- За одного немца - двенадцать французов!… Это недорого! В следующий раз это обойдется еще дороже! - кричал он. - Намного дороже!
И с ненавистью хлопнул дверьми.
- Вот видите, - тихо проговорила девушка, ища глазами худощавого человека с кадыком. - Я не поеду в Дранси.
Она грустно улыбнулась. Ее лицо вмиг изменилось: теперь она походила на святую мученицу с дешевого образка.
II
"И все-таки я очень люблю Вагнера!"
Сергей Ворогин постарался еще глубже зарыться в солому, почти доверху заполнявшую сарайчик - его последнее случайное пристанище. "Нашел время думать о Вагнере", - упрекнул он сам себя. Но приглушенная, чуть слышная мелодия заставляла его забыть о тяжелом, почти безвыходном положении. О" невольно прислушивался к музыке. Это, наверное, там, в доме, на другом конце сада. Кто-то проигрывал "Идиллию Зигфрида". Запись была отвратительной. "Много посторонних шумов, - подумал он. - Или иголку забыли сменить".
Нежная мелодия, посвященная Вагнером своей жене Козиме. была исполнена доброты и спокойствия. Она вызывала в Сергее противоречивые чувства. Ни в одном музыкальном произведении уют семейного очага не воспет так одухотворенно, как в "Идиллии Зигфрида". В памяти Сергея всплывали воспоминания о даче под Ленинградом, где Катюша готовила ему пончики, поджаривая их в кипящем масле на черной, словно старая запорожская трубка, сковороде, а Алеша тем временем горланил в соседней комнате. Не потерялись ли они в пучине этой войны, которая опустошила целые области, разрушила столько семей, разлучила стольких влюбленных, разбросав по свету людей?
Снова зазвучала музыка; после призывных звуков валторн флейта, гобой, а потом и кларнет приглушенно рассказывали о необычном сне Брунгильды. А струнные инструменты вели свою мелодию, похожую на пение счастливых женщин.
"Катенька! Алеша!…"
Эта музыка с ее четким лейтмотивом мира, достигавшим апофеоза в последнем действии, в дуэте победителя и разбуженной Валькирии, пробудила в душе Сергея Ворогина совсем другие чувства, вызвала горечь и ненависть.
Сергей крепко сжал ручку "люгера" последнего выпуска. Оружие эти гады умеют делать - надежное, безотказное. "Сколько осталось пуль? Семь! Еще семь пуль! Драться до последней. Да, до последней. Убить шестерых, еще шестерых. А потом… пулю в себя. Нет, пускай будет семь. Для них я приберегу все семь да те две - девять. - Он горько улыбнулся. - Девять фрицев за одного русского! Недорого для таких мерзавцев".
Его охватило неудержимое желание выбежать на улицу и стрелять в каждого встречного. Но сдержал себя: "Безумие. Меня схватит первый же патруль". Прислонился спиной к дощатой стене сарайчика. Напряженные до предела мышцы нестерпимо болели. Закрыл глаза, положил рядом с собой оружие.
В партии гобоев и арф появилась новая тема. Куда подевалась утонченная нежность - отрывистые, острые йоты звучали все чаще и чаще. В них слышалось что-то воинственное и непоколебимое. Музыка не давала расслабиться и успокоиться, требовала от Сергея постоянного внимания.
Кто-то писал однажды об "Идиллии Зигфрида": "Мы далеки от острого, подобного буре, Вагнера, способного возбудить своей музыкой тысячи"? Сергей Ворогин почти успокоенно заулыбался: тысячи душ! Во время войны происходит постоянная переоценка ценностей…
Тема Зигфрида, повторенная в бессмертном финальном дуэте, завершилась триумфальным звучанием всего оркестра. Неожиданно музыка оборвалась на фортиссимо, и стало отчетливо слышно шипенье иголки - пластинка еще вращалась. Тишина была такой неожиданной, что Сергей выхватил револьвер и вскочил на ноги.
Как и всякая неожиданность, тишина тоже таила в себе угрозу. Она так внезапно настигла его, что он невольно ждал ее взрыва, как ждут взрыва брошенной гранаты. Сергей выждал несколько секунд, настороженно прислушиваясь и не опуская оружия. Успокоился. Снова зарылся в солому, расположился поудобнее.
