Не отверну лица - Николай Родичев 7 стр.


Табун лошадей со времени последнего разговора с комиссаром носился в разгоряченном воображении Кострыкина. Предложение профессора было щедрым, но все же оно не шло ни в какое сравнение с табуном.

- А в школу вы меня примете опосля, с баяном? - заговорил прямодушный Кострыкин.

- Голубчик! Нужно ли это училище? - ерзал в кресле профессор, преображаясь, разыгрывая из себя благодетеля. - Купите пятистенный дом с флигелем, откроете в деревне кабак. Тройка лошадей во дворе и куча деток на полатях! Хи, хи...

Каштанский наконец догадался пригласить необычного визитера в кресло.

- Мне больше давали за скрипку, - выдохнул Кострыкин. И улыбка сурово заиграла на его обветренном лице.

Каштанский давно почувствовал, что имеет дело хотя и с сырым, но не глупым парнем.

- Скажите, Клавдий Орефьич, - деловито заглянув в бумажку, начал профессор. - Кострыка - это побочный продукт переработки конопли на пеньку... То-есть на подбивку лаптей все это в конце концов идет?

- Не только на лапти, - квалифицированно возразил Кострыкин. - Господа-врангелевцы в Севастополе на обыкновенных мужицких веревочках вешались. Иная, глядишь, грубоватой выделки попадется, с кострычкой то-есть, но ничего, господа не требовали, когда приспичило... Потому как мы не Америка, а Россия. Не научились пока веревки вить без кострычки.

Каштанский хрустнул пальцами сцепленных рук. Перед ним была глыба гранита. Но им обуяло торжествующее настроение.

- Страдивари - Кострыкин... Как вы находите это, с позволения сказать, сочетание?

- Ничего. Привыкнем! - дипломатично ответил Клавдий Орефьич, до которого не сразу дошел смысл каверзной подначки ученого человека.

Профессор поспешил прекратить опасный экзамен. Он весело объявил, что Кострыкин будет зачислен в подготовительную группу.

- На общежитие и материальную помощь не рассчитывайте, - нацелившись прямо в лоб двумя неподвижными зрачками, убийственно заключил Каштанский.

Но для бывалого воина эти слова прозвучали, как холостой выстрел.

...Не одна такая поездка понадобилась бы, чтобы, лежа на вагонной полке, перебрать в памяти основные эпизоды четырехлетних мытарств Кострыкина в оскудевшей Москве, пока он наконец закончил злосчастное училище. С одной скрипкой пришлось хлебнуть горького до слез. Несколько раз ее пытались умыкнуть знакомые, подсылали воров, отнимали в темном переулке после шефских концертов... Спасибо той диковатой лилии. Она имела прелестное имя - Дина Шукевич! - и вообще оказалась чудесным человеком: прятала скрипку в отцовском кабинете, иногда там же скрывалась вместе с Кострыкиным и сама от недоверчивых родительских глаз.

А разгрузка дров и угля на товарной станции по ночам, чтобы заработать на хлеб!.. А наивные издевательства юных сокурсников, которые были моложе Кострыкина на десять лет и называли его "Дядя, достань воробушка". А неистовая зубрежка грамматики, шефская работа в красноармейских клубах, не говоря уже об основной программе училища - очень емкой, накладной, рассчитанной на предварительную подготовку и несомненные способности...

Здоровый крестьянский организм доставлял ему мучений не меньше, чем все остальное, вместе взятое. Сколько раз Клавдий Орефьич, зажатый скрежещущей хваткой голода, оклеветанный завистливыми товарищами, проклинал и скрипку, и Сорокина, и сам себя. Но отступать было уже поздно. Ему открылся сказочный мир музыкальных образов, и он забывал голод и унижение. Одним из первых его поздравлял после отчетного концерта, цедя слова сквозь зубы, профессор Каштанский. Фамилия Кострыкина больше не першила ему в горле, тем более, что несколько таких же крестьянских сыновей, пришедших в училище одновременно с Кострыкиным, обнаружили недюжинные дарования и переходили из класса в класс с блестящей аттестацией.

В день двадцатилетия Дины Кострыкин подарил ей небольшую пьесу собственного сочинения. Именинница нашла ее "очень милой" и несколько раз за вечер исполняла гостям.

Первые аплодисменты, теплые отклики о его игре в рабочей прессе, гастрольные поездки по стране перед выпускным экзаменом...

Кострыкин во время учебы и после окончания училища не был в числе худших. Однако и чрезвычайных способностей за ним не отмечали. На концертах Кострыкина понимали, принимали тепло, впрочем, без оваций. На конкурсах о нем спорили члены жюри, но ближе седьмых - четвертых мест, он не занимал.

