Спустя почти час он поднял взгляд от книги, встревоженный внезапно наступившей тишиной. За окном бушевал и завывал пуще прежнего ветер, дождь лил не ослабевая и барабанил по стеклам, словно град, но в комнате стояла полная тишина, разве что вой ветра гулким эхом отдавался в печной трубе да порой, когда буря чуть стихала, слышно было, как шипят, скатываясь по стенкам трубы, дождевые капли. Огонь в камине догорал и уже не давал яркого пламени, но комнату все еще заливал красный отсвет затухающих углей. Малколмсон прислушался и внезапно уловил тоненький, едва слышный звук, напоминавший писк. Он доносился из угла, где свисала веревка, и студент предположил, что это она поскрипывает на полу в такт колебаниям колокола на крыше. Однако, подняв глаза, он увидел в неверном свете догорающего огня, что это огромная крыса повисла на веревке и точит ее зубами. Веревку к этому времени она уже почти перегрызла, студент даже заметил более светлые пряди, обнажившиеся на фоне темных. На его глазах крыса завершила свою гнусную работу, отъеденный кусок веревки с грохотом свалился на дубовый пол, а огромная крыса на мгновение повисла, словно узел или кисть, на медленно покачивающемся конце. На какой-то миг Малколмсона снова охватил ужас: он осознал, что теперь отрезан от внешнего мира и никто не придет ему на помощь, - но ужас тотчас же сменился гневом, и, схватив книгу, которую он как раз читал, он метнул ее в крысу. Он точно прицелился, но не успел пущенный им снаряд долететь до крысы, как она разжала когти и с глухим стуком шмякнулась на пол. Малколмсон немедля бросился за ней, но она шмыгнула во тьму и пропала в неосвещенном углу комнаты. Малколмсон почувствовал, что сегодня более заниматься не сможет, решил внести разнообразие в монотонный ход своих ученых штудий, устроив охоту на крысу, и снял зеленый абажур с лампы, чтобы видеть бо́льшую часть комнаты. В самом деле, когда он поднял лампу, мрак, затопивший потолок и верхнюю часть стен, наконец отступил, и в свете лампы, казавшемся особенно ярким после непроглядной тьмы, перед студентом отчетливо предстали картины. Со своего места Малколмсон мог ясно рассмотреть на противоположной стене третью картину от камина. Он в изумлении потер глаза, и тут ему стало не по себе.
В центре картины красовался большой, неправильной формы участок бурого холста, незакрашенного, словно только что натянутого на раму. Фон картины не изменился, он по-прежнему изображал уголок комнаты с камином и веревкой, но фигура судьи исчезла.
Малколмсон, похолодев от ужаса, медленно повернулся, и задрожал, и затрясся, словно больной падучей. Казалось, силы оставили его, он лишился способности действовать, и двигаться, и даже мыслить. Он мог лишь смотреть и слушать.
В углу, в роскошном резном дубовом кресле с высокой спинкой, сидел судья в алой бархатной мантии, не сводя с него злобного, исполненного ненависти взгляда. С жестокой, торжествующей улыбкой, исказившей его плотоядные губы, он медленно поднял черную шапочку, которую судьи обыкновенно надевают при оглашении смертного приговора. Малколмсон почувствовал, как вся кровь отхлынула от его сердца, и замер в невыносимом ожидании. В ушах у него зашумело. За окном ревела и выла буря, а сквозь ее яростный рев порывы ветра донесли перезвон курантов на рыночной площади, отбивавших полночь. Так студент простоял несколько секунд, показавшихся ему целой вечностью, застыв, словно статуя, с широко открытыми, расширенными от ужаса глазами и затаив дыхание. С каждым ударом курантов торжествующая улыбка на лице судьи становилась все более злобной, а с последним ударом полночи он надел черную шапочку.
