Нашли дураков. Крик жандармов подействовал на нас как выстрел на воробьев - и я, и Ара бросились в разные стороны. Жандармы не открыли стрельбы - боялись попасть в своих: фрицам не сиделось и не лежалось на Машуке, в наших санаториях. Тишина и близость леса ассоциировались у них с украинскими и белорусскими лесами, поэтому как только они начинали ходить, то скатывались вниз, к центру города.
Ара сумел оторваться. На меня началась охота, как на кролика. Фрицы улюлюкали. Я прыгал в стороны, выскальзывал из рук. Какой-то фриц выдул из губной гармошки несколько пронзительных гамм…
Я выскочил из кустов к широкой скамейке: уже не было сил и воли бежать. На скамейке сидел офицер и наша, русская. К дереву была прислонена тонкая кизиловая палочка.
- Вадька! - крикнула деваха. - Айда сюда! Ховайся!
И она отодвинула ноги, я юркнул под скамейку и затаился. Сала я не обронил.
Я видел, как по гравийной дорожке пробежали сапоги жандармов. Если бы они схватили меня, то хлопнули, как пить дать, а если бы не они, то полицай наверняка. Полицай хуже немцев. Он еще издевался бы надо мной, потом завел бы в какой-нибудь дворик и кокнул.
Я лежал под лавкой… Офицер не выдал. У немецких фронтовиков были свои счеты с жандармерией, а может быть, эта шлюха попросила его не выдавать. Я ее узнал - Ирка Коваленко с нашей улицы, фольксдойче, полукровка. Коваленко - фамилия ее отчима, а настоящий отец был немцем. Ее мать, Болонка, вредная и крикливая баба, сохранила документы, и когда пришли фашисты, достала, пошла в комендатуру и добилась привилегий. Болонка и выдала мою бабушку, и грабила нашу квартиру. А теперь Ирка спасла меня. У нас с Иркой тоже были свои счеты.
Потом я вылез и ушел. Ирка что-то сказала вслед, я ничего не ответил.
Да, этот сквер я помнил…
Я подошел к гостинице "Машук". Предстоял унизительный разговор со швейцаром. Ох эти гостиницы! Известно для кого они построены. Будь хоть семи пядей во лбу, перво-наперво тебе предстоит прорваться в вестибюль, перехитрить цербера в ливрее. Я прижал ногой портфель (весь мой багаж) к стене и нахально позвонил. Появился сонный швейцар.
- Открывай, открывай! - крикнул я. - Да, да, ваш!
Он открыл дверь, хотел что-то выяснить, но я успел проскочить. Полдела сделано. Администратор оказался на высоте, заполнял бланки. Я просунул документы, командировочное… Есть простой способ устроиться в гостиницу. О нем все знают - положить пятерку в паспорт. Но я не могу. Органически не могу дать "на лапу". Буду скандалить, буду ночевать в кресле, на вокзале, в отделении милиции, но не дам "на лапу" администратору - он обязан и так предоставить место в гостинице. Всегда есть свободные места. Я долго объяснял, что приехал в Минеральные Воды на процесс, что жил когда-то здесь, в Пятигорске, и еще… Полностью биографию. Не знаю, что тронуло сердце администратора, но он пустил меня в номер, "забронированный" кем-то, как всегда, сутки назад, конечно с условием, что я оплачу полностью "бронь".
Номер попался отличный, с видом на Цветник. Я принял душ, лег, но не мог заснуть. Волновался. Часов в пять встал - хотелось побродить по городу.
Выдалось прекрасное утро. Воздух был удивительно прозрачным. На ветках деревьев лежал иней, деревья казались нарисованными. Появились первые больные, точнее- отдыхающие, а еще точнее - курортники. Группками подходили к павильону сероводородного источника, торжественно доставали из карманов посудины, наполняли их минеральной водой с неприятным резким запахом тухлых яиц, отходили в сторону и совершали процедуру - питье целебной воды. Воду неприятно пить первый раз. Но ее следует пить, потому что она полезна для почек, желез, желудка и т. д. Самое любопытное происходит, когда люди уезжают, - они настолько привыкают к "тухлой воде", что она становится необходимостью. И потом долго вспоминают источник в Цветнике. Жалко, что вода из него не транспортабельна - моментально портится, как "навтуся" в Трусковце, - ее нужно пить, как говорится, не отходя от кассы.
