Строки, написанные кровью - Григорий Люшнин 2 стр.


Вдруг невысокий военнопленный сбросил с плеч шинель и вещевой мешок, потер ладони и сел на стул к роялю. Осторожно, двумя пальцами открыл крышку и заплакал. Почему?

На этот вопрос тут же ответили клавиши нежной мелодией Чайковского - "Танец маленьких лебедей".

- Сила! - раздалось за моей спиной.

Все громче и громче катились звуки по залу. Они тревожили черствые сердца, навевали сладкие воспоминания о детстве и юности, о родном крае, где прошла пора любви и радости.

И вдруг - "Я помню чудное мгновенье".

С задних рядов солдаты стали переходить ближе к сцене. Они садились на пол, поджав под себя ноги.

- Играй, милый, играй! - сказал кто-то из глубины зала. - Сердце затронул.

Мне кажется, что в эти минуты никто не думал о хлебе, никого не гнула усталость. Все внимание, весь слух к сцене, к этому невысокому военнопленному пианисту без имени и фамилии.

Мелодия сменяла мелодию. Так играть мог только музыкант-виртуоз. Когда он сделал небольшой перерыв, чтобы вытереть вспотевшее лицо, кто-то из зала спросил:

- Как звать-то тебя?

- А это не обязательно, - ответил пианист и снова заиграл.

Было видно, как к окну подошли два конвоира-итальянца, послушали и отошли. Потом снова появились и уже не отходили. Они приоткрыли окно. Видно, музыка Верди напомнила им о родине.

- Ты песню какую-нибудь нашу, товарищ, заведи! - попросил пожилой солдат.

- "Катюшу", что ли? - спросил музыкант.

- Давай "Катюшу"!

И после небольшого проигрыша весь зал затянул:

Выходила на берег Катюша…

Когда песня была на взлете, к окну, где стояли два конвоира-итальянца, подошел эсэсовец с безразличным лицом. Он грубо отстранил их и, не говоря ни слова, бросил в открытое окно гранату, на сцену, под рояль.

Раздался оглушительный взрыв, разлетелся в щепки рояль, и упал сраженный осколками гранаты музыкант, не доиграв песню до конца. А у меня сложились такие стихи:

Сегодня песню новую
Я слышу поутру,
Веселую, бедовую,
С такой уж не умру.

Поют солдаты весело,
Голодные поют.
А ива ветви свесила.
Невестой смотрит в пруд.

Стоят фашисты, хмурятся,
На лицах их тоска -
Идут как будто улицей
Советские войска.

Нет, это песня новая
Летит во все концы,
Веселая, бедовая,
Как русские бойцы.

Вот он, мой комиссар

Весна 1942 года. Германия. Интернациональный концлагерь Ней-Бранденбург. Концлагерь разбит на сектора. Вокруг секторов двухрядный колючий забор с невысокими вышками на углах. В междурядьи бегают собаки с тупыми мордами. Им не попадись - загрызут. В каждом секторе приземистые желтые, как гробы, блоки. Каждый блок окружен проволокой и подходить к ней запрещено. И откуда немцы взяли столько колючей проволоки? Наверно, вся Германия плела ее целый год.

Переговоры или перекличка через проволочную стену запрещены. В течение дня все должны лежать на нарах и молчать. На наш блок два конвоира и ходят они вместе, как цифра II, длинные, несуразные. Только по их команде можно встать и выйти во двор на прогулку. Командование - их страсть. Вот один в своих дверях, другой в своих приказывают встать, обуться и на поверку во двор. Тяжело достается тому, кто слезет с нар последним. Сразу получает прикладом в спину и становится во дворе в сторону. Он потом будет один маршировать вокруг блока. После поверки по лужам топает колонна голодных замерзших военнопленных. И если кто-нибудь из-за лужи собьется - пиши пропал. А в ушах звенит осточертевшее:

- Линкс! Линкс! Линкс!

Конвоиры во время марша незаметно отходят от колонны, встают каждый у своей двери и, обнажив штыки, дают команду:

- По нарам!

