Не отверну лица - Николай Родичев 5 стр.


* * *

В медсанбате мне стало легче: промыли рану и перевязали чистым бинтом. Я просто ослаб от потери крови, но заснуть не смог. Наплывала река в розовых вспышках взрывов. Я мысленно следил за движением Шамраева через ночную Сулу, слышал слабый всплеск воды, сидел вместе с новичком в камышах, потом полз за ним под опоры моста, вставлял тонкими пальцами Шамраева конец шнура в гнездо капсюля и зажимал зубами...

Перед глазами вставало никогда не унывающее, доброе лицо Батагова, с его самыми красивыми на свете зубами. Теперь я сам мысленно зажимал шнур в капсюле зубами. Потом торопливо отходил прочь от моста, считал секунды. Но взрыва не было. Снова пускался вплавь и повторял все детали этой операции вместе с бойцом... И снова до моего слуха доносилась стрельба где-то слева и справа, в отдалении, даже в тылу. Ухали тяжелые орудия, с шелестом проносились снаряды. Взрывы, взрывы, но только не у моста.

Так прошла, наверное, половина ночи. Половина бессонной августовской ночи.

Чтобы как-нибудь отвлечься от гнетущих мыслей, я достал из полевой сумки переданную мне Шамраевым тетрадь и стал рассматривать ее. Собственно, в свертке оказалась не одна тетрадь. Там лежал аккуратно завернутый в целлофан комсомольский билет на имя Александра Шамраева, 1925 года рождения (в строевом списке значился 1924 год); школьная тетрадь с портретом Пушкина на голубой обложке. Я когда-то заносил в такую тетрадь песни о пограничниках и под диктовку классного руководителя писал о солидарности рабочих всех стран и неизбежной гибели мирового капитала.

Я поднялся, прошел в дальний угол хаты и придвинул поближе к себе коптилку. Надеялся в бумагах бойца найти еще что-нибудь, кроме уже известных мне имени, фамилии и года рождения. Это я обязан был знать как командир.

И вот передо мной вдруг рассыпавшиеся, смятые листки тетради. В самом верхнем углу первой страницы правильным каллиграфическим почерком, с небольшим наклоном вперед, было написано:

"Здравствуй, мой мальчик!

Надеюсь, ты не обидишься на свою мать за такое обращение. С детства ты старался во всем походить на взрослых, и материнские ласки как-то не трогали твоего сердца. Суровая судьба пошла тебе навстречу: в неполных семнадцать лет ты принял на свои плечи такую ношу, которая под силу лишь возмужалым.

Да и в солдатской шинели ты не выглядел взрослее. Одежда воина лишь еще больше подчеркивала твою мальчишескую худобу.

В нашей маленькой квартире все, как прежде. Только на стене рядом с отцовским портретом висит теперь твоя карточка. Ее сделали в школьном фотокружке в тот день, когда вы, добровольцы, уходили на фронт.

Милый Саша! Ты же помнишь: мы с тобой все делали так, как посоветовал бы нам папа, будь он жив сегодня. Рассказы о нем ты мог слушать бесконечно, если даже они изо дня в день повторялись. Ребячье воображение уводило тебя вслед за отцом в ночные десанты, в зауральские походы.

Ты говорил об отце так искренне и восторженно, представляя себе его таким отважным, что в сердце матери закрадывалась тревога: истинно ли отцовские качества закреплялись в твоем сознании? Ведь о ратных подвигах, как и вообще о своих заслугах, твой отец не любил говорить.

Ах, разве можно было представить себе, что жизнь обернется так худо, что тебе придется едва ли не точь-в-точь повторять суровый путь отца!..

Мой милый Саша, мой храбрый защитник! Ты рос таким, каким должен быть настоящий мужчина, каким был наш папа...

Враг неумолим, беспощаден. Великое горе свалилось на головы всех нас, и матерей прежде всего.