2
ЭД ТРЕРАТОЛА ИЗ НЬЮ-ЙОРКА:
- В чем заключалась ваша спецподготовка!
- Нас заставляли без конца петь песни о том, как надо убивать вьетконговцев (южновьетнамских патриотов. - Ред.). Когда нас ввели в столовую, прежде чем сесть за стол, мы должны были изо всех сил трижды прокричать: "Кил, кил, кил!" ("Убивать, убивать, убивать!").
- Какую песню вас заставляли петь!
- Это была простая песня. Мы бегали и кричали: "Вьетконг, Вьетконг, Вьетконг! Убивать, убивать, убивать! Я должен убивать, я должен убивать, я должен убивать, потому что это забавно, потому что это забавно!".
- Потому что это забавно!
- Да, так нам приказывали говорить.
- Вам приходилось говорить и другие подобные вещи!
- На стене казармы висел текст молитвы. Он висит во всех казармах морской пехоты в Паррис-Айсленде. Это молитва о войне. Каждый вечер, прежде чем лечь спать, мы должны были молиться о том, чтобы была война…
В семь часов я уже был в Минеральных Водах.
Клуб старого аэропорта. Приземистый, с пятью толстыми колоннами. Землю вокруг клуба размяли сотни сапог. Толпа гудела, усталый милиционер стоял разлаписто и хрипло увещевал:
- Осади назад! Те грят, осади трохи! Нечего с тобою гуторить.
Он считал себя вправе говорить всем "ты", потому что устал.
Я сунул ему под нос командировку: пусть убедится что приехал по делу, а не ради любопытства.
Зрительный зал заставлен откидными креслами. Спереди высилась высокая деревянная сцена, на ней стол, застланный красной скатертью. В спину глядели бойницы киноустановок - в клубе по вечерам крутили кино. Справа белел невысокий переносный барьер. За ним сидели шестеро.
К барьеру подошел адвокат - грузная женщина на костылях. Адвокат о чем-то тихо заговорила с подзащитным. Тот с жалкой улыбкой попросил у конвойного закурить. Конвойный, сержант, угостил его сигаретой.
В зале накапливались люди. Все свободные места были заняты. На больших стенных часах было восемь.
- Встать, суд идет! - громко крикнул старшина.
Захлопали сиденья кресел. На сцену вышли трое - генерал-майор юстиции, два лейтенанта. Председатель переставил пепельницу на столе, пододвинул папки с документами и сказал по-домашнему:
- Садиться!
Потом он надел металлические очки с большими стеклами, как у сельского учителя, и добавил:
- Выездной трибунал Северокавказского военного округа продолжает работу. Обвиняемый Габов, встаньте! Ваша настоящая фамилия?
За барьером поднялся коренастый человек. Лицо в красных прожилках, торчащие уши, точно их сзади оттопырили пальцами.
- Моя настоящая фамилия Габ, - сказал он.
- Кем вы были в период оккупации фашистскими войсками Минеральных Вод?
- Переводчиком комендатуры.
Я знал эту комендатуру. Она находилась в деревянном одноэтажном здании, кажется в бывшей школе. У ворот прогуливался часовой в каске и с автоматом наперевес. У школы нельзя было останавливаться.
- Лос! Лос! - орал часовой.
Как давно это было! Но это было. Не во сне, а наяву.
В притихшем зале слышался хрипловатый голос Габа:
- Ловили советских парашютистов. Допрашивали так: шесть раз окунали голову пленного в бочку с водой, чтоб нахлебался, а когда он начинал терять сознание, приводили в чувство и снова допрашивали. Сами понимаете, граждане судьи, у меня работа была такая.
Он рассказывал деловито, не спеша, задумывался, припоминая детали.
