Меня как-то качнуло сбоку набок. Я вдруг почувствовал, что проваливаюсь в бездну. Нас все же разделяло какое-то пространство, потому что мне захотелось бежать к этим костеркам. Я ринулся вперед, закричал. То кричало во мне все мое существо:
- Степка! Степка пришел!
Я уже не чувствовал, как подвернулся протез, как я полз по снегу к Степке, хватал его за полу шинели, за руки. Девушка в полушубке помогла мне подняться. Она же затем настойчиво оттерла меня плечом от Степки, боясь, что я задушу его.
- Осторожно, товарищ! - напомнила она. - Степану Федосеевичу не можно волноваться... Будь ласка, без резких движений.
Нетрудно было догадаться, что это медсестра. Да и сам Степка бледный, постаревший, весь пропах йодоформом.
Чересчур уж серьезной показалась для первого раза медсестра эта!
- К-командуешь здесь? - заикаясь и вообще каким-то чужим, завезенным издалека голосом спросил Степка. - А к-как же отец?
Я промолчал.
А по деревне шли и шли люди. Казалось, все живое вопило: "Степка Чураев живой! Степка вернулся!"
Впереди нестройной толпы шла, почти не опираясь на клюку, гордая и молчаливая бабка Пелагея.
Медицинской сестре, сопровождавшей Степку из госпиталя, пришлось бы худо, не догадайся она упрятать его в избу.
Но и лежащему на материнской кровати Степке не предвиделось покоя. Каждый хотел хоть пальцем дотронуться до него, как до святого. Ахали, поздравляли, целовали его и друг друга. Степка весело поглядывал в изумленные лица односельчан, сам удивлялся, отгадывая имена повзрослевших детей.
Не знаю почему, но я вскоре очутился сзади всей этой счастливой публики. В избу входили все новые и новые люди, проталкиваясь вперед. Ребята даже на печку залезли, чтобы лучше видеть.
Внезапно я обнаружил, что на том месте у кровати, где сидела медсестра, домовито расположилась сияющая бабка Пелагея. Приглядевшись получше, я убедился, что медсестры вообще нет в избе.
Решил выйти покурить. Я прошел через сени к двери, распахнутой во двор. Наверное, долго стоял там, опершись о притолоку, глотая табачный дым, бессмысленным взглядом созерцая кур, разбредшихся по двору. До моего сознания с беспощадной ясностью вдруг стало доходить то, что можно было угадать по бескровному лицу Степана и по горестно-озабоченным глазам медсестры. Странные иногда запоминаются подробности: девушка ни разу не улыбнулась, видя счастливые лица односельчан Степана. Знает ли она, какую радость доставила Пелагее Сидоровне да и всем нам?
Заглянув внутрь сарая, я остолбенел: медсестра лежала на соломе, уткнувшись лицом в согнутую руку. Плечи ее вздрагивали.
Почувствовав шаги, она приподнялась на локте, заслоняя от меня ладонью свободной руки зареванное лицо.
- Ради бога, ни о чем не спрашивайте меня, - умоляющим тоном проговорила она.
Предупреждение это было лишним. Едва ли я смог бы в эту минуту спрашивать ее о чем-либо. Я повернулся, чтобы уйти, но девушка попросила окрепшим голосом:
- Вытрите себе лицо, мужчина... И помогите мне встать.
Я выполнил ее желание.
- Как вас зовут? - зачем-то спросил я, не выпуская ее руки.
- Одарка, - улыбнувшись лишь уголками губ, ответила она и посмотрела на меня большущими, со снежными искорками в глубине, карими глазами.
О, сколько тоски могут вмещать иногда женские глаза!
- Когда вы уезжаете?
- Завтра утром.
Одарка опять взглянула на меня, и снова мне стало холодно от ее взгляда.
- Пришлю за вами сельсоветскую подводу...
Она не ответила, машинально сбрасывая с рукава приставшие соломинки. А я все еще не отпускал другую ее руку, то ли пытаясь передать Одарке свою душевную стойкость, то ли ища поддержки у нее самой.
