Война под крышами - Адамович Алесь Михайлович 4 стр.


– И вы не уехали, Казик?

– Ой, не говорите, Анна Михайловна. Скорее приехал, да и то нет: притопал. От самого Вильнюса. Все, верите, чемоданы посеял. И велосипед, хороший был – сплошь никель. Как пелось: "Мы сегодня к походу готовы". Вот оно чем обернулось. Веселого в этом мало, к сожалению.

– Вы учительствовали?

– Инспекторишкой был, Анна Михайловна, ездил туда-сюда.

Когда-то он не так судил о своей должности. Во всяком случае, когда Казик приезжал в отпуск, трудно было даже определить, кем он работает. Каждый имел право догадываться, что у него где-то очень серьезная должность и очень значительная жизнь. На это умел намекнуть и папаша Казака.

Мама не то чтобы недолюбливала Казика, но всегда относилась к нему как-то настороженно. Это потому, что она терпеть не может саму Жигоцкую, у которой Корзуны когда-то снимали комнату. Толе же всегда нравилось видеть и слушать Казика. На нем был отблеск какой-то особенно интересной, нездешней жизни. И все в этом человеке особенное. Даже походка. Идет он наклонясь вперед, но как раз в меру, чтобы свободнее и шире взмахивать руками поперек хода. И этот взмах: вначале двумя руками вправо, потом двумя же – влево, не у всякого еще и получится. Толя пробовал, но от этого его походка делалась не внушительнее, а совсем наоборот: точно он водки выпил и вот-вот песню затянет. К такому взмаху рук и все остальное необходимо: рост, тонкое чистое лицо, хорошо отглаженный костюм, вежливые и при этом умные глаза. Что и говорить, всего этого у Толи не было: коротыш, голова, как большой шар, проклятые щеки, наверное, и сзади из-за ушей видны. Глаза у Толи, положим, тоже не глупые, но чтобы одновременно были вежливыми – не так это просто. Толя даже перед зеркалом тренировался: раскроет глаза широко-широко и выдавливает в них из себя всю доброту и ласковость, как из тюбика нужную краску. Глаза делаются вежливые-вежливые, но одновременно становятся такие глупые…

У Казика и это и все другое получается красиво: где бы ни остановился, достанет расческу, вскинет левую руку, а правой начесывает волосы. Проведет раз-другой и продует, проведет – продует. От постоянного причесывания, говорит он, волосы закрепляются. И это у него от культуры, а не потому, что голова грязная.

Сегодня Жигоцкий в брюках какого-то ржавого цвета, безрукавка блеклая и помятая, но в голосе, в жестах – прежняя уверенность.

– Готовьтесь, хлопцы. Скоро и вас кликнут.

– Что, куда? – конечно, пугается мама.

– Ничего страшного, – повертывая на плече черенок лопаты, бодро отозвался Казик, – к общежитию. Рабочих выселили, приказано двор подровнять. – Приглушенно предупредил: – Да вот и новое начальство.

За забором остановился коротконогий толстяк Лапов. У него одышка, и потому особенно заметно, как он старается на новой должности. Поздоровался (это директор столовой со знакомыми поздоровался) и тут же прокричал, еле видимый из-за забора (это уже голос старосты):

– Собирайтесь к двухэтажному! С инструментом, да побыстрее. По два раза просить не стану. Отвыкайте. – И уже отходя: – Они к порядку приучат.

– Идем, идем, – почти весело откликнулся Казик и тихо добавил: – Вот она, грязь земли, всплывает.

Около большого здания общежития уже собралось человек двадцать с лопатами. Вновь прибывающие неловко усмехаются, неудачно шутят и стараются побыстрее затеряться среди других.

Появился очкастый офицер, с ним меленький с наползающими на затылок плечами Шумахер – местный немец, который стал или которого сделали переводчиком. Механика Шумахера все знают, вернее, знали как человека смирного, работящего. Но это было до войны – десять дней назад.

Не поднимая глаз и ниже обычного опуская голову, Шумахер объявляет:

– Пан офицер приказал все сровнять, глину и кирпич в яму свалить – туда.

– Пан, а пан! – громко, как глухого, окликает очкастого немца старый Тит, сварливый, как баба, пенсионер. Голос у Тита неожиданно тонкий: немец даже вздрогнул. – Пан, Москва что, а?

Немец махнул рукой:

– Москау капут, – и еще что-то по-своему.

Казик подтолкнул локтем Толю. Когда отошли в сторону, сказал:

– И откуда таких понабралось? Этот старик, говорят, за ящик конфет подрался с какой-то бабой.

Казик шумно и энергично то к носилкам приступает, то за лом хватается, но ничего не делает. Молодец, этот немцам не слуга. Глядя на него, Толя совсем было уселся на груду кирпича, но Алексей поднял его: очкастый смотрит.