Сейчас так много пишут о наших поражениях. Я мучаюсь от горя и досады. Мне кажется, что все вы, мои воспитанники, в том числе и ты, мой сын, смотрите в еще не позабытые вами глаза своих наставников с упреком: "Вы твердили, что сила наша неодолима, а на самом деле приходится оставлять города и целые области; вы пробуждали в нас мечту о больших свершениях, а пришлось жить в бомбоубежищах и зарываться в траншеи, подставлять свою грудь штыкам чужеземцев".

Как мне хочется хоть на несколько минут собрать вас всех и досказать то, о чем мы недоговаривали порой.

Да, мы старались выпестовать ваши души крылатыми. Но ведь в полет уходят только те, кто хорошо чувствует землю, кто в состоянии сделать разбег.

Я рассказала бы вам два-три эпизода из будничных дней людей старшего поколения. Юность их проходила в то время, когда не было ни чинов, ни наград. Они не считали своих частных успехов подвигами, а внушительных достижений - заслугами.

Однажды в февральскую стужу на хутор, где я жила, через снежные заметы пробился раненый красноармеец. Он был обут в большие порыжелые ботинки с обмотками. Шинель на острых плечах его висела, словно больничный халат. Из пестрой и обветшалой одежды выделялась лишь большая красная звезда на шлеме, сделанная из куска хорошо выстиранного кумача. Впалые щеки и блеск глаз выдавали в нем человека, измученного болезнью и голодом. Но красноармеец, обходя дворы хутора, ни у кого не попросил есть.

В доме моего хозяина, кулака Кутякина, захожий воин сказал всего несколько слов: "Люди! На разъезде остановился поезд с тяжело раненными бойцами. Нет угля. Помогите нарубить дров".

Хутор был зажиточный, а Кутякин, у которого я ходила за скотом, ждал прихода деникинцев - у них служил его старший сын. Когда красноармеец вышел за дверь, хозяин заявил, крестясь перед иконой: "Если ихний поезд на два дня застрянет на разъезде, мы раненых сами порешим".

Хоть молодая я была, но уже знала что к чему: красноармеец был из наших, из бедноты; за лучшую жизнь таких обездоленных, как сама я, воевал он.

Мне стало страшно за судьбу искалеченных людей, замерзающих на разъезде в настывших теплушках. Я не могла примириться с мыслью, что вот этот сероглазый боец, неизвестный, но чем-то приятный мне, падет от пули Кутякина или сгорит в подожженном бандитами санитарном поезде.

Я перекрестилась для виду, вспомнила о незагнанной в хлев корове, набросила полушубок и вышла во двор. Мне не терпелось узнать, куда делся красноармеец, и, если можно, шепнуть ему, чтобы дотемна уходил отсюда...

У крайней избы, где жил бедный мужик Мирон Горбатов, стояли запряженные сани. По двору суетились, позвякивая пилами и топорами, трое наших парней из батраков. Мирон принес на сани охапку соломы.

Среди мужских заячьих треухов я приметила серый полушалок Даши - моей подруги, дочери Мирона.

Пока я отодвигала тяжелый засов сарая, отыскивала там пилу, пока, оглядевшись, выходила через калитку в огород, они уже тронулись с места. Я долго бежала по рыхлому снегу, не смея крикнуть, боясь, что Кутякин услышит и застрелит меня из обреза.

У опушки леса с саней заметили меня и остановились. Ко мне подбежала Даша и стала целовать, а этот, с красной звездой на шлеме, сказал весело, с хрипотцой:

- Спасибо, родная. Я знал, что ты придешь. Верим мы в поддержку народа, потому и победим!..

Дров нужно было много. Паровоз почти совсем остыл. Нам помогали раненые и санитарки. Лошадь проваливалась в снег по брюхо. Тогда мы, взявшись за оглобли, тащили сани на себе, перекатывали бревна кольями.

Я не думала о том, что станется со мной, когда поезд уйдет с разъезда. Мне было просто по-человечески хорошо от мысли, что помогла людям, сделала добро. А еще было по душе, когда Игнат (так звали красноармейца), ухватившись одной рукой за сук, выкрикивал задорно:

- А ну, взяли! Дружнее, товарищи!

Это почти незнакомое слово "товарищи" пело в его устах, волновало.

