И, странно, волнения эти увеличились как раз тогда, когда им пора бы, казалось, утихнуть. К концу недели станки, обслуживаемые им, подняли свою выработку до 107 % нормы. Мало того, деталь "1-10", которую Матвей боялся, что передадут на изготовление другим, - деталь была ответственнейшая и сложнейшая, - передали ему. Правда, пришлось пойти к начальнику цеха, сказать несколько слов в парторганизации, но, кaк бы то ни было, с его станка сходила эта деталь, представлявшая собою едва ли не одну пятую казенной части орудия.
Физически Матвей уходил из цеха, являлся домой к обеду, что-то говорил, шутил, но если б спросить его, чем он был занят сегодня и вчера и чем он будет занят завтра и, если б спрашивающий был человеком, который не подумает, что Матвей хвастается, Матвей ответил бы, - он думает о станке и детали. Ответ этот, конечно, ничего бы не объяснил, тем более, что происходящее вокруг завода СХМ и вокруг Проспекта Ильича хотя и улучшало доводы объяснения, но в то же время и уводило от него в сторону.
Дело в том, что если предположить, будто жители города, Проспекта и работники СХМ хотели упразднить какую-то боязнь мешавшую им трудиться, то присматриваясь и пытаясь отгадать: в чем же выражается материально эта боязнь, кого и чего эти люди боятся, - можно было б ответить, почти с совершенной точностью, что люди боятся не фашистских солдат, не фашистской артиллерии, не самолетов, не бомб, а люди боятся танков. Конечно, это не значит, что во время налетов люди щелкали семечки или рассказывали анекдоты, но именно, в силу различных причин, одну из которых позже назовет ученый Дедлов, - ярчайшим воплощением войны, символом ее разрушения, были танки.
По-моему, то, что люди города думали о танках и больше всего боялись их, указывало на огромнейшее мужество этих людей и почти на подсознательное знание своих преимуществ, в конечном итоге всегда приносящих победу. Преимуществами этими были - традиции русской армии и русского народа. Русские армии всегда славились пехотой и артиллерией, и - побеждали всегда пехотой и артиллерией. Танк - оружие, направленное против пехоты. Танк - орудие, уничтожаемое артиллерией, поддерживаемой пехотой. Естественно, что боясь за свою пехоту, зная, что у врага, из-за внезапности нападения есть преимущества и в танках, и в артиллерии, жители города видели своего главного врага. Мало того, они даже знали, какова плотность танков в атаке. Цифры колебались от ста пятидесяти до двухсот на километр. То есть, если б танки шли в линии, то интервал между ними доходил бы до пяти метров, иначе говоря, они шли почти сплошной стеной огня. Даже допуская, что цифра двести танков на километр была преувеличенной, все же, надо признаться, что боязнь жителей города, была не мнимой боязнью, и будь это менее закаленные в боях люди, для того, чтоб стоять на ногах при таких знаниях, несомненно, потребовались бы подпорки.
Жители города не только не нуждались в подпорках, но, преодолевая свою боязнь и свои военные невзгоды, днем работали на заводах и в учреждениях, а ночью, во тьме, рыли противотанковые рвы, глубокие и широкие; вбивали надолбы; устраивали лесные завалы. Немцы, благодаря воздушным разведчикам, могли узнать расположение рвов, - и поэтому наутро рвы закрывались маскировочными сетями. Странные то были ночи! В городе ревели сирены, стучали зенитки, выли истребители, а вокруг города, в степи и по берегу реки, скрипели многоковшовые экскаваторы, глубоко уходили в грунт металлические надолбы, спиленные старые дубы скреплялись проволокой, вдоль реки вырастал частокол из толстых бревен, а на Проспекте из мешков с сырым песком выросли приземистые бурые баррикады. Уже не яблочный запах стоял над городом, а пахло мокрой землей, и длинные краны осторожно опускали на баррикады деревянные клетки, где находились бетонные тетраэдры, эти массивнейшие треугольные двери, которые надо сбрасывать в проходы, когда к баррикадам вплотную подойдут танки.
