Том 5. Просто любовь. Когда загорится свет - Ванда Василевская 7 стр.


И вот она снова проходит между койками, худощавая, тёмноволосая. Походкой, похожей на походку Марии. Особая походка - тихая, осторожная. Так ходила Мария, пока она находилась в пределах больничного здания, - он сразу заметил это, когда в первый раз зашёл за ней на работу.

Соня уже здесь. Стоит рядом и подаёт термометр.

И совсем тихо:

- Нужно известить Марию, Гриша.

- Койка вдруг заколебалась под ним, словно на пароходе. Он с трудом вобрал в лёгкие воздух. Теперь нужно что-то сделать, иначе всё пропало.

- Что, сестра? Вы что-то сказали?

- Ты отлично слышал, Гриша, не притворяйся, пожалуйста.

- Но меня зовут вовсе не Григорий, сестра, вы же знаете.

- Ну, конечно, Андрей Георгиевич Коробин, - говорит Соня насмешливо. Потом близко-близко наклоняется к нему. - Нельзя так, Григорий. Нехорошо.

- Отстаньте от меня, сестра. С ума вы сошли, что ли?

Соня пожимает плечами и уходит. Но Григорий понимает, что всё пропало. Она всё знает, как будто разговаривала с ним в долгие бессонные ночи.

Значит, ещё мало было ему мучений, и теперь, когда самое худшее уже преодолено, всё уже осталось позади, является вот такая Соня Козлова и одним словом зачёркивает все муки и усилия и своим хрупким кулачком колотит в тщательно воздвигнутую стену и ломает выкованную за целые недели страданий железную решётку.

В сущности, глупо отпираться теперь, ведь она не подозревает, а знает. Может, просто поговорить с ней, рассказать всё, как товарищу, заклинать её, умолять о молчании, о том, чтобы она помогла ему и дальше оставаться Коробиным?

Но захочет ли она, согласится ли? Женщины обладают странным упрямством и всегда хотят быть умнее. Да и поймёт ли она его? И как тут говорить со знакомым, но в конце концов только знакомым человеком, о самых тайных своих помыслах и чувствах?

И снова её дежурство. Григорий сердит и раздражён. Соня говорит спокойно:

- Раньше я очень уважала тебя, Григорий, но теперь вижу, что не стоило. Мелкий ты человек.

Воронцов большими шагами ходил по кабинету, ожидая телефонного звонка. Лампа под зелёным абажуром слабо освещала комнату.

Значит, так, Григорий, вероятнее всего, жив - следовало бы радоваться, следовало бы чувствовать глубокую, искреннюю радость и за Григория, и за Марию. Так принял бы это всякий порядочный человек. Но он не мог найти в себе этой радости. Она появилась на секунду, когда он услышал неожиданное известие, потом исчезла, и напрасно он призывал её обратно, напрасно пытался разжечь её в себе.

- Я подлец, - повторял он сквозь стиснутые зубы, но это не помогало. - Опять я тебя теряю, - сказал он громко, так что сам испугался и оглянулся через плечо. Но дверь была заперта, в этот час здесь никого не могло быть.

Да, напрасно он пытался думать о чём-нибудь другом - думалось только об одном: придётся снова потерять Марию. Вот уже второй раз в жизни между ними становится Григорий, и она пойдёт за Григорием. Снова открылись старые раны, казалось, уже подсохшие, безболезненные, и снова начали сочиться живой кровью. Мария, слушательница медицинских курсов, светловолосая Мария, которую он сразу заметил с первого же дня, и немного прошло этих дней, как он принуждён был сказать себе, что влюблён. Нет, тогда она ничего не заметила - дистанция, которая была между лектором и слушательницами, казалась ей полной гарантией того, что с его стороны не может возникнуть чувства к ней. Ах, как ему трудно было с нею, с её прозрачными глазами, которые внимательно смотрели ему в глаза, не видя мужчины, а лишь врача-специалиста, с её всегда присутствующим вниманием, с её забавной детской старательностью! А потом она уехала в Берёзовку на свою первую работу. Сколько раз он собирался тогда поехать, признаться ей! Он написал короткое письмо. Она ответила. Но тщетно он искал в письме чего-нибудь, кроме обычного дружеского участия. Он написал ещё несколько раз, просто так, ни к чему не обязывающие письма и получал ни к чему не обязывающие ответы.