Медленно и неторопливо судья встал с кресла, поднял с пола конец веревки, к которой был прикреплен колокол, медленно, словно лаская, провел по ней ладонью и стал неспешно завязывать на ее конце узел, готовя петлю. Потом он затянул ее покрепче, проверил на прочность, наступив на нее и несколько раз сильно дернув, пока не остался удовлетворен ее добротностью, и полюбовался аккуратной удавкой. Затем он стал медленно подходить к Малколмсону вдоль отделявшего их стола, не сводя с него глаз, прошел мимо него и вдруг быстрым движением загородил дверь. Малколмсон почувствовал, что попал в западню, и стал лихорадочно гадать, как спастись. Взгляд судьи, который тот ни на миг не сводил со студента, был исполнен какой-то гипнотической силы, и студент не мог отвести от него глаз. Вот судья приблизился, по-прежнему заслоняя от студента дверь, поднял удавку и ловким броском попытался накинуть ему на шею. Малколмсон едва успел отшатнуться, и веревка с громким стуком упала на дубовый пол. Судья снова поднял петлю и снова попытался набросить ее студенту на шею, не сводя с него злобного взгляда, и снова студенту каким-то невероятным усилием удалось отпрянуть. Так продолжалось довольно долго, но судью, казалось, нисколько не обескуражили и не встревожили неудачи, похоже, он играл со студентом, как кошка с мышью. Наконец в приступе невыносимого отчаяния Малколмсон на какую-то долю секунды оглянулся. В это мгновение масло в лампе вспыхнуло и комнату озарил яркий свет. Студент заметил, что из множества норок, щелей и трещин в панельной обшивке поблескивают глаза крыс, и само их присутствие на миг успокоило его. И тут он осознал, что веревки колокола у него за спиной не видно под серыми тельцами крыс. Крысы усеяли каждый ее дюйм, все новые и новые полчища устремлялись к веревке из маленького круглого отверстия в потолке, откуда она свисала, а колокол под их тяжестью стал раскачиваться.
Но что это? Веревка дрожала и колебалась до тех пор, пока язык колокола не ударился о его раструб. Послышался удар, еще негромкий, но колокольный звон уже набирал силу и вскоре должен был зазвучать в полный голос.
Услышав звон колокола, судья, не сводивший глаз с Малколмсона, покосился на веревку, и на лице его появилось выражение поистине дьявольской злобы. Глаза у него загорелись, словно раскаленные угли, он в гневе топнул ногой, так что старый дом сотрясся едва ли не до основания. Когда в небесах прокатился ужасный раскат грома, судья снова поднял петлю, а крысы забегали вверх-вниз по веревке еще быстрее, словно торопясь. На сей раз он не стал бросать удавку, а приближался к жертве, с каждым шагом растягивая петлю шире. Когда он подошел почти вплотную к Малколмсону, того охватило непонятное оцепенение, и он застыл. Малколмсон почувствовал, как судья ледяными пальцами поправляет петлю у него на шее. Удавка затягивалась все туже и туже. Потом судья поднял окаменевшего студента, перенес его к камину, взгромоздил на дубовое кресло, став рядом с ним, протянул руку и схватился за конец свисавшей веревки набатного колокола. Едва он поднял руку, как крысы с испуганным писком бросились в бегство и одна за другой исчезли в дыре в потолке. Затем судья связал конец удавки на шее Малколмсона и веревку от колокола и, неторопливо спустившись, выбил кресло из-под ног студента.
* * *
Услышав набат в Доме судьи, жители города забеспокоились. Вскоре множество людей, прихватив с собой лампы и факелы, не теряя времени, бросились на помощь студенту. Они принялись стучать, но никто не откликнулся. Тогда они выбили дверь и, предводительствуемые доктором, устремились в парадную столовую.
Там на веревке набатного колокола висел молодой человек, а на лице судьи, изображенного на портрете, играла злобная улыбка.
Дэниел Коркери
ГЛАЗА МЕРТВЕЦОВ
1
Если бы Джон Спиллейн не отложил возвращение домой на три года, его встречали бы как знаменитость. На вершинах холмов в Россамаре зажгли бы в его честь костры, а матросы на кораблях, проплывающих в двадцати милях от берега, гадали бы, по какому случаю устроено празднество.