Когда паровоз загрузили дровами и в каждую теплушку занесли по доброй вязанке сушняка, на разъезд прибыла дрезина. Высокий человек в кожаной куртке, с виду суровый и очень подвижной, сошел на полотно и проговорил, обращаясь к Игнату:

- Я комиссар Калужского губкома Варганов. Где командир санпоезда?

Игнат отрапортовал четко:

- Командир в третьей теплушке - болен тифом. Старший группы по заготовке леса красноармеец Шамраев.

- За революционную находчивость объявляю благодарность. Назначаю вас комендантом разъезда и заготовительного пункта. Отправляйте свой поезд. Сюда идут эшелоны с Брянска. Готовьтесь принять.

Они поговорили, потом отцепили и загнали в тупик хвостовую теплушку. Раненых перенесли в другие вагоны, а в эту затащили мешок крупы, кошелку вяленой рыбы, еще что-то.

Вскоре санитарный поезд без гудка отправился на Калугу. Мы все подошли провожать раненых, даже всплакнули с Дашей напоследок, по бабьему обычаю.

Дрезина с Варгановым ушла на юг, навстречу застывающим в пути поездам. На разъезде остались четыре бойца из прежней команды во главе с Игнатом Шамраевым да нас шестеро батраков.

Игнат принялся толковать нам о борьбе пролетариев всей земли за мировую революцию. Под конец объявил, что считает нас мобилизованными в особый революционный отряд по заготовке леса и ставит на красноармейский паек.

Правда, кормить всю нашу команду пришлось деревенскими харчами, но в общем, как объяснил Игнат, мы были на довольствии у Красной Армии.

Работали до глубокой ночи, пока окончательно не свалилась лошадь Мирона - она сломала в рытвине переднюю ногу. Игнат распорядился пристрелить бедную клячу, пообещав крестьянину при первой возможности возместить потерю.

Век не вспоминать бы, как горько сокрушался Мирон над своей кормилицей, как по-ребячьи всхлипывал во сне, когда мы поселились со своими пожитками в теплушке.

Мы с Дашей полезли на верхний ярус. Подружка сразу притихла. Я тоже не могла пошевелить одеревеневшими руками и ногами, но сон не приходил. Я слышала, как осторожно ходит по теплушке Игнат.

- Чего не ложишься? Чай, не железный! - осмелилась я напомнить Игнату.

- Служба, Луша! Служба! - отозвался он.

Игнат добровольно взял на себя обязанность первого часового нашего, по сути, беспомощного гарнизона, затерянного в лесной глуши. Говорила я эти слова Игнату, а сама была в те минуты так благодарна этому человеку за его выдержку: ведь я даже не предупредила Игната о злых помыслах Кутякина!

Вот Игнат подкладывает дрова в буржуйку, вот шарит рукой в углу, освобождая зачем-то ведро. Потом отодвигает дверь теплушки и выходит.

Шаги Игната становятся тише, а сердце мое бьется сильнее. Навязчиво встает перед глазами хозяин. Кажется, Кутякин уже притаился где-то поблизости и лишь выжидает, когда Игнат уйдет подальше от теплушки... Мне даже слышались осторожные шаги. На всякий случай я приготовила топор.

Наконец Игнат возвращается. Я сама отодвинула вагонную дверь и чуть не прыгнула ему навстречу. Красноармеец даже отшатнулся:

- Ты, Луша?!

Едва закрылась дверь, меня охватил нервный озноб. Я ткнулась лицом в жесткую шинель Игната и, всхлипывая от волнения, принялась рассказывать ему все, что знала о Кутякине, сетуя на свою горькую долю.

- Вообще-то ты молодец, - выслушав мой лепет, сказал Игнат. - Бдительность в наших условиях - первое дело. Но сейчас ты просто перестаралась: сюда приходил дежурный по разъезду. Я побоялся, что не выдержу, просил его наведываться. Да и ему скучно: все равно никакой связи с другими станциями нет - провода обрубили. А насчет Кутякина спасибо. Мы еще посмотрим - кто кого! Теперь вот что, - закончил он весело, - если уж и впрямь, как говоришь, сон нейдет, чего время даром терять: давай товарищам свежего мясца поджарим. Проснутся, за милую душу позавтракают...