И все, - школьники, женщины и старики, - все, кто мог держать лопату или управлять машиной, и во время работы и во время короткого отдыха, все думали и гадали: где же стоят танки? Что, пойдут они лобовой атакой на город? Или же, как часто поступают немцы, танки попробуют прорвать линию обороны где-то с фланга? Весь город знал, что командующий участком фронта генерал Микола Горбыч очень опытный военный. Город доверял ему. Поэтому эвакуировались неохотно. Генерал Горбыч, несмотря на свои преклонные лета, - ему едва ли было не за шестьдесят, - отличался поразительной подвижностью, и к этой подвижности приучил свой военный округ, еще давно, когда не было создано армий и фронта. Подвижность эта была прямо противоположна его сонному виду, его страсти ловить рыбу, раскладывать пасьянс и часто, ни к селу, ни к городу, неутолимому желанию читать стихи. Дороги его участка находились в превосходном состоянии. Тысячи крестьян дежурили вдоль них, исправляя погрешности движения или бомбежки. Взгляд его был зорок. Артиллерия, - хотя он и жаловался на ее недостаток, - била уничтожающе и как раз появляясь там, где в ней нуждались.
Но, как часто бывает на войне, превосходные качества командующего фронтом, будучи полезными для фронта, превращаются в горе для ближайшего тыла. Упорное сопротивление вызывает такое же упорное нападение. Обозленный враг кидается как раз на те участки, где больше всего можно истребить живой силы противника. И, чаще всего, не имея возможности истребить армию, враг истребляет мирное население. Вот почему жители города имели все основания думать, что полковник фон Паупель, командующий немецкими танками, оперирующими вдоль фронта генерала Горбыча, попытается взять город лобовой атакой. К перечисленным выше качествам, свойственным всем врагам, полковник фон Паупель был честолюбив, влиятелен в штабе, ведающем операциями, безжалостен и абсолютно был убежден, что чем больше будет истреблено славян, тем это лучше для немецкого народа и его фюрера. Просто-напросто, как это ни удивительно писать в век, прославленный гуманизмом и добротой, полковнику фон Паупелю, ведущему за собой почти тысячу танков и несколько десятков тысяч солдат, учившихся в школах и даже университетах, хотелось сжечь и ограбить большой город, который не сделал ничего плохого ни самому полковнику фон Паупелю, ни его солдатам, ни германскому народу.
Глава седьмая
Жители города знали, что их ждет, если они усилят сопротивление. Равно как знали они то, что брось они город или подними они руки, а того верней, предай бы они армию и генерала Горбыча, им бы, может быть, удалось вымолить жизнь, если не каждому, то некоторым. Мысли, кажется, естественные для каждой войны? Но - таких мыслей не было у жителей города, а, наоборот, с рьяностью и горячностью удивительной, они воздвигали укрепления, вбивали надолбы, в свободные минуты учились бросать гранаты и бутылки с зажигательной смесью, ибо никто не скрывал, что враг имеет превосходство в танках.
Вот почему мне кажется, что мысли Матвея, будучи в одно и то же время естественными, все же требовали пояснения и как бы их расширения. Завод СХМ работал напряженнейше, неустанно. Смены спутались. Один работал три смены, другой не выходил на работу, потому что специальность вдруг потребовалась где-то у моста или в противотанковом рву, а иной просто жил на заводе. Дни стояли жаркие, сухие, в бараках, отведенных для казарм, было душно, и люди спали вдоль белых стен, на траве, часто прямо под солнцем, так уставши, что не находили сил перейти в тень.