И попробуй, пробеги мимо, чтобы конвоир тебя не ударил по спине - засечет. Из-за этого многие лишились жизни. После вечерней поверки двери до утра закрывались на железную перекладину. Лишь ночью все спокойно отдыхали.

В неделе был один бесконвойный день - воскресенье. Пообедав брюквенным супом, все выходили и усаживались на солнышке у стены блока.

Мое излюбленное место - возле скрещивания тропинок от блоков в одну дорогу, ведущую на кухню. Тут стоял низко срезанный пень клена. На нем можно посидеть и погреться. И, кроме того, на притоптанном деревянными колодками пятаке я мог писать стихи, выводя острым концом палочки ровные строки. Стихи эти обычно затаптывались, но находились любители поэзии, которые заучивали их. Однажды ко мне подошел обросший мягкой черной щетиной немолодой человек с впалыми голубыми глазами и прочитал только что написанные четыре строки.

- Складно и дельно пишешь, - сказал он.

Я сразу не обратил на его слова внимания.

Сидел в задумчивости - писал "Письмо матери".

- Надо бы на бумажку, - сказал он снова. - Сохранять такие вещи стоит.

- На бумажку! - удивился я. - Где ее взять?

- Нужно найти. - Немного помолчав, добавил. - И найдем, только пиши правдивее и больше. Пусть потом поколение читает о наших муках и нашей борьбе. А карандаш вот, бери!

Человека этого звали "дядей Костей", а близкие друзья его за советы и доброту - "комиссаром". Понравился он и мне. После этого разговора мы чаще стали встречаться и беседовать. Какой человек! Умница! Настоящий коммунист. Он участник штурма Зимнего дворца в Петрограде в 1917 году. Он видел и слышал Ильича. Мне нужно быть ближе к этому человеку.

Сначала я подумал: "Откуда он возьмет бумагу?" И, откровенно говоря, не верил в его обещание. В лагере было строго запрещено писать и хранить бумагу. И все же дядя Костя сдержал слово. Правда, это была не обычная бумага, а разных размеров фотокарточки наших людей. Среди них и глубокие старцы, и дети. Добрые старушки и красивые девушки. А добывал он фотокарточки так.

Когда умирали наши солдаты от голода или плетей фашистских конвоиров, их свозили в специальное место и там раздевали догола. Из их гимнастерок вынималось все содержимое. Дядя Костя собирал только фотокарточки и приносил их мне. А я с обратной стороны на пожелтевшей от времени бумаге писал стихи. Но прежде чем написать на фотокарточке, зарифмовывал строки на земле. И расходились стихи по камерам, заучивались наизусть. Через больных, которых перегоняли из концлагеря в концлагерь, стихи попадали в разные руки. Иногда дядя Костя приносил целую пачку фотографий, а иногда только несколько штук. И совсем не потому, что в этот день было мало умерших, а потому, что у солдат порой не оказывалось в карманах даже карточек родных.

Но вот что-то дяди Кости не видно ни во дворе, ни на прогулке, ни на кухне, где получаем баланду. И у меня кончилась бумага. Я решил зайти к нему в камеру, рискуя быть наказанным кожаной плетью, набитой песком.

Дядя Костя лежал на нарах, прикрытый дырявой рогожей. Губы его были сухими и белыми, как мел. Глаза закрыты. Спал. Но только я присел на край нар, как он открыл глаза и прошептал:

- Пить!!

Как ужаленный, сорвался я с места и прямо в свою камеру. Но ни у кого в котелках не оказалось ни капли воды. На что парень, по прозвищу Голубчик, запасливый, и то сидел без воды. Вода была только на кухне. Пройти на кухню - это все равно что убежать за ворота. Но пройти на кухню все же можно. Ведь ходим мы получать баланду, Правда, только раз в сутки, в обед. А обед прошел.

В моих ушах не переставая звенело: "Пить". Вспомнил я, как дядя Костя высушил однажды свою пайку и отдал учителю из Ярославля, чтобы тот заглушил сухарем понос.