Потом появился Григорий - и всё пропало. Он знал Григория раньше, встречался с ним, и могло ли притти ему в голову, что этот светловолосый инженер станет ему поперёк пути, что именно ему достанется улыбка, которой ему, Воронцову, ни разу не удалось получить, и любовные слова, и любовь Марии? Почему именно Григорий, а не он?

Дружба, ох, эта дружба, и подлинная, и искренняя, и вместе с тем какая-то ненастоящая, когда они приехали уже как супружеская пара и он стал бывать у них. Вот тогда-то у Марии и появился этот слегка пренебрежительный тон. Пренебрежительный? А быть может, только материнский. И острая боль первых дней превратилась в болезненную, медленно угасающую грусть, в привычку, похожую на привычку к шраму.

Потом Григорий пошёл на фронт, и отношение Марии к Воронцову изменилось. Он стал ей нужен, перестал быть для неё плюшевым мишкой. Теперь уже он мог позволить себе с Марией покровительственный тон, и она не протестовала. Он был ей нужен как друг, как близкий человек.

Какое это имело в конце концов значение, что девять десятых их разговоров относилось к Григорию? Что Мария с жадностью скупца собирала все сведения о Григории того периода, когда она сама его ещё не знала? Для неё всё было одинаково ценно - и что он сказал, и как улыбнулся, когда и по какому вопросу выступал на собрании. Воронцов старательно рылся в памяти - она требовала подробностей, хотела, чтобы в её воспоминаниях о муже он был не только слушателем, но и активным участником. Казалось, она ревнует Григория ко всем тем дням, которые он прожил без неё, в которые она его не видела, не знала. И даже к Воронцову, потому что он первый, ещё до неё, узнал Григория.

Близость между ними росла. Воронцов не обманывал себя - он не существовал для неё как мужчина. Для неё целый мир был в Григории, и Григорий был для неё целым миром. Всё, что она переживала, она переживала как будто через Григория, для Григория. Война, её работа в госпитале - всё было связано с ним, проникнуто его личностью. Но и то уже было почти счастьем - смотреть на неё, быть её другом.

Где-то на самом дне сердца таилась бессознательная надежда, что это изменится, что он станет ей самым близким человеком. Как это случится? Об этом он не думал. Даже в самые тяжёлые, в самые мучительные ночи у него не мелькала мысль о смерти Григория. Он не отдавал себе отчёта, как это может произойти. Но Григорий был далеко, и казалось, что так будет всегда. И самым нужным человеком, человеком, без которого нельзя обойтись, станет не Григорий, а он.

А теперь всё кончилось. Он сжимал кулаки от презрения и отвращения к самому себе. Если бы хоть всё было иначе, если бы дело касалось какого-то там инженера, который погиб в нормальное время… Но ведь это был капитан Чернов, который в первый же день войны отправился на фронт, который заслужил два ордена за храбрость, солдат родины, борющийся за её свободу и независимость… А тут…

- Подлец, подлец, подлец, - твердил Воронцов сквозь стиснутые зубы, словно давая себе пощёчины этим словом. Но тут снова подступила боль. - Вот я и теряю тебя, вот я тебя снова теряю, - стонало сердце. - Радость жизни, её обаяние и радость, её солнечную красу.

Протяжно, пронзительно затрещал телефонный звонок.

- Алло!

В трубке звенело, трещало. Слышались отрывки какого-то разговора, торопливые, перебивающие друг друга голоса.

- Алло, алло, алло!

В трубке затрещало и утихло.

- Воронцов, говорит Воронцов, это ты, Саша?

Искажённый голос с другого конца пытался перекричать шум на линии.

- Виктор? Да, это я. В чём дело?

- Саша, слушай, Саша! Алло, алло, да-да, мы разговариваем! Саша, у тебя в госпитале лежит капитан Чернов?

- Как, как?

- Чернов, Чернов! Челябинск, Евгения, Роман, Наталья, Ольга, Виктор!

- Чернов?

- Да, да!

- Подожди, сейчас проверю. Подожди, я по другому телефону.