Только тут мне в ноздри ударил резкий запах лошадиной печенки. Оказывается, за ней ходил этот неугомонный человек.

Я вываляла печенку в снегу, затем дважды перемыла ее в чистой воде, разрубила топором на доске. И все это время Игнат присвечивал мне берестой, хваля на все лады мою ловкость, причмокивая от удовольствия языком, восторгаясь предстоящей едой.

Мне за всю жизнь не привелось услышать добрых слов о своей работе, о себе. Похвала Игната согревала мне душу, хотелось чем-то помочь ему.

Так мы познакомились с твоим отцом, Саша.

На другой день пошли поезда. И мы снова принялись за свое: рубили деревья, перекатывали по снегу тяжелые кругляки.

Чем дальше белые уходили от наших мест на юг, тем больше бедноты шло из деревень на "казенные" лесозаготовки. Из теплушек мы перешли в бараки. Дрова начали отправлять в столицу для отопления квартир.

Когда у нас родился сын, Игнат уже мог держать его двумя руками - левая тоже поправлялась.

А теперь такое, о чем и вспомнить, страшно и позабыть невозможно.

Произошло это в тот самый, известный тебе по школьным учебникам год, когда на заводах осьмушка хлеба в день на человека приходилась. Вызвали нашего папу в уездный комитет, назначили уполномоченным на хлебопекарню. Продовольственный вопрос тогда был чуть ли не главным. За промашки в этом деле к стенке ставили. Самым честным людям снабжение доверяли.

Хоть сама я тогда уже ликбез окончила и на курсы народных учителей готовилась, а новое назначение мужа чисто по-бабски приняла: ближе к хлебу - дальше от голода. Не мне, думаю, - ребенку своему прихватит кусок, не даст умереть.

Про голодную смерть-то думка была не случайной. Умирали в ту пору и большие и крохотные. На посту умирали, у станка смерть валила с ног и в колыбели заглядывала. Несут, бывало, детские гробики на кладбище да на окна нашего дома косятся: вот, мол, где комиссар с комиссаршей живут, горя не ведают.

А отца нашего словно подменили. Пока при пекарне не был, еще туда-сюда перебивались: где горстку круп добудет, где картофелин десяток от друзей примет. Сейчас же ни находки, ни приработки. Осьмуха себе и осьмуха мне, да и получить ее надо идти за версту, в противоположной от пекарни стороне поселка. Два кусочка со спичечную коробку! Берет, бывало, годовалый ребенок этот черный хлеб, аж ручонки трясутся!

А папа наш вроде ничего не замечает. В землю больше глядит - горбиться стал, седина в волосах появилась. Записки ему поганые подкидывают, порешить грозятся - кулачье. Сначала, пока я еще могла выслушивать его, он вразумлял меня терпеливо: мол, все сейчас так худо живут, Ленин от дополнительного пайка отказался, в детсад велел продукты передать, когда рабочие принесли ему в дар хлеба и селедок.

У ребенка стали пухнуть ножки. Он сделался квелым, неулыбчивым.

Когда почувствовала неладное с сыном, разум совсем отказал мне. Случилось однажды, Игнат и вовсе не принес домой ни грамма. В тот день пекарня без муки осталась. Печи топились для виду, чтоб дым из труб шел, надежду в людях поддерживал...

Только увидела я, что пустые руки отец наш за спиной прячет, принялась кричать:

- Ты погубишь и ребенка и меня! На черта мне твоя Советская власть... Я пойду опять к Кутякину. Зачем ты повстречался мне в жизни такой беспомощный!

Игнат остановил меня:

- Луша, родная... Я готов отдать ребенку всю свою кровь до последней капли. Но есть вещи, которых я никак не мог сделать. За каждым моим движением следят тысячи голодных глаз. Взять домой хлеб, даже съесть его там самому означает нечто большее, чем моя смерть.

- Иди к Кутякину! У него хлеб. У него потайные ямы с зерном! - шептала я в отчаянии, забыв, что давно уже открыла эту свою батрацкую тайну мужу.