Вдохновение охватило завод! Едва ли какое другое слово могло передать те многочисленные рационализаторские предложения рабочих, сокращающие и время, и металл, предложения, которые, будто огоньки, вспыхивали то в этом цеху, то в другом. Конструктора не отставали. Чувствовалось во всей атмосфере завода, что не сегодня-завтра среди рабочих и конструкторов произойдет нечто такое, что шага на два, на пять, а то и на километр опередит все, самые остроумные выдумки современной техники.
И, вот, Матвей больше всего боялся отстать от этой выдумки! Чувствуя внутри себя биение какой-то огромной приближающейся мысли, он пользовался каждой освобождающейся минутой, чтобы присмотреться к лицам рационализаторов, понять их, взять от них огонька, как берут в поле на разжег угли из другого костра. Лицо у него было такое испытующее, такое мучающееся и, в то же время, такое горящее, что рабочие и подсмеивались над ним, и ждали от него чего-то необыкновенного.
Когда он приближался к группе рабочих, обычно собирающихся вокруг товарища, сделавшего какое-нибудь предложение, кто-нибудь говорил с легкой усмешкой:
- Полковник идет…
- Такими полковниками от Донбасса до Москвы дорога вымощена, - шутил обычный насмешник кружка. - Был полковник, а стал половник.
Но стоило подойти Матвею и стоило увидеть его глубоко запавшие глаза под выцветшими бровями, мокрые волосы, всегда гладко зачесанные, и весь его ищущий и жадный облик, шутки смолкали и все старались как-нибудь ободрить его, <вы>сказать ласковое слово, а, главное, - надежду на его скорую выдумку.
- Что такое выдумка? - думал Матвей. - Откуда, с какой стороны она приходит? Вот, возьмешь мастера Артемьева. Так себе человек! Никаких особых данных. Всегда считался посредственностью, очень исполнительный, правда, - но, ведь посредственность. Имя его никогда не стояло в заводской многотиражке, - ни в ругательном порядке, ни в похвальном. И однажды мастер Артемьев, тяжелый, неповоротливый мужчина, больше всего, казалось бы, любивший копаться в огороде, получил в цех, для производства детали "K-3" большую поковку. Сразу же выяснилось, что неудобство поковки заключалось в том, что при отделке детали пришлось бы стачивать до 60 % металла, заключающегося в ней. В тот же день, мастер Артемьев предложил не ковать деталь, а штамповать ее. Все шестьдесят процентов металла, который было исчез, оказались сбереженными! Вот тебе и мастер Артемьев, вот тебе и копанье в огороде.
Зависть была мало свойственна Матвею. Но, глядя в мясистое и веснушчатое лицо Артемьева, когда имя его с похвалой произносилось на какой-нибудь "летучке", обсуждающей предстоящие задачи цеха на день, Матвей чувствовал, что зависть жжет его сердце. Правда, всем не позавидуешь! Так же, как валились могучие дубы вдоль реки, в таком же количестве вставали могучие люди здесь, возле станков! Думалось, что самые маленькие, самые ничтожные, никудышные, и те растут с такой силой, что ошеломляешься, глядя на них.
Возьмем Полину Смирнову, ту самую девицу, которую, поддавшись минутному взрыву человеколюбия, привел в свой дом Матвей. Уж про нее-то Матвей никак не предполагал, что она махнет так быстро и высоко и с такой легкостью выйдет в люди. Правда, и начальник цеха, очень знающий инженер Усольцев, и технологи, и мастера, все, занимающиеся днем работой в цеху, вечером, за картами, теоретически и практически учили новых, пришедших на завод людей, познавать свое ремесло, любить машину, ухаживать за механизмами. И, как приятно было посмотреть на Полину, когда над ее станком показался красный флажок, - знак, что она сделала две нормы!
Чистое лицо ее с большими голубыми глазами сияло от радости. Потупившись, она смущенно смотрела в пол, когда Матвей подошел к ней поздравить ее. Вела она себя превосходно. И, глядя на нее, Матвей думал, - что ее заставило пойти на улицу, какие такие обстоятельства? По всему видно, женщина она с характером, волевая, образованная.