Странно, как он мог вообще жить все это время? Смотреть людям в глаза, ходить среди них? Или, может быть, мои вопросы наивны? В какой железобетон или коросту заковано его сердце? Он ел, пил, любил… На что-то надеялся. И мечтал, наверное. Обязательно. Человек не может жить, пусть даже без примитивной мечты. О чем он мечтал? И можно ли назвать то состояние, в котором он пребывал, вообще жизнью? В каких глубинах души у человека прячется судья, безжалостный и строгий, который сам себя судит? Ведь Габ когда-то тоже был ребенком, мальчишкой, бегал с друзьями на реку ловить рыбу, плакал, когда его обижали, смеялся, провожал девчонку из школы…
Сейчас Габ рассказывал:
- Пригнали восемнадцать платформ. В это время в поселке Стекольного завода немецкий духовой оркестр играл, чтоб не слышно было, как люди кричат. Их били сапогами, прикладами, сбрасывали с платформ. Они догадались, куда и зачем их привезли, и не хотели сходить. Травили собаками. Потом сгоняли в колонну по четыре. Их делили партиями. Сразу отбирали вещи, срывали одежду, детей забрасывали в кузов душегубки. Грудных детей два эсэсовца в белых халатах мазали кисточкой черной мазью из банки. Мазнет по губам - ребенок встрепенется и вытянется. Умирает на руках у матери. Потом ребенка вырывают и бросают в ров. Выберут из партии двух мужчин, тоже разденут догола. Всех в душегубку загоняют, они ждут своей очереди. Душегубки по кругу ездили, даже колею выбили. Вначале шатается машина, бьются в ней. Потом затихают. Подойдет, открывается дверь, оттуда дым валит. Двух голых мужчин заставляют выбрасывать трупы - там угарно. Потом мужчин стреляют в затылок. Следующую партию подводят, опять двух мужчин выбирают. Всех раздевают и в кузов. Машина опять по кругу идет. Опять нагружают, опять стреляют. Следующую партию подводят…
Он вспоминал… Я тоже вспомнил. Вспомнил, как ждал Марку из школы. Я перестал ходить в школу. Я дружил с моряками-севастопольцами. Они проходили переформирование в Пятигорске. И из них сколачивались батальоны морской пехоты.
Наш класс занимался в третьей смене. Я ждал Марку на углу Советской. Воздух был теплый, густой и шалый. Я кружил вокруг столба, ждал звонка с последнего урока. Наконец повалили ребята из школы. Я спрятался в тени, а когда проходила под фонарем Марка, я ее окликнул. И мы пошли вдвоем вверх.
Она рассказывала об учителе истории Сысоеве, - он был глуховат, и поэтому на его уроках всегда стоял невероятный шум. Вчера Сысой торопился на уроки, не услышал звонка трамвая и попал под вагон. Сегодня пришел новый учитель истории. Строгий.
- На земле миллионы людей, - говорила Марка. - А Сысой был один. Мы ходили на головах. Почему боль одного человека не чувствуют другие? Если бы они чувствовали, то тогда никто не обижал бы никого. Смотри, сейчас укушу себя за руку, а ты ничего не почувствуешь, никто во всем мире не почувствует, что мне больно. Это неправильно!
- А может, правильно? - сказал я.
- Нет! Если взять камень и разбить фонарь, станет темно на улице, это сразу заметят - будут спотыкаться. Кто-нибудь разозлится: "Какому дураку понадобилось разбить фонарь?" А может быть, я это сделала потому, что у меня настроение… Чтобы люди почувствовали, что мне плохо. Они поймут, когда будут спотыкаться, когда самим станет больно.
- Конечно обидно, - сказал я, - что никто не замечает, есть ты на свете или нет. Я залез на скалу Пингвинов. Высоко. Еле слез. И там написал свою фамилию. Теперь кто будет идти мимо, обязательно увидит мою фамилию. Не могут не увидеть. И обязательно подумают: "Надо же… Оказывается, есть на свете такой…"
- Скорее всего подумают: какого дурака туда занесло? - ответила Марка.