Сел я с котелком на пень и жду удобного момента, чтобы рыбкой нырнуть мимо часового на кухню, в царство воды. Мысленно я уже представлял себе, как все произойдет, как я принесу котелок воды дяде Косте. А пока вытащил свою неразлучную палочку из кармана и стал писать на земле стихотворение:

Вот он, мой комиссар,
Севший утром на бревна,
Бородат, но не стар,
Сорок пять ему ровно,

Он воды попросил,
Но здесь нету колодца.
За водою мне в тыл
Ночью выйти придется.

Лучше в руки взять нож,
Раз - и вены наружу.
Но ведь кровь не попьешь,
Крови мало к тому же.

Я, привыкший к труду,
Цену верности знаю.
Я колодец найду.
В бой рванусь, упаду,
Кровь в фашистском аду
Я на воду сменяю.

Я пишу стихи под визги плети

В какие бы дикие условия не попадал советский человек, каким бы тяжелым камнем над ним не висела беда, как бы над ним не издевались враги, он был непоколебим в своем правом деле, он оставался солдатом, верным своей матери-Родине, России. Нахлынет ли горе-горькое, голодное и холодное, подкрадется ли беда безутешная, казалось бы, не поднимет больше человек головы и не встанет на ноги. Но, нет! Сначала один, за ним второй затягивают в камере песню. И льется она, как ручеек между зеленых бережков по камешкам, легко и непринужденно. К ней прилаживаются другие - и камера ожила, задышала. Вот что такое песня. Она и силу придает, и бодростью награждает.

Недалеко от концлагеря, у помещика, жили русские ребята, которых гитлеровцы пригнали в Германию на работу. Проходя мимо нас по дороге, они всегда пели "Катюшу". Но однажды, когда во дворе лагеря шла вечерняя поверка, возвращавшиеся из города под надзором полицейского девушки и парни громко распевали новую песню, слова которой были мне знакомы. Но откуда я знаю их, где слышал я эти слова? Обернувшись, на меня посмотрел дядя Костя и подморгнул:

- Твоя, слушай!

Оказалось, что на мои стихи, проникшие на волю с фотокарточкой чьей-то дочери, неизвестный композитор написал музыку. Полюбилась эта песня и пошла гулять по камерам. Мы слышали ее даже во французском секторе, когда нас выводили по утрам из ворот лагеря или вечером загоняли обратно. Значит, на воле знают, что какой-то военнопленный солдат сочиняет стихи, знают, что у него нет бумаги и карандаша. И решили люди помочь ему. Но как? Ведь кругом охрана, и не поздоровится тому, кто попытается подойти к запретной зоне ближе, чем на десять метров.

Жизнь в камерах шла, как обычно, в ожидании черпака брюквенного супа. После обеда все вышли во двор погреться на солнышке. Я остался в камере. Стою у окна, держась за решетку обеими руками, будто хочу ее вырвать вместе с болтами. И думаю о матери. Как она там в Москве справляется с сестрами и братишкой? Но когда в голову лезут такие думы, сердце начинает ныть, будто в него вошла иголка с длинной ниткой. И на душе сразу тошно. Мои мысли перебил вошедший в камеру сибиряк Саша Рыжий.

- Тоскуешь? - спрашивает он, подходя ко мне.

- А тебе весело?

- Весело не весело, а тосковать нечего. Подарок не хочешь получить?

- Какой подарок? От кого? Сюда и письмо-то не пролетит. Если только птица уронит перо случайно или ветер занесет какой-нибудь клочок бумаги.

- Подарок с неба, но от человека, - продолжает Саша Рыжий, держа руку за пазухой. - Адресовано тебе.

- Тогда показывай, чего же стоишь!

Саша встал в пол-оборота ко мне, прищурил левый глаз и вытащил из-за пазухи килограммовый камень.

- И это подарок! - вспыхнул я. - Возьми его лучше себе и положи на рыжую голову. Иди отсюда.

- Ты не горячись, подарок другой, смотри!