- Спасибо вам, Одарка... Спасибо душевное за то, что вы... за то, что вы довезли Степана сюда живым. Он очень нужен нам здесь. Какой есть, какой бы он ни был...
Вечером Одарка рассказала мне подробности Степкиного ранения.
- Один он остался у переправы... Все ждал, когда наши разведчики с того берега речки приплывут. А тут вместо своих немцы в лодке... Гранатой он оглушил их, да не всех. Трое на одного кинулись... Подобрали его в камышах бойцы из другой части. В госпиталь привезли чуть живого. Врачу не удалось вытащить из тела всех осколков. Особенно опасен был один - у самого сердца. Он до сих пор там и перемещается...
Долго, очень долго боролись мы за его жизнь. А больше нас он сам боролся. Из переписки со штабом его части мы узнали, что похоронная отослана. Я сразу приготовила письмо Пелагее Сидоровне и даже дала почитать Степану, когда он пришел в сознание. Но врач спрятал это письмо в столе: стоит ли дважды травмировать сердце матери?..
Наутро Одарка ушла пешком на станцию, отослав назад подводу и даже не попрощавшись со мною.
...С той поры на Суземье что ни мальчик, то Степан.
Пелагея Сидоровна жива доныне. Ежедневно, покончив с нехитрыми домашними делами, она обходит те тропки, по которым бегал ее рыжеватый босоногий Степка. И хотя она, выйдя из дому, на несколько минут замирает у невысокого холмика, всегда убранного живыми цветами, тревожный взгляд ее испытующе останавливается на встречных людях. Она как бы спрашивает с надеждой: "Ты - не Степка?"
Я не знаю человека в нашем краю, который решился бы сказать ей, что он - не Степка.
АЛИМУШКИНЫ ПОЛУШУБКИ
Случалось это в предзимье. Застуденит с тонким присвистом сиверко, прикоржавят осклизлые проселочные тропы, задернет морозец мохнатым ледком копытные следы, а иногда и первым снежком тряхнет сверху - в эту пору появлялся в нашей деревне гость. Был он уже немолод, сутуловат, ходил вприпрыжку, с подволоком левой ноги, перебитой на японской войне. От прочих пожилых людей в округе отличался тем, что сам себе укорачивал бороду и носил очки.
Все его звали Алимушкой и не помнили отчества. Никто не знал, сколько ему лет, откуда родом, где пропадает до холодов. Хорошо известно было лишь то, что Алимушка немало годков оттрубил в царской армии. В японскую войну под Мукденом был тяжело ранен и получил Георгиевский крест. После излечения в госпитале уже не мог возвратиться в строй и остался в родном полку портным.
Старик любил, когда его называли солдатом или просто служивым.
В деревню гость предпочитал захаживать без провожатых, от случайного попутчика освобождался хитростью: притворится усталым или свернет в ярыжек по нужде.
Особая радость звучала в голосе отставного воина, когда он, опершись на клюку и сбросив под ноги холщовую котомку с инструментами, певуче возвещал от крайней избы о своем приходе:
- Полушубки!.. Эй, кому шить полушубки!..
Занятые нескончаемыми докучливыми заботами, сельчане за летнюю страду успевали забывать про швеца. Но будто по команде, хлопали калитки, со скрипом распахивались двери. Одетые наспех, а то и босиком, чтобы не отстать от сверстников, мальчишки высыпали на дорогу, и крикливый их табунок окружал пришельца.
- К нам, дядя Алимушка! Нет, к нам... к нам!
Швец неторопливо развязывал котомку и одаривал детей тульскими жамками, которые, как и все его вещи, пахли овчиной. Потом он в окружении ребятни обходил изогнувшуюся по взгорью кривую улицу, останавливаясь у каждой избы. Кому степенным поклоном, а кому и соленой прибауткой он отвечал на приветствия. Успевшие принарядиться - мужчины в новых рубахах, женщины в цветастых полушалках - на разные лады шумели у распахнутых дверей:
- Не обойди мово двора, куманек!