Воронцов терпеливо ждал. Издали, словно из пропасти, доносились отрывочные слова. Где-то на линии переговаривались телефонистки. Где-то упрямо стучал аппарат Морзе.

- Чернов?

- Да, да!

- Инициалы?

- Г. И., Григорий Иванович.

- Нет. У нас есть Чернышёв, Черник. Черняков - и это всё.

Воронцов отчаянно закричал в трубку:

- Нет, нет, не может быть! Не может быть! Два месяца тому назад был? Два месяца тому назад?

- Подожди, проверю.

Снова что-то зашумело, затрещало, забулькало. Воронцов дул в трубку. Он боялся, что не расслышит ответа.

- У нас вообще никогда такого не было, по крайней мере в этом году не было.

- Но ведь телеграмма пришла, телеграмма! Должен быть такой.

- Вы разговариваете?

- Не мешайте! Разговариваем, разговариваем, телеграмма пришла, телеграмма!

- Я сам телеграфировал?

- Нет, нет, сестра, Соня Козлова, Козлова!

- Козлова? Есть у нас такая.

- Спроси, спроси Козлову!

Опять шум в проводах. И, наконец, издали пробился сквозь хаос звуков еле слышный голос:

- Её сегодня нет, сегодня у неё выходной день.

Воронцов опустил трубку на рычажок. Лишь позднее он сообразил, что даже не поблагодарил, а главное, не договорился, ничего не выяснил.

Коротко, резко прозвучал звонок.

- Разговор закончен?

- Закончен, закончен, - сказал он устало. Он был смертельно утомлён. Что он скажет Марии, когда она завтра спросит его?

- Скажу, что не добился соединения, - решил он.

- Почему ты не ложишься спать?

Мария со вздохом встала и погасила лампу. Странный человек эта мать! Сначала ругала за бесчувственность, а теперь требует, чтобы она спала, спала в эту ночь, когда всё решается…

Она на цыпочках подошла к окну и приподняла плотно закрывающую его бумагу. Она задыхалась в маленькой комнате. Ей хотелось выйти наружу, вдохнуть прохладный воздух, почувствовать на лице дуновение ветра, удары его мокрых крыльев. Но уже поздно, нечего болтаться по дождю. К тому же каждую минуту может появиться Воронцов. Нужно бодрствовать и ждать.

За окном постепенно проступили туманные, едва различимые контуры. Там тоже вздымались стены и потолок нависших тёмных туч, сковывающих землю. Мир был сжат, замер в ожидании. И молчал.

- Почему я не радуюсь? - спрашивала она самоё себя. Можно ведь порадоваться, хоть минуту, хоть несколько часов, независимо от того, что окажется потом. Но изнутри словно раздавался суровый запрет, сковывающий сердце. Неужели так будет всегда? Неужели она никогда не почувствует настоящей радости и настоящей скорби? Всё стёрлось, перепуталось, чувства были туманны и неопределённы, как рассеянные ветром тучи. Нет, неправда это, будто несчастье облагораживает человека. Несчастье опустошало, обедняло, несчастье рождало в сердце враждебность к людям, гнев и эгоизм. Когда она была счастлива - ах, ведь это же правда, а не сказка, не легенда, что когда-то она была глубоко, радостно счастлива! Это счастье переливалось через край, и тогда у неё для всякого были радостная улыбка и добрый совет и в сердце нетерпеливое желание, чтобы все были счастливы.

А потом пришло известие, что погиб Григорий. Несчастье облагораживает… Нет, нет, это сказки для благовоспитанных детей, фальшивые, приторные и лживые. Ведь вот же она стала злая, опустошалась её душа, и в ней горьким урожаем всходили сорные травы, приносящие ядовитые семена.

И вот теперь пришло известие. Верное? Ложное? Это ещё видно будет. Но каковым бы оно ни оказалось, она не умела воспринять его так, как следовало бы. Она уже не была прежней Марией. Несчастье скрутило её, что-то в ней навсегда сломало.

Несчастье? Но ведь если Соня не ошибалась, если телеграмма не была иллюзией и сном, тогда окажется, что не было никакого несчастья, а просто недоразумение, которое теперь выясняется.