Три года назад трансатлантический лайнер "Вестерн стар" во время ночного плавания в клочья порвал стальную обшивку, столкнувшись с твердым, как утес, айсбергом, и менее чем за час затонул. Из семисот восьмидесяти девяти пассажиров и членов команды, находившихся на его борту, спасся лишь один, Джон Спиллейн, бывалый моряк из местечка Россамара в графстве Корк. Название этой маленькой рыбацкой деревушки, имя и фотография Джона Спиллейна обошли все газеты, не только потому, что он единственный выжил в страшном кораблекрушении, но и потому, что избежал смерти при необычайных обстоятельствах. Он ухватился за обломок деревянной переборки, вероятно, более суток пробыл в беспамятстве, весь следующий день и следующую ночь его носило по океану, и только с наступлением третьей ночи, когда его силы подточило ожидание нового ужаса, подоспело спасение. Над волнами сгущалась пелена тумана. Она показалась ему страшнее мрака. Он закричал. Он кричал и кричал, не умолкая. Когда крепкие руки спасателей подняли его из воды, с его онемевших губ срывался хриплый, едва слышный крик, в котором с трудом угадывалось: "На помощь!"
В газетах изображалась картина, поразившая воображение читателей: полубезумная жертва кораблекрушения, ее крик, разносящийся над пустынным морем, медленно заволакивающий волны туман и поглощающая свет ночная мгла. И хотя весь мир прочел о том, как спасательная шлюпка с трудом пробиралась во тьме к тонущему, о том, как Спиллейна поначалу сотрясали приступы истерического смеха, о том, как он не мог поведать свою историю, не проспав полутора суток кряду, в памяти у всех остался другой образ: потерпевший кораблекрушение, в одиночестве, в бескрайнем море, и его крик, несущийся над волнами.
А потом не успела его фотография исчезнуть со страниц газет, как он затерялся в суете больших американских городов. Он ни разу не послал о себе в Россамару вестей, долгое время не сообщали ничего и его приятели. Лишь спустя год после кораблекрушения его мать и сестру по дороге в церковь, на воскресную мессу, стали иногда останавливать незнакомцы и шепотом передавать, что Джона видели в Чикаго, а может быть, в Нью-Йорке, а может быть, в Бостоне, а может быть, в Сан-Франциско или еще где-то. О нем доходили самые скупые вести, и потому его близкие не тешили себя надеждой, что, сменив море на сушу, он обрел лучший удел. И если его родным передавали о нем два-три слова, то прихожане маленькой церкви догадывались об этом по тому, как низко склоняли они головы во время мессы и как смиренно держались, внимая монотонному шепоту молитв.
Но как-то октябрьским вечером, три года спустя, он поднял щеколду на двери материнского дома и неуклюже замер посреди комнаты. Дело было к ночи, и ни одна живая душа не видела, как он спустился с холма и перешел дорогу. Он приехал тайно, повидав самые дальние уголки света.
Не пробыв с родными и часа, он внезапно, словно стыдясь чего-то, встал и улегся в постель.
"Мне не нужен свет", - сказал он, и, уходя из темной комнаты, его мать услышала, как он глубоко вздохнул, выразив в своем вздохе несказанное облегчение. Прежде он сослался на сильную усталость, ничего удивительного, если вспомнить, что он прошагал пятнадцать миль от железнодорожной станции в Скибберине. Но шли дни за днями, а он по-прежнему не желал вставать с постели и выходить на люди. Казалось, ему опостылело море, наскучили многолюдные американские города. "Жаль его", - говорили соседи, а те немногие, кому случилось мельком его увидеть, передавали, что на лице его застыла печать страха, которую наложил океан еще в ту жуткую ночь. Поговаривали, что волосы у него поседели, или почти поседели, и что он зачесывает их со лба, на манер, невиданный в тех краях, и оттого, мол, кажется, будто глаза его вечно широко открыты и смотрят точно сквозь собеседника - смотрят и не видят. Ходили слухи, что и усы у него седые, щеки мертвенно-бледные, ввалившиеся, а под глазами залегли черные тени. Однако мать и сестра, единственные родные, были рады его возвращению. "Теперь-то он хоть у нас под боком", - не уставали повторять они.