И Саша стал вытягивать привязанную к камню крученую в несколько ниток белую веревочку. Меня одолевало любопытство. Но Саша не спешил:

- Видишь!

- Вижу, вижу, ты вынимай всю до конца.

- А вот и конец, - говорит Саша Рыжий и вытаскивает из-за пазухи свернутую в трубочку клетчатую тетрадь с карандашом, тоже на веревочке.

- Неплохой тебе подарок.

- Почему ты думаешь, что мне?

- Сейчас поясню, садись!

Мы сели с ним рядом на нары перед окном. Саша поднес к моему лицу тетрадь, и я прочел мелкие буквы четырех слов: "Тому, кто пишет стихи".

- Откуда известно, что в нашем лагере пишутся стихи, а не в другом?

- Земля слухом полнится лучше, видно, чем человек. Вот мы с тобой тут говорим, а в России слышно. Земля - это лучший проводник.

Меня заинтересовало и другое. Как и кто мог перебросить тетрадь через проволоку? Разве с дороги добросишь? Да будь у человека тройная сила, ни за что не добросит.

- А ты бы докинул? - спросил я у Саши.

Саша пожал плечами:

- А верно, как могли бросить? Ловко придумано. Результат хороший. Не иначе тут какая-нибудь пушка была применена.

Долго мы думали над этим. В разговор вмешалось еще несколько человек, и сообща пришли к выводу, что камень пущен с помощью какого-то механизма.

И вспомнил я.

В последнее время перед вечерней поверий на дороге у тополя стали часто прохаживаться двое, мужчина и женщина. Когда рядом никого не было видно, они садились у молодого деревца и что-то разглядывали на нем. Но стоило только кому-нибудь появиться на дорore, как они поднимались и проходили метров сто назад или вперед. Но если незнакомец оказывался рядом неожиданно и им нельзя было встать, они начинали целоваться, Прохожий, улыбаясь, отворачивался. И все-таки мы догадались, что они сделали на молодом деревце.

К рогулькам, выросшим около деревца, была прикреплена резинка длиной в полметра, на середину которой положили камень с привязанными к нему карандашом и тетрадкой. Получилось что-то вроде большой рогатки. Камень упал на газон, где Саша обдирал кирпичом доску.

Так у меня появилась тетрадь. Я ее носил всегда с собой под рубашкой. Лишь на ночь клал под подушку и прижимал до утра головой. В ней не было ни одной помарочки, ни одной пропущенной клетки. С первой страницы до последней она была исписана моим мелким ученическим почерком. Я не сразу писал в тетрадку. Сначала выходил во двор и палочкой на земле рифмовал строки, стирая несколько раз рукой, как резинкой с бумаги. И когда я видел, что стихотворение получилось, тогда уже переписывал аккуратно в тетрадь, загоняя по две-три буквы в клеточку. Так изо дня в день тетрадка заполнялась стихами, как улей медом.

Стихи пошли по камерам. Их читали при тусклом свете фитилька после вечерней поверки. Их распевали. Когда в тетрадке осталась последняя чистая страница, ко мне подошел Саша Рыжий:

- Еще бы такую бросили, - сказал он.

- Кто же тебе будет даром бросать, - сказал я. - Надо чтобы стихи дошли и до тех, кто старается ради нас.

- А зачем они им?

- А тебе зачем?

- Они из нашей житухи, про нас.

Услышав наш разговор, к нам подошел дядя Костя:

- А ты напиши, где, как и для кого ты сочиняешь.

И я заканчиваю тетрадку стихотворением "Я пишу":

Видеть злые муки в каземате
Муки испытавшему не новь.
Мне клочок бумаги только дайте,
А чернила тут заменит кровь.

Я пишу стихи под визги плети,
Под петлею мертвой на столбе.
Чтобы по стихам учились дети
Мужеству и стойкости в борьбе.