Телеграмма - она ощупью подошла к столу отыскать бумажку. Она была тут. Обе. Та, что возвещала смерть, и та, что говорила о жизни.

Ей показалось, что в прихожей раздался звонок. У неё перехватило дыхание, но уже в следующий момент она поняла, что ошиблась. Никто не звонил, звенело у неё в ушах. Сколько времени прошло с тех пор, как ушёл Воронцов? Может быть, он уже что-нибудь узнал? Но что - хорошее или дурное? Если дурное… то он сидит теперь, наверное, и думает, как сказать об этом? Как известить, что обманчивый сон рассеялся, что нужно вернуться в мрак и пустоту, в тот холодный, тёмный мир, где нет Григория. Он будет откладывать, искать отговорок.

Как невыносимо тянется время! Сколько уже прошло - минут или часов? Посмотреть? Но тогда надо пойти в комнату матери, она проснётся и опять начнёт ворчать. Делать нечего, придётся терпеливо ждать.

Впрочем, может быть и так, что этой ночью он вовсе не добьётся разговора. Мало ли людей поважнее её и по вопросам куда серьёзнее её дел разговаривает в эту ночь с далёким городом, где работает теперь Соня, где, может быть, находится Григорий! Вопросы о танках, самолётах, орудиях, - всё то, от чего зависит жизнь миллионов. А тут ведь только одно отчаявшееся сердце… одна человеческая жизнь, которая, неизвестно ещё, горит ли больным огоньком, или уже погасла.

Глаза привыкли к темноте, из мрака проступили очертания мебели, предметов. На столике фотография Гриши. Она встала на колени на стуле и взяла её в руки. Ничего, что темно. Она знала наизусть каждую линию, каждое пятнышко, тени, форму лба, изгиб ресниц, чудесную радость глаз, крылатые брови, откинутые назад волосы, дерзкое, весёлое Гришино лицо. Она вскочила и бросилась в переднюю. Но это снова галлюцинация - никто не звонил. В передней стояла мёртвая тишина.

Мария снова подошла к окну. Ночной мрак молчал, ему не было дела до человеческой муки, до человеческого ожидания. В большом доме справа выделялись чёрные прямоугольники окон. Люди спали глубоким сном. Только в верхнем этаже тёмная бумага сдвинулась, внутри горел свет, узкой полоской пробивающийся возле самой рамы. Кто бодрствовал там, за окном, в длинную тёмную ночь? Кто это не может заснуть, кто сидит у постели больного? Кто это, кто мучится так же, как она?

За дверью спала мать. Глубоким, крепким сном. Словно её и нет - Марии. Одиночество было непреодолимо, полное, безнадёжное. Никому на свете не было дела до того, что с ней происходит. И Воронцов не идёт, всё ещё не идёт…

Правда, Воронцов тоже бодрствует. Сидит в своём кабинете и волнуется. За неё и за себя.

Ещё одно доказательство, что она теперь другая. Думает только о себе, о себе, о себе. Что несчастье не облагораживает, а портит, сушит, опустошает человека.

Она провела ладонью по глазам. Глаза резало, жгло. В комнате становилось всё светлее. Выступили очертания зеркала, заблестела его зеленоватая поверхность. С фотографии ещё неясно, но уже видимо взглянули глаза Гриши. Сухие веточки в вазе на столе - их уже давно пора было выбросить. Раньше она никогда бы этого не допустила; теперь как-то не замечала их. Разве её собственная жизнь не была сухой веткой, отломленной от зелёного дерева счастья?

Бледный, мокрый, больной рассвет вставал за окном. Скоро надо итти на работу. А Воронцова всё не видно. Верно, уже пошёл домой спать. Ночь прошла, прошла напрасно, и утром всё будет так же, как было вечером.

Снова начинался сырой, раскисший зимний день без снега и мороза, день мрачной, печальной зимы без Гриши. И казалось, что это утро тоже ничего не принесёт с собой - так оно было похоже на все другие утра, которые давали одно и то же сознание, что Гриши нет. Что его уже никогда не будет.

В соседней комнате заскрипела кровать. Татьяна Петровна громко зевала, слышно было, как она, потягиваясь, хрустнула суставами. Зашлёпали шаги. Она заглянула в комнату, прикрывая худые плечи шерстяным платком.