Игнат отводил глаза в сторону:

- За ямы спасибо. Мы их выгребли на той неделе. Хлеб ушел питерским рабочим по разнарядке Ильича.

Наревевшись, я забылась тревожным сном. А отец наш присел у детской кроватки, обхватив голову руками. Засыпая, я видела сквозь слезы его большую пышноволосую голову. Между растопыренными пальцами на русых висках заметно блестела проседь.

Утром, открыв глаза, я увидела отца в той же позе - склоненным над детской кроваткой. Только голова Игната стала совсем белой.

Я догадалась, что мальчик наш мертв...

У нашего отца стало меркнуть зрение. Сначала он не признавался в этом, только просил, чтобы по утрам я провожала его на службу, - жаловался на боли в сердце: "Сердце вроде стронулось и никак не станет на свое место". На третий или четвертый день его привела домой сестра милосердия.

Неизвестно, чем бы это окончилось, но его спасли друзья. Я и прежде слыхала много доброго о своем муже, но не могла представить, сколько у него настоящих товарищей! Подумать только: его даже не освободили от прежней должности, от дела, которое требовало зорких глаз!

В рабочей среде его не называли по фамилии. Для ровесников он был чересчур "своим", а пожилым в сыновья годился. Ко всей его простецкой натуре более всего подходило обыкновенное "Игнат". Но из-за седых волос его все чаще стали называть "белоголовый Игнат", "Игнат седой" или совсем душевно - "Игнат - светлая голова".

Через год наш папа опять стал видеть. Правда, не совсем хорошо, но все же мрак отступил.

За это время многое изменилось к лучшему: враги были отогнаны до границ почти на всех фронтах. Бои шли уже на Дальнем Востоке. Отступал и голод. Я закончила курсы и пошла работать в школу.

Но темная сила еще долго не сдавалась. Она жила в образе бандита Кутякина и ему подобных. Среди последних жертв во имя окончательной победы, во имя нашего будущего пал, сраженный из кулацкого обреза, твой папа...

А через полгода после его смерти родился ты, мой мальчик. Родился, чтобы вырасти с верой в наше дело, в нашу трудную победу. Да, сынок. Пусть недруги до конца дней своих удивляются нашей силе. Им никогда не понять ее, а значит, никогда не одолеть нас... Я верю в тебя, Саша, как верила в твоего отца!

Твоя мама Л. Ш."

* * *

...Сколько времени прошло с тех пор, как я взял в руки эту тетрадку, - час или шестнадцать лет? Кто это отстреливается так упорно в стороне реки? Игнат Шамраев, попавший в засаду, или его сын Александр, обороняющий родную землю от темных сил? Кого враги хотят заставить сдаться, отступить - отцов наших или нас самих?

Это - продолжение непрекращающейся битвы! Враги, не одолев отцов, испытывают наше поколение. Спасибо тебе, мать, за письмо, за то, что ты вырастила нас сильными, крылатыми. Спасибо тебе, неустрашимый, вечно тридцатилетний защитник рабочего дела, Игнат - светлая голова, - ты выстоял на смертельном рубеже, побелев от душевного напряжения!

Мне сейчас тоже тридцать. У меня еще не тронутая сединой, черная густая шевелюра и крепкие зубы. У меня зоркие глаза. Я отлично вижу врага и метко поражаю его из любого положения на пятьсот метров. На рассвете я ухожу в заслон к лейтенанту Кучукову.

Взрыв!..

Это был отдаленный взрыв двадцатикилограммового заряда тола. Но он взметнул меня на ноги. Он был самым понятным для меня среди потрясающих взрывов той августовской ночи. Распахнув окно, я крикнул в голос:

- Ты слышишь, мать: это удар богатыря! Это вырвал у врага свою первую, еще одну нашу победу твой сын Александр Шамраев!

Я выскочил из душного санбата и побежал в теплую августовскую ночь к берегу Сулы, чтобы пожать руку бойцу Шамраеву и занять свое место рядом с ним в заслоне.

У меня зоркие глаза, густая шевелюра и крепкие зубы... Крепкие зубы!..

Назад Дальше