Я промолчал. Но тем не менее все равно было приятно, что на скале зеленой масляной краской была написан а моя фамилия. Я долго приспосабливался - каждый метр поверхности скалы уже пестрел бесчисленными автографами любителей славы: "Ивановы", "Петровы", а один оказался "Усов-Безбородов". Он, не жалея времени, выбил зубилом в камне свою удивительную фамилию. Я не имел такой возможности. У меня за пазухой лежало пять тюбиков масляной краски и вместо кисточки- зубная щетка. Зато я залез выше всех.
Мы вышли на пустырь, где теперь верхний базар. На пустыре лежали горы белого камня. Его свезли сюда для строительства. Луна светила над Машуком и казалась фантастически огромной - с полгоры. Я увидел, что руки Марки замерзли - она подносила ко рту то одну, то другую. Молча, неловко я взял у нее портфель. И мне почему-то стало стыдно, что я взял у нее портфель, превратился в "лакея".
- Спасибо! - сказала Марка.
Я еще больше смутился. Незаметно вынул из кармана плитку трофейного шоколада. Шоколад дали матросы. Я сунул шоколад в портфель. Я представил, как Марка завтра утром, когда сядет делать домашние задания, откроет портфель и обнаружит шоколад. Вот удивится! Скажет: "Кто же положил гостинец?" А это буду я… Она ничего не будет знать, а я буду знать.
Мы расстались. Я хотел было ее остановить, рассказать… Об одном очень важном событии. Но почему-то не окликнул, не остановил, не рассказал.
Хлопнула калитка. Я слышал, как Марка в глубине двора поднималась на второй этаж по деревянной лестнице. На первом этаже еще горел свет в окне - Коваленко не спали. Здесь жила Ирка, длинная, несуразная девица. Она была года на три-четыре старше нас, но почему-то дружила с нами, пацанами. Ходила с тимуровцами на Машук, купаться на Подкумок. На Подкумке купаться плохо. Здешняя река - быстрая, мутная, лишь у мельницы на той стороне находилась единственная заводь, выбитая водой, падающей с желоба. Там ноги не доставали до дна.
Ирка и спасла меня через полгода в сквере у горкома партии. Но между тем вечером, когда мы расставались с Маркой, и тем днем, когда за мной мчались полицаи и жандармы, лежали века. Полгода - это очень много. Невероятно много.
Похолодало. Ветер забивался под пальто и ворот рубашки, точно кто-то бросал за шиворот кусочки льда. Я тоже пошел домой.
Бабушка не спала. Она сидела за столом и писала. Мы жили во флигеле. Низеньком, сложенном из кизяка. Справа, у окна, стоял стол, застланный щербатой клеенкой. На кровати у бабушки высилась гора подушек - она любила тепло и мягко спать. Книжный шкаф. Я помню две книги… Бабушка читала их постоянно - "Краткий курс истории ВКП(б)" и "Войну и мир". "Краткий курс" она изучала самостоятельно. Она была в каком-то кружке по самостоятельному изучению истории партии. Но дальше четвертой главы она не пошла. Доходила до диалектического и исторического материализма, грустнела и прятала книжку до следующего учебного года в системе партпросвещения. "Войну и мир" баба Поля читала и перечитывала круглый год. Это было какое-то весьма редкое издание Толстого - несколько томов в одном томе. Даже страшно смотреть было на эту книгу, увесистую, как огнеупорный кирпич. Бабушка клала перед собой книгу, надевала очки. Одна дужка у них была сломана и перевязана шпагатом. Робко, с благоговением открывала страницы бессмертного романа и углублялась в чтение. Закладка терялась, бабушка не могла найти то место, на котором остановилась, и начинала читать с самой первой страницы, чтоб ничего не пропустить.
Когда я вошел, она поспешно закрыла газетой свое письмо. Она что-то скрывала от меня. Последнее время она вообще стала очень таинственной. Куда-то отлучалась, писала какие-то заявления… Мне это было на руку. Потому что я сам скрывал многое. Жизнь у меня в то время оказалась запутанной - никогда больше не приходилось так много и так часто врать, как тогда. Морякам я плел длинную, запутанную и жалостливую историю сиротской жизни - батя сражается на фронте, мать погибла во время бомбежки. Хорошо, что хватило ума не рассказывать о самой бомбежке, которой я никогда не видел. В Ростове осталась тетя, она очень скучает и зовет домой.