- Заждались тебя, Алимушка!..
Самая расторопная из женщин выносила швецу новый березовый веник. Путник, крякнув от удовольствия, с превеликим тщанием обметал свои лапотки.
- Отлетай, пыль-дорога, у этого порога, а тебе, молодушка, что ни гость, то подмога...
Старый солдат переступал порог и с этой минуты считал свой марш оконченным. У догадливой хозяйки он мог выпить чарку и отобедать, но это не означало, что изба для продолжительного постоя найдена.
Привечать Алимушку считалось большой честью в любом доме. Ради него резали поросенка или барана, гостю стелили лучшую постель. Домочадцы наряжались по этому случаю в праздничные одежды, а сама хозяйка развешивала по стенам вышивку: Гость не брезговал принять в дар пару чистого белья, не отговаривал, если добрые люди топили для него баньку.
За право приютить у себя швеца шли раздоры. Но Алимушка предпочитал выбирать себе место для работы сам. Чаще всего это был дом моего деда Данилы - человека чудаковатого и беспечного, любившего прихвастнуть, крепко знавшего свое плотницкое ремесло.
Сразу после молотьбы дед Данила выдалбливал в земляном полу избы три глубокие ямы, закреплял в них рядок толстых кругляков. Затем настилал на этих кругляках подобие нар или помоста. Для работы Алимушке хватило бы и обыкновенного стола, но дед знал: от любопытных не будет отбоя.
Поглядеть на швеца, послушать бывальщину о житье в других селениях, его рассказы о войне сходились и стар и млад. Поэтому настил из свежих, гладко выструганных досок тянулся через всю избу - от иконного угла до порога. Не было случая, чтобы древний Данила употребил для этого сооружения прошлогодние доски или не обстругал их добела. Нередко гость, чтобы не стеснять хозяев дополнительными заботами о ночлеге, использовал этот помост как исполинскую постель, застлав его овчинами.
Швец приступал к делу не торопясь. Он выпивал рюмочку, сытно обедал, любил даже полежать немного после еды. Не обращая внимания на публику, которая к вечеру постепенно заполняла богатырское застолье, Алимушка размашисто крестил лоб, со строгим выражением лица сотворял шутливую молитву:
Поклон тебе, боже,
За добрые кожи,
Божьему сыну
За мягкую овчину,
Хозяину за привет,
Хозяюшке за обед.
Минуту и две он потом прохаживался по избе, не отвечая на добродушные реплики местных остряков. Когда он подходил к столу, лицо становилось одухотворенным, серые выцветшие глаза вспыхивали задорным блеском, как у артиста, готовящегося к импровизации.
Наконец наступала долгожданная минута. Алимушка засучивал выше локтя рукава, повязывал через лоб тесемкой волосы, чтобы не спадали на глаза, и небрежно швырял на стол овчину. Резкими, точными, размашистыми движениями он рассекал ее на несколько кусков по известным только одному ему мысленно начертанным линиям. И пускал в ход иглу.
Обычно неторопливый, Алимушка за рабочим столом становился совсем другим. Толстая сверкающая в неярком свете керосиновой лампы игла описывала в воздухе замысловатые круги, исчезала в густых складках кожи, появлялась вновь. Руки швеца танцевали, кипели над шитвом. Овчина ворошилась, как живая, дышала под этими руками.
На глазах у изумленных, притихших людей разбросанные по столу куски и лоскутья сращивались, соединялись навсегда и в таком порядке, что овчина становилась красивой, ладно сшитой, ласкающей глаз обновкой. Не дай бог, если кто-нибудь в это время кинется помогать Алимушке и в чем-то нарушит строгий порядок на столе. Разве хозяйка догадается чистым рушником отереть повлажневший лоб мастера, да такой заботе своя пора.