- Ты уже встала? Рано ещё.

- Мне сегодня надо пораньше быть в госпитале, - сказала Мария, приглаживая рукой волосы. Да, матери и в голову не придёт, что она могла и вовсе не ложиться.

В кухне полилась вода. Татьяна Петровна ставила чайник. Мария взглянула в зеркало на своё утомлённое, потускневшее лицо. Гриша глядел на неё с фотографии, молодой, радостный, непобедимый. Она вздохнула. Теперь уж она знала почти наверное, что телеграмма от Сони была каким-то глупым недоразумением. Верней была первая бумага, официальное извещение.

Телефонные звонки, телеграммы, телефонные звонки, телеграммы. И наконец:

- Мария, это правда, Григорий жив. Был тяжело ранен. Теперь он инвалид. Он хотел скрыться от тебя.

Она стояла, смертельно бледная, изо всех сил стискивая руки, и, не моргая, смотрела прямо в глаза Воронцову огромными остановившимися зрачками.

Она не могла понять, что он ей говорит. Не улавливала смысла слов. Григорий хотел скрыться? Что он такое несёт? Григорий жив, но если так, то что может значить всё остальное?

- Не понимаю, - сказала она глухо.

- Он жив, нашёлся, нужно привезти его сюда!

- Я поеду, - рванулась она.

Он положил ей руку на плечо.

- Нет, Мария. Мы поедем вместе. Полетим самолётом. Может, надо будет помочь в чём-нибудь. Так будет лучше.

Она хотела возразить. Опять Воронцов, и тут он. Зачем? Что тут такого трудного? Григорий жив, и нужно за ним ехать - кажется, просто и ясно.

Но тут она почувствовала, что у неё подгибаются ноги, что силы её покинули, в глазах мутится, в ушах шум. Да, пусть уж лучше Воронцов будет с ней, пусть уж будет…

- Самолёт летит завтра утром. Я заказал билеты. Заеду за тобой… - Он взглянул на часы. - Да, заеду в половине десятого. Теперь мне надо итти, закончить дела перед отъездом.

Она слышала его, как сквозь туман. И даже впоследствии никогда не могла вспомнить, как пережила эти часы до следующего дня, до назначенного срока.

Она стояла совершенно одетая, в берете, в перчатках и ждала. Но вот, наконец, звонок в прихожей. Воронцов! На аэродром. Она кинулась открывать дверь, больно ударившись об ящик, стоявший в прихожей. Открыла - это был не Воронцов. Какой-то мальчик подал ей конверт.

- От доктора Воронцова.

- Как? Где? А где он сам? - крикнула она так, что мальчик отступил на шаг.

- Доктор улетел.

- Как улетел?

Ей показалось, что земля расступается у неё под ногами. Что же это такое опять? Что за невероятная история? Неужели не будет конца этим диким недоразумениям, ошибкам, этим безжалостным пыткам?

- Улетел, - повторил мальчик, внимательно наблюдая за ней и готовый броситься наутёк при первом её движении. У неё было такое выражение лица, что он принял её за сумасшедшую. Воспользовавшись тем, что она опустила глаза на письмо, он торопливо нырнул в тьму лестничной клетки. Ноги в рваных башмаках загрохотали, как канонада.

Без конца читала она письмо, стараясь уловить его смысл, шёпотом повторяя отдельные предложения, словно это могло помочь ей понять.

"Не следует волновать его" - это, значит, её присутствие, что ли, его взволнует? Инвалид - ладно, мало ли инвалидов? Какое это имеет отношение к Григорию, к Григорию и к ней? А может, всё это неправда? Может, Воронцов обманул её, Григория нет в живых, а он теперь боится сказать об этом?

Нет, нет, Григорий жив и ждёт её. Она сама, а не ещё кто, должна за ним ехать. Нельзя же откладывать, оттягивать, когда можно увидеть, увидеть Гришины глаза, упасть в его объятия, услышать его голос, выплакаться на его груди. Какое право имеет Воронцов решать за неё, оставить её дома, как маленького ребёнка? Какое право имеет он первым увидеть Григория?

Назад Дальше