Клавдий Орефьич уже носил шляпу и остроносые лакированные туфли, водил знакомства с воротилами музыкального Парнаса, однако в его столичной однокомнатной квартире витал застойный дух деревни. Во всякие времена и по всякой оказии - кто за ситцем к свадьбе дочери, кто соскучившись по белому хлебу - в Москву тянулись односельчане. Они громко завидовали столичному житью младшего Кострыкина, щупали подкладку его вечернего костюма. Больше иных диковин поражались тому, что у него в "хватере нужничек". Наудивлявшись всему, они развешивали на батарее отсыревшие за дорогу онучи и стелили на полу зипуны, валились впокат. До глубокой ночи звучала милая сердцу, но уже отошедшая в прошлое и воспринимающаяся как-то по-иному крестьянская, речь: кто женился, у кого волк овцу задрал, кто срубил себе новую хату не по-курному... И во сне мужики звучно кряхтели, словно корчуя пни, мятежно вскрикивали громоздкие ругательства, по-детски жалобно стонали.

Нужна была великая душевная щедрость и стойкость, чтобы видеть и слышать это в квартире.

Когда на пороге появилась их первая сермяжная стайка, Дина приняла гостей за опереточных артистов, которые в шутливой форме пришли поздравить молодоженов.

Встречая и провожая гостей, всячески помогая осуществлению их очень незатейливых потребностей в столице, Кострыкин терзался раскаянием, словно обездолил этих людей, построил на их неизбывной нужде свое благополучие с "нужничком" в квартире, которым, впрочем, как и его необразованные гости, сам он старался не пользоваться, стесняясь родителей Дины.

На Клавдия люто осерчал брат Моисей. Сначала он на правах старшего просто корил Клавдия за беспутную нетрудовую жизнь "на отшибе", жаловался на тяготы ведения хозяйства в одиночку. Потом насел с требованием денег, грозясь по-своему наказать меньшого за непростительную скаредность и разврат. Женитьбу на городской барышне он убежденно считал баловством, был спесив в сознании своего мужицкого превосходства над "интеллигентной" Диной. Завязывался какой-то тугой узел противоречий, возникших на почве алчности брата, предрассудков отца и матери Дины, а может быть, и в результате непродуманных действий младшего Кострыкина в начале всей этой истории.

Находились и враги, которым Кострыкин чем-то пришелся не по нутру. Во время гастрольных поездок по стране, имевших несомненный успех, по ошибке или по злому умыслу администратора на афишах крупным планом рекламировалась скрипка Страдивари, а фамилия исполнителя была набрана едва различимым шрифтом.

Душевное смятение мешало творческому росту, озлобляло самого себя против родственников и друзей с неверными глазами, бесцеремонно вторгающихся в его личную жизнь.

Как назло, и с деньгами у Клавдия Орефьича было неважнецки. Много ли платят театральному скрипачу? Дина часто прихварывала, перерывая работу на полгода и больше. Вдобавок она была совсем непрактична в хозяйстве, неудержимо залезала в долги.

Клавдий Орефьич пробовал заговаривать с женою о переводе в село, поближе к родным местам, к тем делам и песням, которые еще жили в его душе и питали его творчество. Но с женой после таких разговоров приключались припадки. Она хватала ребенка из кроватки и убегала через коридор к родителям.

* * *

...Был один человек, который никогда не завидовал Кострыкину и понимал его с полуслова. Это - годок Клавдия, закадычный друг детства и солдатских лет Прокофий Хомутов. Прокофий заявлялся в Москву изредка, во время школьных каникул. За каких-нибудь два-три дня он расшатывал и без того нетвердые устои кострыкинской семьи.

Прокофий после демобилизации работал в комбеде, затем в сельсовете. "Самотужкой" он подготовился к экзаменам на сельского учителя и потом уже бессменно учил ребят. Носил он, как и все односельчане, темно-серую в крапинку сорочку с белыми пуговицами, просторные шаровары из холста, выкрашенного в отваре луковичной кожуры. Сапоги Прокофий смастерил себе сам, выдубив шкуру годовалого теленка. В этих сапогах, пахнущих корою и дегтем, он ходил по московским музеям, наркоматам. Однажды завернул даже в Академию педагогических наук, где его встретили очень любезно, как автора премированной на всероссийском конкурсе теоретической работы по трудовому воспитанию школьников. Поощрили Прокофия, к счастью, деньгами, и он тут же, в академическом киоске, закупил на всю "даровую" сумму книжек для школьной библиотеки.