Вот, откусив нитку зубами, простукав деревянным молотком швы, Алимушка вскидывал свое детище на руке и щедрым взмахом кидал полушубок по длинному столу. Десятки рук устремлялись навстречу обновке, каждый норовил подержать ее, прежде чем она попадала в цепкие руки заказчика.
Брат моего отца, рослый парень Моисей, не очень сдержанный на слова, как-то сказал, обращаясь к соседу:
- Подумаешь, полушубок! Вот надену - и разойдется по швам.
Эти слова услыхал Алимушка. Закончив работу, он подошел к Моисею:
- На, разорви, щенок!
Моисей, покраснев от обиды, стал напяливать только что снятую с иголки одежду. Дед Данила пытался урезонить Алимушку:
- Брось, служивый, с дураком тягаться!
- Рви, если сможешь! - упорствовал швец. - Я плачу за овчину!
Моисей с глуповатой ухмылкой застегнул на все клепушки нарядную обновку и шумно потянул в себя воздух, расправляя плечи. Однажды он согнул на своей груди стальной ломик, но тут, как ни приседал, перекашивая плечи, добиться своего не мог.
- Рвите вдвоем! - подзадоривал Алимушка.
Моисей сбросил полушубок, взялся за рукав. Его ровесник Демьян Сорокопуд ухватился за полу. Парни забегали по избе, как бы отнимая полушубок друг у друга, изо всех сил тянули каждый к себе, дергали рывками. Наконец Моисей полетел в угол, к лохани, зажимая в руке кусок полушубка.
Все ахнули: рукав лопнул по целику!
Торжествующий Алимушка тут же притачал новый рукав и, подбросив свое изделие к потолку, крикнул:
- А ну, кто поймает?
Дождался своей очереди заказчик Савелий Князьков. Он поднес к столу и расстелил перед мастером большую овчину, которую все время держал под мышкой, скатав ее в трубку. Швец поправил тесемку на лбу и взялся было за ножницы. Но вдруг отложил инструмент в сторону:
- Надсмехаться над своим однополчанином вздумал, Савелий? Ни во что ставишь меня перед добрыми людьми! Овчина-то твоя ползет, как тесто. А одежда готовится не на один год. Не только для сугреву - ради красоты человеку я служу! Не удержит твоя овчина моих ниток - как струны они у меня!
Пристыженный Савелий тут же удалился, позабыв овчину, сброшенную на пол разгневанным мастером.
- Гляди-кось, бабка Алена, швец из твоей овчины черта стачал! - выкрикивал какой-нибудь озорник, чтобы разрядить неловкую обстановку. Из-под вороха порезанной кожи высовывались застежки, похожие на заячьи ушки.
- Цыцте, окаянные! - шумела с печки бабушка. - В урочный час нечистого не гневите... Алимушка - святой человек, безродный кругом... Всейный он наш, богом для угождения людям послан...
Швец относился к такому заступничеству безучастно.
- Бога не видывал, про черта только слыхивал, а вот домовой мне сродни доводится...
- Ой ли?! - испуганно воскликнула, услыхав такое, Настя Бородина, сидевшая поблизости от Алимушки.
- А то как же думаешь: вышел за деревню - и к облакам короткими перебежками? Я в овчинах у вас летом живу на потолке...
Швец, округлив глаза, испытующе уставился на Настю поверх очков.
- Хочешь, крестница, я прилюдно все твои секреты объявлю: сколько ты перемен белья своему суженому приспела, какой узор на свадебной сорочке выбила?..
- А вот скажи! - осмелела девушка.
- Так вот: четыре рубашки, да портов столько же, да онуч тринадцать аршин, да сукна на зипун...
Настя ликующе возразила:
- Ой, обмишулился, папаня крестный! Не в лад сказал!
- Одну-то ты успела подарить тайком от матери и подружек, - не сдавался Алимушка. - Хочешь скажу, как жениха звать?
Девушка, будто поперхнувшись, смолкла. Застолье взорвалось смехом.