Со всклокоченной бородой на измученном лице и желтой пергаментной кожей Сергей Ворогин походил на мумию, вытащенную из музея шутниками-студентами и наспех одетую в мешковатую куцую шинель голубого цвета. Запавшие глаза лихорадочно блестели. Только приглядевшись повнимательнее, можно было заметить, что ему едва минуло тридцать и что тело его, подточенное голодом и непосильным трудом, было как хороший дом, который долго еще простоит, если его вовремя отремонтировать. Широкие плечи и мощная фигура говорили о том, что природа не поскупилась при его рождении. Длинные густые волосы, голубые глаза, волевой подбородок и широкое скуластое лицо…
Звон часов на ратуше канул в сумрачную тишину. Сергей сверил свои часы - одиннадцать. Двадцать три часа ровно. Уже двадцать три!…
Он засунул "люгер" в карман голубой шинели, поднял воротник и надвинул на лоб фуражку с кожаным козырьком. Главное теперь для него - сон. Утро вечера мудренее!
Тело горело от укусов блох, но он старался не замечать этого. Он даже забыл, что этот сарай может стать для него капканом, забыл о своем сомнительном пристанище, о смертельной опасности. Единственное, к чему он теперь стремился, - уснуть. Спать! Не ощущать утомленных мускулов, отяжелевших и раздраженных век…
В полузабытьи подумалось: что за униформа на нем? Железнодорожника? Может, и так, вокзал был неподалеку. Ф вдруг это форма полицейского?…
Резкая и острая боль в левой руке, словно от удара ножом, разбудила Сергея и тут же исчезла.
Тревога не одолела сна и не вывела Сергея из оцепенения. Он не хотел возвращаться в реальный мир с его стрельбой и побегами Но сквозь пелену забытья пробивалась настойчивая мысль: надо проснуться и лицом к лицу встретить опасность. Но вместе с тем он понимал, что, проснувшись окончательно, он найдет только тревогу и безнадежность.
Снова острая боль в пальцах. Сергеи начал внимательнее осматриваться в темноте сарая. Среди досок он услышал неясный шорох и попискивание. Крысы!
"Меня могли загрызть крысы!"
Он вздрогнул, встал и постучал ногой но перегородке. Одна из них юркнула за груду ящиков и исчезла за старыми бидонами, стоявшими на деревянных полках. Сергей подошел к бидонам и тряхнул их. Шум их напугает. Потом возвратился на место и сел на солому. Сон бесследно исчез, усталость прошла - ее вытеснила тревога Он сидел неподвижно, чутко вслушиваясь в шорохи за стеной и внимательно наблюдая, как в серых утренних сумерках вокруг него невыразительно вырисовывались предметы - старье, наполняющее сарайчик. Он боялся крыс. Еще с детства.
Это было в Мурманске зимой 1921 года. Ему тогда исполнилось десять… нет, одиннадцать лет. Почему и как они там очутились - его мать, меньший брат и он? Точно он не знал. Это были годы революционной бури. О тех жестоких и тяжелых годах у него осталось смутное воспоминание. Из темноты забытья выплыло светлое лицо матери; она часто повторяла соседям: "Вот увидите, наши дети доживут до светлых дней".
Сергею вспомнилось бледное личико беспризорного паренька, измученного голодом и холодом, шныряющего по мусорникам в поисках еды. И тот случай с крысами… Он возвращался домой, заняв очередь за сахаром. А когда влетел в комнатку, где они ютились в сыром и темном подвале, крысы уже влезли в детскую коляску, где лежал его младший братишка.
Он снова вздрогнул. Это воспоминание вызвало в памяти события недавнего прошлого: перед глазами явственно стояли товарищи по плену. Он вспомнил, как они вечерами охотились на крыс в бараках.