- Не робей, Полина, - сказал Матвей, - дело выйдет!
Полина не робела, - работа за станком оказалась не такой уж трудной и изнурительной, как она предполагала; да и наука давалась ей сравнительно легко. Она робела от другого. Ей было крайне неприятно жить у Матвея. Одна из работниц предложила ей полкомнаты в том же доме, где жил Матвей. Полина хотела перейти к работнице, но боялась обидеть Матвея. Надо было доказать Матвею, - как он воображал, - что она совершенно "исправилась" и "пришла в себя". А для этого надо просто время. Время же было против нее и, главным образом, потому, что Мотя ненавидела Полину, и та опасалась, что не сможет сдержать себя и наговорит невесть что, а, может быть, даже и сделает невесть что, как раз подходящее для той профессии, которой, как думал Матвей, она занималась…
Никогда раньше Полина не предполагала, что ненависть такое гнетущее и отвратительное чувство, от которого никак нельзя отделаться. Сначала Полине казалось, что только одна Мотя ненавидит ее, но вскоре Полина поняла, что она, со своей стороны, тоже ненавидит Мотю странной и нестерпимой ненавистью, что так даже думалось, что Полине и не покинуть этой квартиры и кухни, где так тесно живут и дышат одним воздухом две ненависти. Полине было все ненавистно в Моте: ее решительная и широкая походка, ее черные волосы и сросшиеся брови, весь трепет ее тела, сладострастный и нескрываемый, который охватывал ее, едва только показывался где-нибудь Матвей, ее расширяющиеся зрачки, огромные, как два синих боба. От нее шел запах деревни, тяжелый и вязкий какой-то. Полина плохо знала деревню, но она думала, что именно так должна пахнуть деревня. Мотя казалась ей, вообще, зловонной и грубой, хотя, если говорить по правде, ничего в Моте не было ни зловонного, ни грубого. Она окончила десятилетку, читала часто книги по истории, говорила гладко, только вместо "бухгалтера" выговаривала "булгахтер" - и все. Голос у нее был мягкий, живой, любила она впервые… единственный порок, который чаще всего выявляется во время войны и порок омерзительный был у нее тот, что она трусила. Вой сирены заставлял ее бледнеть. Разрывы бомб наводили на нее тошноту. Все тело ее сжималось, съеживалось, и Полина, поджав губы, говорила ей с презрением:
- Вам бы, Мотя, под землей на сто метров сидеть.
Мотя молчала. Она не понимала насмешки! Она, остро огрызающаяся в иное время! Она бежала в бомбоубежище, а Полина шла на крышу, чтобы вместе с мальчишками-ремесленниками ловить и тушить зажигательные бомбы.
С крыши превосходно виден город, Проспект, завод СХМ. От реки дул ветер. Небо было наполнено ревом и разрывами снарядов. И Полина, прислонившись к слуховому окну чердака, смотрела на город, на черно-багровые клубы пожарищ и думала о ненависти. Какое странное чувство! Полина жизнь и людей, вообще, принимала с почетом, и раньше ей никогда б не понравилось, что с людьми обращаются пренебрежительно. Матвей, именно, с Mотей, обращался пренебрежительно и грубо. А Полине теперь казалось, что иначе нельзя обращаться. "Боже мой, неужели так это и надо? - думала она под разрывы бомб. - Что со мной? Неужели я так огрубела?"
И она внутренне оглядывала все дни, проведенные ею на заводе. Прежде всего, ей пришлось отречься от всех впечатлений, которые у ней имелись о заводе по книгам. "Мы даже себе не можем представить, как часто плохие книги портят хорошую жизнь, - думала она, пытаясь вспомнить те названия книг, которые ей говорили о рабочих и их мастерстве. - Это гнусно по прилизанности, которой наделяют бытописатели рабочих, и отвратительно по бедности чувств, которыми будто бы не обладают рабочие, хотя все и стараются как можно больше говорить о чувствах этих людей".