- Крой под чистую, Алимушка! До конца говори... И про Евменью рассказывай и про Катьку.
Рябая дебелая Катька, прозванная в деревне Воеводой, взмолилась сразу:
- Дядечка, милый, обо мне ни слова. Я верю, что ты домовой...
Раззадоренные мужчины кричали:
- И ведьмов наших небось знаешь наперечет?
- С ведьмами я в сговоре, - важно ответствовал швец.
На этот раз вступила в разговор бабка Алена, недовольная отношением самого Алимушки к ее заступничеству.
- Не беда бы в нашей деревне - так он в Сусловке, угодничек божий, ведьмаху завел: к солдатке Домахе пристроился, чаевничать к ней ходит...
Эта разоблачительная фраза, произнесенная хворой бабкой, уже давно не слазившей с печи, подняла на ноги всех в избе. У швеца даже очки свалились с носа от неистового хохота за длинным столом. Он с хрустом перекусил зубами суровую нитку и часто заморгал подслеповатыми глазами. Всем стал заметен испуг, хотя солдатская находчивость тут же пришла ему на помощь.
- Напраслину гнешь, кума, - поправляя очки, заметил он. - Домаха - баба честная, рукодельем ее любуюсь.
- Знаю я Домахино рукоделье! - подливала масла в огонь внезапно поздоровевшая бабка.
Мужики мудрствовали:
- Вот тебе и домовой... А Домахин-то Митька за Настей ухлестывает...
Дед Данила, насупившись, протиснулся к осажденному дружку, однако не за тем, чтобы выручить его.
- Ежели на большой привал потянуло, пехота, то у нас и своих солдаток избыточно... Хату тебе всем миром отгрохаем! Петухов я ольховых срукодельничаю поузористей, чем Домаха на холсте...
Алимушка почтительно поклонился деду, сложив руки на груди:
- Каюсь, дорогие! Сдаюсь после жаркого боя... Открыться перед вами желаю...
Когда люди поуспокоились, продолжил:
- Была такая думка у меня... Позиция у соседей ваших приглянулась, окопаться вздумал там.
Дед Данила еще больше помрачнел:
- Это чего же у соседей?
- В коммунию сусловцы всем обчеством собираются, одной семьей жить хотят.
- И овчины в кучу свалят? - выкрикнули от порога.
- Все, как есть! - весело блеснул очками швец.
За столом протяжно присвистнули. Дед Данила поскреб в затылке.
- Не пойму, служба, куда ты свою строчку в разговоре повел? Всем миром ладно получается хороводы водить на лугу, а полюшко, тебе не в обиду будь сказано, не овечья шкурка... За хлеб животы люди кладут, самому царю холку намылили.
Швец пожал плечами. Он, видимо, и сам не вполне представлял себе коммунию. Обдумывая свой ответ, он повертел перед лицом почти готовое изделие и сказал искренне, душевно:
- Ремесло свое хочу обчеству доверить, молодых шить научу, а там и в отставку без печали и воздыхания...
...Часто разговор уходил за полночь и прерывался лишь пением петухов или завершением начатого шитва.
Помнится, Алимушка никогда не начинал работу утром. После жаркого шитья, которое подчас продолжалось до полуночи, швец отсыпался, разбросав свои красные, вздрагивающие во сне руки. Женщины подоят коров, истопят печь, соберут на стол. А он все спит. Завтракали молча, переговариваясь шепотом, чтобы не потревожить покой своенравного старика.
Однажды, улучив момент, когда взрослые разошлись по своим делам, я залез к швецу на помост. Захотелось поглядеть на его руки - большие, с тонкими, вытянутыми пальцами, пахнущие совсем иначе, чем у всех.
Это было неожиданно и показалось мне страшным. Руки старого Алимушки, те самые руки, веселой игрой которых мы любовались, руки эти были в синих крапинках уколов, будто посеченные дробью. Вдоль большого пальца тянулся свежий, еще не заживший шрам.