Треблинка! Лагерь смерти на западном берегу Буга, на восток от Варшавы, среди песков, болот и сосен… Пески исключают болота. Сосны, кстати, тоже. Белый песчаный карьер, лагерь помер один, так называемый дисциплинарный лагерь. Треблинка! Смерть на выбор, научно обоснованная, вычисленная с дьявольской точностью. Единственное право - право на деградацию человеческого "я", тела и разума, до полного физического и морального истощения, до смерти. Его бросили туда вместе с двумя с половиной тысячами красноармейцев, взятых в плен во время апрельского наступления немцев на Кавказ. С тех пор прошло только семь месяцев. Целая вечность… Немецкие альпийские стрелки и флаг со свастикой на Эльбрусе… А потом - Треблинка. Начало страшного кошмара, бесконечные переклички, пятнадцатичасовая каторжная работа в карьере под ударами дубинок, массовые казни и публичные пытки, голод, жара, изнурение, смерть. За четыре месяца из всех его товарищей осталось всего семь человек - остальных отравили в камерах газом вместе с евреями, расстреляли из пулеметов вместе с поляками, повысили с чехами, закопали живьем с цыганами… И снова работа, издевательства, голод и жара. И вдруг - отъезд в неизвестном направлении. Их, триста или четыреста человек разных национальностей, согнали в несколько вагонов и повезли. Трупы товарищей по несчастью оставались по обе стороны железной дороги. Каждый день, на каждой остановке. И наконец - побег. Десять дней, как он на свободе…
…Это случилось в Верхней Силезии. Эшелон два дня стоял на станции, забитой товарными вагонами, ящиками, мебелью, бочками. Среди пленных прошел слух, что их хотят передать нацистским ученым и хирургам для биохимических экспериментов и вивисекции. Об этом случайно проговорился какой-то пьяный эсэсовец.
Бунт вспыхнул, когда открыли двери для очередной раздачи баланды. Не сговариваясь, бросились они на охрану, разоружили часть эсэсовцев, и начался жестокий неравный бой, бой без милосердия, бой до смерти. С одной стороны - пленные, у которых не осталось никакой надежды, кроме неминуемой смерти; с другой стороны - палачи, озверевшие из-за того, что эти худющие голодные полуживотные неожиданно вышли из повиновения, разрушили не только их планы, но и навлекли на них гнев гестаповского начальства…
Время от времени Сергей топал ногой по доске, чтобы отпугнуть крыс, и снова погружался в воспоминания.
Он тоже бросился в бой вместе со всеми, с единственным желанием убивать или погибнуть, но… Автомат, вырванный из рук эсэсовца, захлебнулся после первой очереди. Остановленный в своем порыве, он смотрел на непригодное теперь оружие, когда груда ящиков, за которыми он стоял, повалилась на него от взрыва гранаты. Его швырнуло на землю, он покатился по платформе и упал между рельсов, под колеса вагона. Оглушенный, он лежал там минуту или две, а потом…
Когда он поверил в свое спасение? Когда дополз до товарного вагона и чудом раскрыл его дверь. Когда интендантский поезд тронулся. Вагон - его движущееся пристанище и укрытие - был набит женским трикотажем, банками консервов, бутылками с вином, галлонами со спиртом, - все, наверное, награбленное в одном из польских городов. Десять дней путешествия за счет рейха. И в то же время это были десять суток безотчетного страха. Те десять дней еды было вдоволь, и он накапливал жизненные силы. Но все это время смерть ходила где-то рядом. Ведь он сразу же понял, что выйти из вагона - один шанс из тысячи. Рано или поздно, как только начнут разгружать вагон, они должны были найти его.
В своем путешествии в никуда он боролся с чувством страха. Колеса выстукивали: "Ты умрешь, ты умрешь, ты умрешь…" Но в нем росла новая сила, она не могла смириться с логическими выводами и с каждым днем все настойчивее взывала к жизни.
Жизнь, смерть, надежда, уверенность…
Что ж, на конечной станции он бы дорого продал свою жизнь. Во всяком случае, убил хотя бы одного, прежде чем погибнуть самому. Каждая остановка поезда могла оказаться для него последней.
И все-таки чудо свершилось.