Мать и сестра воспринимали его поведение как должное, не изводя упреками и придирками. Складно говорить ни он, ни они не умели, и потому день за днем, неделя за неделей они обменивались всего несколькими скупыми словами, и этого им вполне хватало, пока день плавно не перетекал в безмолвную ночь. Поначалу им казалось естественным время от времени заводить с ним разговор о кораблекрушении, но вскоре они поняли, что ему нестерпимы любые упоминания об этом. А еще они пытались развлечь его, приводя к его постели то одного, то другого соседа, но гости нисколько не радовали его. Напротив, после их ухода он надолго замолкал и, можно сказать, впадал в отчаяние. Бывало, что к ним заходил священник, подбадривал его и советовал матери и сестре, которую звали Мэри, как ни в чем не бывало ухаживать за ним и делать вид, будто жизнь бок о бок с неприкаянным страдальцем их нисколько не печалит и даже не тяготит. Со временем к Джону Спиллейну стали относиться так же, как к большинству затворников или полузатворников, каких немало найдется в любой деревне, - прикованных к постели, увечных, старых и дряхлых, забытых всеми, кроме преданных родных, которые по утрам приносят им в постель кружку молока и раздвигают занавески, чтобы впустить в дом солнце.
2
Ближайшим соседом Спиллейнов, жившим всего в нескольких сотнях ярдов, был Том Лин. Джон Спиллейн дружил с ним еще до того, как пошел во флот, и теперь Том Лин изредка заглядывал вечерами, чтобы поведать какую-нибудь местную историю, или чтобы купить Спиллейнам нехитрые припасы в Скибберине, или чтобы, если наутро он собирался торговать, пригнать для продажи на рынок их свинью вместе со своими. Человек он был тихий и спокойный, обремененный семьей и выбивался из последних сил, чтобы прокормить жену и детей. В доме Спиллейнов он, посасывая трубочку, сидел на деревянном ларе и потихоньку беседовал со старушкой, пока Мэри хлопотала в крохотной, мощенной плитами кухне, прибираясь к ночи. Но все трое, ведя неспешную беседу, ни на миг не забывали о том, кто безмолвно слушает их разговор в задней комнате. Дверь в нее никогда не закрывали и никогда не зажигали там лампу, да в этом и не было нужды, так как туда проникал луч света из кухни, падавший на изображения Христа и Девы Марии на стене и позволявший отчетливо видеть все, что творилось в убогом домишке. Бывало, разговор касался не местных новостей, а известий из далекого мира, по временам доходивших даже до Россамары, однако посреди таких разговоров Том Лин, спохватившись и повысив голос, выпаливал: "Да что же это я, дурачок, болтаю о дальних странах, а второго такого домоседа и не сыщешь. Ведь в соседней комнате человек, который чего только не повидал!" Однако человек в соседней комнате оставался безучастным, никак не подтверждал слова приятеля и не опровергал их. В ответ только скрип постели доносился из задней комнаты, словно Джон Спиллейн раздраженно поворачивался на другой бок, услышав свое имя.
И вот наступил конец февраля, установилась штормовая погода, и в течение пяти последних дней к вечеру неизменно поднимался порывистый ветер, не стихавший всю ночь. На юго-западе Ирландии и вправду трудно найти семью, в которой муж, брат или сын не завербовался бы во флот и не плавал бы в чужих морях или не ловил бы рыбу у ирландского побережья, а то и вблизи острова Мэн. Однако ни в одном доме гибельный шторм не переживали так тяжело, как у Спиллейнов. Старушка, замкнувшись в себе, весь день перебирала четки, время от времени она забывалась, и тогда с ее губ срывался стон, напоминавший стенание ветра, а дочь успокаивала ее, повторяя: "Тише, тише!" - и ниже склонялась над шитьем, чтобы забыть о мучивших ее мыслях. Во время непогоды она иногда заходила к брату в комнату и обнаруживала, что он, приподнявшись в постели и опираясь на локти, вслушивается в завывание ветра и вглядывается в пустоту широко открытыми испуганными глазами. Он выпивал молоко, которое она ему приносила, и молча возвращал ей кружку. Она уходила из комнаты, а он все так же вслушивался в рев бури.