Что же увидела Полина? Прежде всего то, что жизнь этих людей хорошо удобрена и, значит, плодородна. Детишек у них много, чувств, вплоть до самых поэтических, - бездна… Однажды, от имени своего цеха, она принесла в заводскую многотиражку несколько строк. Случайно ей пришлось присутствовать при споре трех рабочих по поводу стихотворения, напечатанного в "Литературной газете". Смелость и широта суждений изумили ее. Хлебников и Пастернак, до сих пор пугающие наших моралистов, были им понятны. Инверсия в их фразах не была умышленной, а указывала на страстное желание учиться и понять смысл искусства…
Плодородие всегда грубо. Поэтому они говорили крепко, и иное чувство ненависти предпочитали выразить в сокращенном ругательстве, нежели в логически правильно построенной фразе. Насмешки, которые они отпускали друг другу, были так круты, что, как вначале казалось Полине, способны привести в брожение камни. Слушая такой их разговор, она так волновалась, что желая проявить стойкость и не покинуть места работы, она даже закрывала глаза. Как они свирепы! Но, прошло едва ли десять дней, и она узнала, что эта взаимная кровожадность не более, как только жест. Какая-то особая броня сковывала их вместе. Разъединить их, разрубить эту броню, пожалуй-то, не так-то легко. И это чувство дружбы, единения и силы неограниченно овладело ею! Она не могла притворяться, что грубые разговоры шокируют ее. Они ее веселили, а иногда она просто испытывала блаженство при удачной шутке или песне, которая иногда внезапно вспыхивала среди них, несмотря на то, что они, более чем кто-либо, понимали и чувствовали войну, - из их среды ушло очень много людей на войну, командирами, механиками, красноармейцами, сестрами милосердия.
Вот почему ненавидеть Мотю и встречать ее было так тяжело для Полины, помимо того, что ненависть, вообще, была ей мало свойственна. Однажды, рано утром, - Мотя вставала в пять и нарочно начинала громыхать посудой, потому что Полина любила понежиться в постели, - Полина спросила:
- Мотя, почему вы не поступите на завод? Бомбежек боитесь?
И тут же испугалась. А, вдруг, Мотя поступит? Ведь тогда Полина совсем не сможет ее ненавидеть и презирать? Как же тогда быть?
- А тебе что за дело?
- Стыдно такой здоровой и не работать, - не удержалась Полина, хотя и знала, как опасно вести разговор на подобную тему.
Мотя посмотрела на нее пристально. Гримаса исказила ее лицо. У, с какой бы радостью она исцарапала это гладкое розовое лицо, вырвала бы белокурые волосы, не поглощающие, а только подчеркивающие всю нежность движений Полины!.. Мотя смолчала. С того дня, как эта девка вошла в дом, Матвей не притронулся к Моте. Правда, он не притронулся и к Полине. Мотя понимала, чем это вызвано. Вот схлынут бомбежки, Матвей найдет свое место у станка - и тогда… тоска завладела сердцем Моти, тоска обременяла ее.
В сущности говоря, тоска, но разного оттенка, владела ими тремя: Матвеем, Полиной и Мoтей. Матвей был убежден, что любит еще Мотю. Стремление поднять свою группу, сделать что-то большое для завода и города, - а кто знает, может быть, и для всей страны, - мешало ему поговорить с Мотей о любви. "Надо делать дело", - говорил он себе, когда в голову приходили мысли о Моте. Тоска Моти была другая, - даже физическая ее боязнь бомбежек, не уводила ее от мыслей о Матвее и от стремления спасти его, увезти подальше. Она еще не знала, как тут ловчее поступить. Она боялась ошибиться. Атмосфера войны и встревоженного города тоже пугала ее. Она выжидала, тосковала и ненавидела.