III
- У этой девушки, дружище, только один недостаток - она влюблена в серьезную музыку… Шопен, Лист, Бер-р-лиоз-з! - Он комично вытянул губы, наклонил голову и закатил глаза. - И Вагнер… Вагнер обязательно! Каждый раз, когда я прихожу к ней, меня часа два непременно угощают каким-нибудь концертом для фортепьяно с оркестром, а я…
- То-то и оно! - перебил его Тентен. - Но после концерта ты-то не остаешься в долгу - угощать ее чем-нибудь похлеще?
- Где там. Мы встречаемся не так-то часто.
- Рассказывай… Я вижу, ты, брат, кое-чему научился у нее, - снова поддразнил его Тентен.
Андре Ведрин пожал плечами и умолк, уткнувшись взглядом во что-то невидимое. Это был красивый высокий парень с правильными чертами бледного удлиненного лица. Черные глаза, каштановые волосы. В свои двадцать четыре года он уже многое изведал в жизни и везде, где только можно, запросто играл роль отчаянного парижского повесы. Военное время требовало от него цинизма, но на самом деле он имел нежную, легко ранимую душу. Он сам считал себя твердым и рассудительным, но в действительности вечно совершал что-то донкихотское и попадал в самые невероятные истории.
К движению Сопротивления он примкнул без особого энтузиазма, но со временем стал ближайшим помощником руководителя организации франтиреров и партизан департамента Пюи-де-Дом.
- Она говорит то же самое, - неожиданно улыбнулся он. - Что через год я стану профессором консерваторий!
- Становись себе на здоровье, а сейчас пропусти стаканчик - и айда на боковую. Проверь, какие перины в этом доме!
Привычным движением Тентен наполнил стаканы: двадцать лет за стойкой - это кое-что значит! Золотистое, прозрачное вино приятно журчало. Тентен закупорил бутылку и нежно поставил ее на стол. Хорошее вино не любит, когда его держат открытым или взбалтывают.
- Нет, я пойду… Надо упаковать саквояж. Завтра утром на поезд. Меня ждут в Лионе.
- Послушай, дружище, ты с ума сошел. Сейчас уже одиннадцать, а точнее, десять минут двенадцатого. Комендантский час начался десять минут назад, а мосье, видите ли, вздумалось совершить вечерний моцион. Нет уж, будешь ночевать здесь! Особенно после сегодняшних событий.
- И все-таки я пойду… Мне просто необходимо…
- Тебе нужен саквояж? Я одолжу тебе свой, и рубашку тоже, и пижаму. Все, что пожелаешь.
- Мне еще надо взять документы…
- Ты…
Его прервал телефонный звонок.
- Прости, я мигом!
Нескладно ступая (он был давним членом клуба тяжеловесов), Тентен направился в столовую, а Андре Ведрин взял со своей тарелки косточку и еще раз обсосал ее. Он чувствовал себя великолепно. "Рагу у Маринетты - чудо кулинарного искусства!"
В маленькой опрятной кухоньке с приятной бело-голубой мебелью было тепло и уютно. "Здесь чувствуешь себя в безопасности. Комната словно создана для спокойной, мирной жизни".
Андре Ведрин улыбнулся, вспомнив о пистолетах и автоматах, спрятанных в подвале кафе в пустой бочке. Хотелось спать, и он утомленно закрыл глаза.
"Счастливчик Тентен. Своим вином он зарабатывает на все необходимое: и еда есть, и выпить найдется - словом, ему завидуют многие. Да это и не удивительно, у него собственный виноградник и кафе. Он - храбрый человек. А его жена? Где теперь она, Маринетта? А-а, поехала к матери в Понтжибо. Пробудет там до завтрашнего вечера…"
Он задремал.
- Эй, Деде! Тебя что, разморило? Это тебя!…
Андре вздрогнул и удивленно уставился на Тентена.
- Что меня?
- Звонят тебе, не понимаешь?
- А-а!
- Да проснись ты, черт сонный!… Это Перришон… Мато!
- Мато? Да не может быть, - вмиг проснувшись, Андре поспешил к телефону. - Алло, это Ламбертен! Привет… Ты звонил в гостиницу? Да, решил остаться у Тентеиа… Ну, хорошо, хорошо… Договорились. Всего наилучшего… Он положил трубку и задумался.
- Зачем ты понадобился Мато?
Андре даже вздрогнул от неожиданности: Тентен стоял сзади, а он и не слышал, как тот подошел.
