете этого невообразимого открытия четко вырисовывалось сходство, а вернее, какая-то поразительно ясная связь, которую он никогда до этого не осознавал.
Он слышал не раз, что она была когда-то красивой, но придавал этому не больше значения, чем утверждению, что уголь возник из шумящего, некогда девственного леса.
Сейчас ему казалось, что он смотрит на портрет впервые. У девушки были смуглые пухлые щеки, покрытые нежным пушком, горячие от темного румянца. Из-под черных бровей, сросшихся на тонкой переносице, смотрели дерзкие, немного раскосые, светящиеся любопытством глаза, а маленькие полные губы слегка улыбались, словно хотели не столько выразить, сколько скрыть уверенность в неминуемой победе молодости и красоты. Толстая, туго заплетенная, почти синяя коса, падающая на плечо из-под красной косынки, особенно тревожила Михала, потому что было неизвестно, с чем она ассоциировалась больше - с образом ли маленькой девочки или цыганки, нахально просовывающей ногу в приоткрытую дверь и пытающейся ворваться в дом со своим колдовством и гаданием. Все это было полно странного очарования, но настоящая причина глубокого замешательства, которое испытывал Михал, заключалась во внезапно понятом смысле слов: "Это она". Он засмотрелся и вздрогнул, когда бабка неожиданно пробрюзжала:
- Не так! Поставь прямо.