Кое-как двор пригладили. Разрешено было расходиться. На базарной площади, заставленной машинами, людей остановил молодой прыщавый немец. Он что-то заорал, стал хвататься за кобуру. По всему видно было: молодец этот пьяно негодует, что есть на земле вот эти люди, на которых он набрел. А люди стояли и переглядывались, некоторые старались обойти его, уйти: перед ними было непонятное существо, которое зачем-то надо видеть здесь, у себя дома. Неизвестно, какие повадки у этого существа, что оно способно сделать в следующий миг.

Разминулись кое-как, но тут же появился другой.

– О, арбайтен, гут, гут! – воскликнул щуплый немчик, чем-то очень довольный. И тут же, точно повстречавшиеся ему люди и на свет родились для того, чтобы выполнить его распоряжения, он стал делить: цвай – сюда, драй – туда и еще драй – туда. Кого – ящики с машин стаскивать, кого – солому сваливать. Заметил и Толю, обрадовался, будто знакомого встретил. – Ком, ком, – и пошел впереди.

Толя вынужден был брести за ним. Немчик указал на старый веник – Толя поднял. В Толе все бушевало: злость, слезы, стыд. Он уже догадывался, куда его ведут, и думал лишь об одном: смотрят ли вслед им? Пришли к дощатой уборной, немчик показал и неодобрительно скривился: не гут! Первое побуждение – побыстрее прикрыть за собой дверь. Но это уже и совсем глупо: знают же, кто за дверью прячется и что делает там. А ведь Толя и не собирается ничего делать. В дверную щель он видит, что к немцу подошел еще один, остановились и уходить не думают. Не сидеть же здесь вечно, а чистить – дудки, сам! Э, да это же двойное помещение, можно перемахнуть через невысокую стенку и выйти в противоположную дверь.

До забора Толя отходил не дыша, сердце стучало где-то в глотке. А скрывшись за заборам, даже присвистнул злорадно. Иди, принимай работу!

Объяснив маме, где задержался Алеша, Толя уселся на завалинке послушать, что рассказывает соседка Надя. Толя знает, что семья начальника гаража уезжала в беженство. И вот, пожалуйста, Надя уже здесь. Она очень похудела, скулы почернели, отчего лицо ее стало совсем мальчишеским. Волосы только что вымыты, косы – короной. Энергичная и решительная в каждом движении, Надя выглядит очень молодой, хотя ей уж под тридцать и у нее двое детей. Скуластое лицо ее грубовато, но при улыбке оно делается даже красивым: у рта неожиданно вспыхивают лучистые ямочки, а темные глава становятся озорными. Но нет улыбки – и лицо ее снова тяжелеет, грубеет.

На вопрос о муже сказала непонятно безразлично:

– В пледу иди в примах. Видела я, как бабы за сало выручают себе примаков. Ищет своего, да и выручит пятерых. Какой-нибудь пригреется. За золото профессора можно в мужья добыть.

Деланная усмешка вдруг сошла с лица женщины, глаза углубились, стали совсем черные.

– Пленные – страшно. Как они могут так с людьми, Анна Михайловна?

– Что я, Наденька, знаю? Знаю только, что в плохое время дети жить начинают. Учились, учились…

– А наши-то? Бегут, а нам вот, бабам, теперь с глазу на глаз с этими. Ну, пусть мой только вернется!

Угроза прозвучала так наивно-серьезно и искренне, что мама рассмеялась:

– Чудная ты, Наденька.

Взбивая густую пыль, на обочину съехало с десяток машин. Пососкакивали немцы и расположились под соснами, густо усыпав серую траву. Один, кажется, направляется сюда. Нет – мимо. В палисаднике тревожно, будто хоря почуяв, закудахтала последняя хохлатка. Немец повернул назад. Надя с выжидательной усмешкой, а мама с напряженно-серьезным лицом (оно у нее теперь постоянно такое) следили за ним.

Скользнув стеклами пенсне по лицам женщин, немец поднял с земли кусок доски и вошел в цветник. Ход мыслей человека в мундире не был, кажется, тайной для хохлатки, возможно; тут действовал какой-то вековой куриный опыт, только хохлатка сразу же забралась в сиреневую чащобу и затихла, будто и нет её на свете, будто ее уже съели.

Но у человека в блекло-зеленой шкуре был свой опыт. Он присел, вгляделся и начал действовать доской. Немец добился своего, выгнал птицу, и теперь она носилась от забора к стене и обратно.