- Завтра я в Лион не еду… Должен встретиться с ним в девятом часу, когда начнут работать учреждения.
Казалось, он внимательно разглядывает столовую, обыкновенную столовую мелкого буржуа, переполненную разными безделушками, но взгляд его равнодушно скользил по стеклянным дверцам высокого буфета, маленькому столику с огромной вазой и искусственными цветами в ней, такими грустными и большими, что они походили на похоронный венок. Углубившись в свои мысли, он ничего не замечал.
- Может, это по поводу сегодняшних событий? - спросил Тентен, раздумывая, что бы это могло вызвать такую обеспокоенность у Андре.
- Все может быть…
И они начали обсуждать события прошедшего дня - убийство немецкого офицера, облаву. Кто он, отчаянная голова? По всяком случае, не франтирер и не партизан, в этом они Пыли убеждены, потому что никто приказа стрелять пока не отдавал. Может, кто-то из Объединенных сил Сопротивления? Возможно. Но скорее всего одиночка.
- Как бы там ни было, а этот парень молодчина! - безапелляционно заявил Тентен. - Бесстрашный, черт! Укокошить одного из бошей, да еще офицерчика, среди бела дня, перед самой тевтонской комендатурой - очень хороший пример для многих.
Мартен Граипа, а для друзей просто Тентен, сын виноторговца из Далле и вот уже около двадцати лет хозяин небольшого кафе, любил "молодцов". Мужчины для него разделялись на две категории: молодцов и пентюхов.
Здоровяк, в прошлом гроза всех вечеринок предместья, он и теперь, в свои пятьдесят, при случае запросто встревал в драку. И никому не уступал, разве что своей Маринетте. Это было у Тентена уязвимым местом, он до самозабвения любил свою маленькую языкастую женушку, с которой счастливо прожил не один десяток лет. Дома она была полновластной хозяйкой. Но Маринетте дважды в жизни пришлось поступиться. В первые годы их семейной жизни она не смогла помешать Тентену, ярому болельщику и верному патриоту клермонского стадиона, посещать все матчи любимой команды, следить за взлетами и падениями своих "молодцов". И теперь вот уже семь или восемь месяцев она так же не могла запретить ему участвовать в операциях против бошей.
- Что за чертовщина! - пробубнил Тентен. - Торчим в столовой, вместо того чтобы спать. Ох, и попадет мне от Маринетты.
Они молча перешли в кухню.
- Ну, вот и полночь. Хочешь не хочешь, а придется лезть под одеяло.
Он радовался, как ребенок: Деде будет ночевать у него! Тентен не любил, когда тот шлялся по улицам после комендантского часа. А сегодня особенно опасно - могут подстрелить, как воробья. Деде значил для него гораздо больше, чем товарищ по оружию, больше, чем друг. Он был для него все равно что сын. Эх, был бы у него свой сын!
- Ну, иди отдыхай. Спокойной ночи. Ты там не заблудишься?
- Спокойной ночи, Тентен… Когда вернется Маринетта, скажи ей, что рагу было бесподобным.
И Тентен, хозяин кафе "Король вина" на площади Сален, и Деде, металлист по профессии, а ныне - так решило подполье - страховой агент, отправились спать.
IV
- Вагнер!… Вагнер… Опять Вагнер!
- Нет, Мари-Те, Вагнер - всегда Вагнер, и еще раз Вагнер.
- Вот как?
Мари-Тереза, или, как ее когда-то называли в колледже, Мари-Те, прервала разговор и пристально посмотрела на отца, который поглядывал на нее из-за газеты, и засмеялась:
- Ну и чудак же ты, папа!
Доктор и его дочь искренне и глубоко любили друг друга, хотя эта любовь, помимо радости, временами приносила им и горе. По молчаливому и обоюдному согласию между ними установились особые отношения; они, казалось, игнорировали прописные правила - основу, на которой покоились отношения отцов и детей. Чрезмерная опека полностью исключалась.
"Ну как этих современных детей воспитывать? Подумать только - она разговаривает с отцом, с доктором Бучем, словно с каким-то сокурсником. И считает это абсолютно нормальным".