Ты свети, мой фитилек

В какой камере только не знают Сашу Рыжего с его таежнымй рассказами? Но Сашу больше уважают за разные выдумки. Если он пойдет плясать, то заранее поджимай живот. Когда он бывает дневальным по камере, и ему надо мыть полы, то возле двери собирается столько народу, что охранникам-эсэсовцам приходится разгонять зрителей прикладами. Но однажды им заинтересовался сам комендант - ему понравилось, как Саша Рыжий моет пол. Каждую субботу теперь его брали в комендатуру на уборку, за что выдавали ему кусок хлеба и очистки от картошки. Веснушчатый, всегда веселый, ни одной минуты не сидящий на месте, сегодня он сидит спокойно, старательно трет кирпичом старую сухую доску. Саша мастерит балалайку.

Любители посидеть подольше, особенно "старички", узнав, что Рыжий занимается "пустым делом", обступают его:

- Ты бы свет какой-нибудь придумал, ведь темь одна в камере.

- Я же и делаю свет, - говорит Саша.

- Какой же это свет, - возражают ему, - Это балалайка.

- Да, это балалайка, но она породит свет.

Когда балалайка была готова, небольшого размера, с одной струной и то ржавой, Саша вышел во двор и, сев на пень у дорожки, ведущей к кухне, заиграл. Из соседнего сектора полетели к Саше галеты и сигареты. Один из французов бросил Саше целую булку и попросил, чтобы он сделал ему замок закрывать чемодан.

И Рыжий занялся замком. Он достал где-то кусок березовой доски и целыми днями выковыривал ногтями всякие полосы и дырочки. А иногда просто грыз зубами.

"Старичок" Иван Коротин, наблюдавший за работой Саши, не выдержал, подошел:

- Какого ты черта делаешь?

- Замок, - ответил Саша Рыжий.

- О свете подумать надо. Зачем он тебе?

- Твой язык запереть.

Иван Коротин не обиделся:

- А ключ где?

- И ключ будет, и свет будет.

Не обращая внимания на пересуды друзей, Саша продолжал заниматься своим делом.

Через два дня он положил на стол замок с ключом. Но секрет своей работы Саша так и не открыл. А показывал с удовольствием. Повернешь ключ влево - дужку не выдернешь. Повернешь вправо - сама вылетает.

- Ну и черт же, - говорил один.

- Не черт, а бог, - утверждал другой.

А Саша Рыжий стоял и посмеивался:

- Да я и не то сделаю еще.

- Ты свет сделай, - подсказывал Иван Коротин.

- И сделаю, дайте подумать.

За этот замок военнопленный француз подарил Саше ножик с пятью лезвиями и пилкой. Рыжий берег его, как пайку хлеба.

В детстве Саша видел у своего деда Игната в чулане узкий, но яркий огонек, вылетавший сквозь трубочку из железной банки. Дед Игнат клал в банку карбид, наливал воды, закрывал крышкой и подносил спичку к трубке. Тогда-то и вспыхивал фитилек.

На трубочку он наткнулся сразу - увидел у своего соседа алюминиевый мундштук. Пришлось выменять за полпайки хлеба. А за банкой он следил целую неделю. Однажды, когда Рыжий мыл в комендатуре полы, конвоиры, получившие на обед тушенку, пытались открыть ее, разрезав железную банку пополам. Но Саша подсказал, что надо ножом сверху наполовину вырезать круглую крышку и вывалить мясо на тарелку. Они так и сделали, а за совет отдали ему облизать банку. Рыжему этого только и надо было. Теперь где достать карбид?

Как всегда, в субботу Саша пошел мыть полы в комендатуру. Оставшись один, он раскрыл пилку ножа и у правой батареи на вентиле от стены стал перепиливать трубу, а перепилив, спокойно занялся мытьем полов. Вошедший комендант-эсэсовец, увидев в комнате пар, остолбенел:

- Почему?

Рыжий пожал плечами к страдальчески скривил лицо, мол, трубу менять надо. Комендант подошел к батарее и оглядел вентиль. На другой день из города с завода приехала грузовая машина с автогенной аппаратурой и сварщиком, мужчиной лет под шестьдесят. Конвоир пришел в камеру и вызвал Сашу Рыжего.

- Господин комендант зовет тебя!

Назад Дальше