На пятую ночь все ожидали, что жестокий ветер усилится, но он вопреки предсказаниям несколько стих. Теперь он задувал порывами, и это предвещало конец шторма. Вскоре жители Россамары уже могли различить в непрерывном гуле неумолкающие стенания и рокот моря и внезапное завывание ослабевающей бури, ломающей вершины деревьев и обрушивающейся на прибрежные утесы. В доме Спиллейнов были рады признакам затишья: дочь оживилась и захлопотала по хозяйству, а мать отложила четки. Резкий порыв ветра заглушил скрип щеколды - это Том Лин зашел пожелать им доброй ночи. Лицо у него порозовело и пылало румянцем под полями зюйдвестки, глаза сияли от соленых брызг прибоя. Видеть его, такого здорового и разумного, было для них истинной радостью.
- Как поживаете? - приветливо спросил он, прикрывая за собой дверь.
- Сносно, сносно, - ответили они, а мать поднялась и шагнула ему навстречу, словно хотела его обнять.
Их ответ означал, что в доме не случилось ничего непредвиденного, и он это понял. Он молча, с озабоченным видом кивнул в сторону комнаты, где пребывал их безмолвный слушатель, и Мэри ответила на его немой вопрос тоже без слов, скорбно вскинув голову. В задней комнате все оставалось по-прежнему.
Ветер постепенно ослабевал и вскоре задул ровно, непрерывно повторяя одну и ту же пронзительную ноту, однако море с неутихающим грохотом все бросалось и бросалось на островерхие прибрежные утесы. Том принес им множество новостей. С сарая Финни ветром сорвало крышу, в часовне выбило окно, у Ларджи разметало стог сена, а все кусты в округе полегли, оборотясь на восток. Ходили слухи, будто какое-то судно потерпело кораблекрушение в прибрежных водах, но размеры ущерба, причиненного за эти пять дней обезумевшим морем, еще только предстояло подсчитать. Спиллейнов мало интересовали новости, которые сообщал Том, им важно было само его присутствие, простая человеческая теплота, входившая в их дом вместе с ним и заставлявшая хотя бы на время забыть о мраке и унынии, в которое они с каждым днем погружались. Даже когда он собрался уйти, они не пали духом, настолько его приход их воодушевил.
- Ну, пока, кажется, обошлось, - сказал Том в дверях.
- Это уж точно, и потом, кто знает, может, не так уж мы и пострадали.
Он закрыл за собой дверь. Женщины вернулись было к очагу, но тут им почудилось, что они снова слышат снаружи голос Тома. Они удивленно прислушались, не раздадутся ли его шаги. Не сводя глаз, смотрели они на входную дверь, и тут им опять послышался его голос. На этот раз они не могли обмануться. Дверь снова отворилась, и, пятясь, словно защищаясь от пронизывающего ветра, вошел Том. В неверном свете они увидели за плечом Тома медленно приближавшееся бледное лицо незнакомца. Тревога и робость, которые читались в каждом движении Тома, пятившегося от чужака, передались и Спиллейнам, их охватил страх. Они заметили, что незнакомец тоже замер в нерешительности, опустив глаза. С его одежды, прилипшей к телу, стекали струи воды. Шапки на нем не было. Наконец он поднял голову и устремил на них умоляющий взгляд. Лицо у него было широкое и плоское, точно высеченное из камня, черты грубые. Время от времени они искажались странной судорогой, приоткрытый рот зиял черной дырой, небритый подбородок дрожал. Том заговорил с незнакомцем:
- Не стойте на пороге, войдите. Правда, в округе найдется немало домов, где вас примут лучше, чем в этом, но все равно входите.
На это чужак ответил хриплым, едва слышным голосом:
- Мне и конуры хватит или конюшни.