Если, прячась от иных земляков мужа, Дина закутывалась в теплое одеяло по шею, то на время, пока у них был в комнате Прокофий, она исчезала под одеяло с головой, лишь изредка высовывая оттуда свое остроносое личико.

Прокофий уговаривал Клавдия, а порой прямо требовал возвращения с семьей в деревню.

- Ну и что же?! - восклицал Хомутов в ответ на робкие возражения Дины, перечислявшей преимущества столичной жизни. - Ну и что же, что здесь Большой театр, филармония?.. И публичная библиотека и Академия наук - все на своем месте. И каждый из нас должен быть на своем месте, если мы люди, если мы посвящаем свою жизнь сотворению нового общества.

Прокофий болел деревней, всевозможные нужды села терзали его сердце. Всегда и повсюду он считал себя народным заступником и ходатаем. Из обходов по столичным учреждениям он заявлялся со свертками карт, связками книг. Неистового правдолюбца где-то одарили большущим глобусом. "Все сгодится для "скворушек", - ворковал он влюбленно, не забывая ни на минуту о своих учениках.

Уже тогда Клавдий Орефьич сознавал, что живет не так, как надо, душевно беднее Прокофия.

Незаконченные споры в учреждениях Прокофий переносил в семью друга-годка.

Чтобы отбиться от Прокофия Хомутова, Дина присоветовала подарить ему семейную реликвию - скрипку Страдивари.

Это вконец разъярило Прокофия:

- Я не побирушка! - вскричал Хомутов, опасно швырнув инструмент в ноги сидевшей на кровати Дине. - И не сорока, чтоб стаскивать драгоценности к себе в гнездо. Я не нищенствовать приехал к вам, а напомнить о совести, о стыдобушке. Если мы сейчас не создадим условий для всестороннего развития детей в деревне, через десять лет они разлюбят землю, уйдут в города...

Забрав свертки, книги и глобус, Хомутов в тот же вечер ушел, хотя его поезд отправлялся под утро...

В полночь Клавдий, оглушенный истерическими воплями Дины, брел налегке через опустевший город на вокзал. Он позабыл в эти минуты даже о скрипке. Но Прокофий, вспыльчивый, однако никогда не терявший рассудка, отнесся к его уходу из семьи неодобрительно. Музыканту пришлось под утро возвращаться по тем же пустынным улицам домой, наслушавшись чересчур спокойных речей дружка. Тот, видите ли, не за такое строительство новой жизни, при котором все прежнее пропадай пропадом... Дети очень чутки ко всякой лжи. Если они узнают о том, что Клавдий покинул в городе ребенка, ему не обрести в деревне уважения к себе...

- Да и не в этом дело, где ты живешь, - заговорил вдруг Прокофий примирительно. - Это я так нажимал на тебя, чтобы вы, городские, про нас не позабыли, когда сильно в гору пойдете со своей пролетарской культурой. А музыка, будь она по душе народу, и по столбам да проводам до нас дойдет.

Узнав, что в кармане Клавдия афиша о предстоящих гастролях в Англии, Прокофий и совсем забыл о своих прежних уговорах:

- Да это же здорово, Кланька!.. Сын мужика-лапотника будет с лордами в музыке соревноваться! И думать не моги - не время сейчас в деревню. Марш домой!

Расстались друзьями, но на письма Прокофий почему-то не ответил. Видимо, занят был сильно. Это была их последняя встреча до случайного разговора с белобрысым студентом в купе...

"Ах, зачем я тогда послушался Прокофия и вернулся с вокзала домой?" - досадливо думал разволновавшийся старый Кострыкин. Дина оказалась пустым, слезливым существом. Она разменяла свой и его талант на мелочи быта. С нескрываемым цинизмом она подсчитывала выручку после каждого его концерта. В невыгодном свете она вечно сопоставляла хозяйственные качества мужа с достоинствами "настоящих" мужчин, у которых и квартира лучше обставлена и жена лучше одета.

Эти разговоры влекли за собой неоднократные хлопоты по обмену квартиры, ненужные или необязательные приобретения мебели, от которой негде было уже повернуться. Все это стоило многих лет жизни - пустой, мятущейся, наполненной поиском "халтуры" для удовлетворения прихотей жены, ожиданием лучших времен, которые так и не наступали... С Диной пришлось порвать, но к тому времени пошатнулось здоровье. Пришлось отложить работу над начатой симфонией: не хватило простора для души, свежего дыхания, настроения.

Возвращаться в деревню ни с чем, с обрывками хорошо начатой музыкальной карьеры Кострыкин не хотел. Прокофий, занятый коллективизацией и другими сельскими делами, молчал. Жизнь Клавдия Орефьича пошла по течению, прибиваясь к случайным пристаням.