Я показал письмо от тети. Письмо написал Ара.
Моряки обещали подсобить.
В школе я забрал документы под предлогом переезда в станицу Боргустан, а для бабушки я по-прежнему числился в учениках. Она регулярно расписывалась в дневнике, куда я щедрой рукой ставил "отл" и "хор". Она гордилась моими "успехами" и говорила знакомым, что я наконец-то взялся за ум.
Любимая ты моя баба Поля! Если бы ты знала правду! Ты прости меня! Наверное, там, в гестапо, вспоминая меня перед смертью, ты в душе гордилась моими успехами… Но если говорить по правде, отличником я так никогда и не стал. Не получилось. Прости меня!
Я лежал, таращил глаза, вспоминал страшные истории про привидения, чтобы не заснуть, вспоминал "Вий", но почему-то страшно не становилось… И я остался доволен- сумел, значит, воспитать волю, не боюсь теперь бесов и покойников… Ох, с этой волей! Я ее воспитывал настойчиво, бескомпромиссно - отказался от сладкого, стоял до изнеможения по команде "смирно" на солнцепеке, ходил ночью на кладбище. Как-то прижег лупой руку, чтоб приучиться к боли. На запястье вздулся пузырь, затем он лопнул. Рука распухла и покраснела. Бабушка свела меня в больницу. Врачи сказали, что так начинается гангрена. Я не выдержал, заплакал и сознался, что закалял волю лупой и сжег руку. Опухоль сбили компрессами. Когда рука зажила, бабушка решилась вздуть меня полотенцем.
Зажав в зубах середину полотенца, она скрутила его жгутом и прогулялась по моей спине.
- Сама говорила, - закричал я, - что нужно расти закаленным! Сама говорила, что у отца был боевой конь, шашка и карабин!
- Твоему батьке тогда было четырнадцать лет, тебе двенадцать, - ответила бабушка, - во-вторых, тогда шла гражданская война… И он был воспитанником у Логинова. Он был конником, а ты - сумасброд.
- Я тоже хочу конником!
- Где же тебе коня взять? - ответила бабушка. Потом задумалась и сказала: - Пошли!
- Куда?
- Посмотрим, на что ты годишься.
Она замкнула дом на висячий замок, ключ спрятала под камень и не оборачиваясь пошла к калитке. Я еле поспевал за ней. Она шла по улице широким мужским шагом. Я не подозревал, что она умеет вышагивать как солдат. Ее юбка полоскалась нет ветру. Прохожие останавливались и глядели вслед.
Мы вышли на базар. Стояли ряды возов. Война еще не успела ограбить станицы, и хотя у хлебных магазинов появились очереди, в городе не ощущалось перебоев с продуктами и цены еще не вздулись, как реки в половодье. Осень сорок первого года выдалась необычайно урожайной. Поля тучнели несжатым хлебом, в виноградниках ломились лозы от кистей винограда, сады казались нарисованными, - так дети рисуют яблони - сотня яблок на одной ветке.
Бабушка врезалась в толпу. Кто-то ойкнул, кто-то вскрикнул: "Куда прешь!", но никто и ничто не могло остановить бабушку. Люди уступали ей дорогу и почему-то испуганно смотрели на огромный громкоговоритель, висевший на столбе, - из него доносилось пронзительное мяуканье - шла передача для детей "Доктор Айболит".
Бабушка подошла к деревянному сарайчику. На сарайчике висела вывеска, написанная от руки: "Тир. Заходи, попытай счастья". За барьером сидел грек дядя Анастас. У него болели зубы, щеку стягивал цветастый платок, отчего был виден лишь один глаз, черный и грустный. Посетителей в тире не было, никто не хотел попытать счастья, потому что бесполезно испытывать счастье в тире, где кончились призы - тройной одеколон, пупсики-чайники и пиалы. Около барьера крутилось несколько мальчишек, но денег у них не было, а бесплатно дядя Анастас стрелять не давал. Среди них я увидел Кабана. Он показал мне исподтишка кулак. Плевать я хотел на его кулак: с бабушкой я ничего не боялся.