...Тук-тук, тук-тук... Стучат колеса. Куда везет его поезд, затерявшийся в глухом лесу? Нужна ли сейчас эта поездка, если все уже забыли о нем и, может, считают, как этот студент, давно умершим?..

* * *

Водитель грузовика распахнул кабину, а Кострыкину показалось, что отворились ворота в мир, пригрезившийся ему в колыбельном сне.

Почувствовав себя третьим при любовном свидании, шофер стронул машину с места, и она, затаив моторное дыхание, покатилась со взгорья, пропадая где-то там, внизу, в изгибах отороченной теплыми травами дороги. Вместе с машиной унеслись прочь звуки и запахи вторжения. Дремучая пойменная стихия колыхнулась и сомкнулась над Кострыкиным, сладко обволакивая его тело, обдувая руки и лицо, заполняя душу чем-то новым.

Полузабытый мир этот вдруг обрушился на Кострыкина всей своей разноголосо кричащей, разноцветно-полыхающей неистовой красотой. Пыльный большак дрогнул под неверными ногами старика, цветы и травы кинулись ему навстречу, больно стегай по щиколоткам, игриво ускользая из рук, забивая ноздри сытым духом лепестков и тычинок.

Луг уже пробудился. Обласканный слепым светом еще не взошедшего солнца, пока не расчесанный его гребенчатыми лучами, он изумленно уставился в небо мириадами иссиня-черных, лилово-белых, ярко-красных и просто алых, синих и черных глаз.

Пышный ковер цветов начал дробиться, расчленяться, каждая травинка и листок приобретали свои, испокон веков принадлежащие им грани и очертания, вызывая в памяти свои пахучие имена.

В невысоком, ровно вытянувшемся из зеленой тени стебельке с голубыми шапочками пригадывалась дикая фиалка. Пойменная красавица герань игриво вздернула выше ствольчатых колен прозрачную юбку шелковистых листьев, горделиво поводя вокруг лилово-синими неотразимыми глазами. Обиженно распрямилась потревоженная пчелой дикая морковь; над курчавой шапкой ее вспыхнул желтый дымок пыльцы. Щедро разбросал прямо по земле чеканные, как монеты, листья луговой чай; словно соблазненная этими нечаянными дарами, склонила перед ним голову, уставшая от ночных бдений смолка; на ее полузакрытом и привядшем цветке замерла бабочка-полуночница, разрисованная в абстрактном стиле. Вольно раскидал полнеющие стебли съедобный ганус, тихо цвела, обещая богатый урожай лепешек, добрынь-трава.

Отцветающие с заматерелыми стебельками баранчики, тугие головки еще не расцветшей ромашки, брызжущая липким соком смолка, квелая сон-трава... Кукушкины слезки, донник, ядовитые - чемерица и крапчатый болиголов, желтый крестовик... Все эти раннецветущие дары поемья, все это обильное разнообразие луговой флоры своеобычно благоухало, маня и отталкивая, наступательно устремляясь в высоту и стойко обороняясь от бесчисленных недругов своих.

Все это выглядело торжественно и называлось трудно: пора медосбора...

Всегда незримые, скромно неприметные на земле и в воздухе, безгласо вспархивали из травы и вертикально вонзались в высоту жаворонки. Где-то далеко в вышине они, словно напав на золотоносную жилу, изумленно вскрикивали и потом уже не умолкали ни на минуту, разрабатывая голубые пласты неба. Вместе с их родниково-чистыми песнями на млеющую в мареве пахоту, на всклокоченное ветрами ржаное поле, на луг, на белостенное село за рекой и на самое реку, отороченную бархатными прутьями краснотала, ниспадала теплая синь, рассыпались хрупкие струи солнца.

Жаворонки, наверное, чувствовали себя в эти мгновения добытчиками тепла, света, красок для всего живого внизу. Земля ответно посылала в небо смесь самородных духов, меняя под ветром свое убранство... Уставшие от такой вдохновенной работы, сомлевшие от духоты птицы поочередно отлеплялись от неба и неслышно падали в траву.

Пробужденный от внезапного оцепенения шелестом тугих крыльев птицы, свалившейся неподалеку от него, Кострыкин почувствовал себя стоящим на коленях посередине просторного луга. Ногам было сыро, правое колено попало в копытный след, наполненный росной водою. Но оторваться от земли не хватало сил.

В эту минуту его позвали, а может, уже звали долго. С дороги тоненько, в лад птицам, звенели детские голоса.

Назад Дальше