Вспотевший немец снял пенсне, протер стекла, видимо, тоже вспотевшими пальцами и тайком взглянул на женщин, молча наблюдавших. Снова принялся за дело, но уже как-то нехотя, вынужденно. Другие немцы смотрят сюда, и странно: ни одной шуточки в адрес своего камрада. Их, кажется, интересует только результат. Камрад все более неохотно занимался своим делом, лицо его постепенно темнело, а за стеклами мелькало что-то похожее на смущение. И кажется, человек этот все больше и больше начинал замечать двух женщин, которые с интересом смотрели на него. Видимо, на какой-то миг исчезла в его сознании та пропасть, которую вырыли между ним, немцем, и всеми остальными людьми. Теперь здесь был обыкновенный хозяин велосипедной мастерской, отец троих детей-школьников, приличный немецкий горожанин, который если когда и поднял яблочко под магистратными насаждениями, то лишь для того, чтобы обтереть его и положить на более сухое и видное для садовника место. И вот он на глазах у хозяев ворует их собственность. Немец из-за плеча еще раз взглянул на женщин. Одна из них, белозубая, с косами, поймала его взгляд и улыбнулась нагло и поощрительно: ну, ну, продолжай. Краска смущения сменилась багровостью. Немец заорал что-то, размахивая длинными руками.

– Идите в хату, Толя, Нина, – конечно же не забыла сказать мама.

Надя с той же выжидательной усмешкой на скуластом лице глядела прямо в пенсне немцу.

Тот вдруг швырнул доску и пошел к шоссе.

– Анна Михайловна, по-моему, мы победили? – весело спросила Надя.

"Моральный контакт"

Жизнь в поселке замерла. И каждый день, казалось, что-то обламывалось, рушилось, как это бывает в опустошенной пожаром коробке многоэтажного дома. Людей сковывало тяжелое чувство оторванности от того, что все дальше уходило на восток.

Рабочие теперь каждый день собираются под соснами возле заводского клуба: покурить из десятых губ, словом перекинуться. По шоссе идут и идут машины, хотя уже и не так, как в первые дни.

– Да, – произносит жилистый шофер с удивительно крупным и, наверное, очень твердым кадыком. Это брат Сеньки Важника. Проводив глазами дымную колонну дизелей, выплюнул горящий уголек, оставшийся от цигарки, и поднялся. – Со всего света.

– Не наши полуторки.

Про полуторки сказал заводской слесарь Застенчиков. Он один тут в кепке: опасается показывать немцам свою стриженую "солдатскую" голову. Большой козырек мельчит и без того не крупные черты его бледного, нервного лица.

– Расскажи, Застенчиков, как повоевал, – попросил Сенька, глядя в небо.

Сенька и теперь не теряет спортивного вида, ходит в футболке, белых тапочках. Только все движения у него с какой-то ленцой, на загоревшем лице – апатия. Он всех лениво, но зло поддевает, язвит без конца. Странно, что он так быстро приблизился к взрослым. А когда-то Толя почти дружил с ним. Сенька наведывался за книгами. Признавал лишь Дюма, Жюля Верна и романы, у которых давно потерялись обложки. Он всегда командовал, даже парнями старше его по годам. Те, которые ходили с ним на рыбалку, рассказывали на зависть другим, как "рыбный атаман" ночью устраивал им "Владимирово крещение": загонял палкой в холодную темную воду.

Теперь Сенька просто не замечает таких, как Толя.

– Расскажи, – упрашивает он Застенчикова, усмехаясь прилипчивыми голубыми глазами.

Застенчиков предпочитает отмалчиваться. Но Сенька не скоро отстанет.

– Надолго у командира отпросился?

– Ты бы попробовал, это не акробата в клубе ломать, – не выдержал, отбрехнулся Застенчиков, нервически морща прозрачный, будто из целлулоида, нос.

– Ну, как же, там же стреляют.

Недружелюбный смех взорвал Застенчикова.

– Попробовал бы сам с трехлинейкой против брони. Прет немец, а мы не оборону занимаем, не закапываемся, а навстречу ему – шух, аж до самой Лиды. На дороге он нас и встретил. В обозе нашем снарядов кот наплакал, зато брусья и "кобыла" для таких спортсменов, как этот. – Застенчиков одарил взглядом невозмутимого Сеньку. – Видим, колонна немцев пылит. Лежим в канаве, посоветовались: помашем, позовем, пускай идут сдаваться. Поднялись: "Ком, ком, товарищи!" Как врезали нам…

Босоногий мальчуган, всаженный в батьковы штаны, как в мешок, авторитетно поддержал Застенчикова:

– Самый главный командир Павлов приказал танки и самолеты разобрать и бензин вылить, всех командиров в гости к себе собрал, а немец взял и напал.

Сенька отметил:

– И этот с Застенчиковым Лиду брал.

– Пшел спать, – щелкнул мальчугана по лишаистой голове Коваленок. Он тоже вернулся "оттуда", его тоже окружили. Но этого парня с девичьей талией и всегда веселыми глазами не поддевают. "Разванюшу" (так все называют Ивана Коваленка) не смутишь. А может быть, потому не трогают его, что он не оправдывается и не говорит о том, что все и сами хорошо видят: о силе врага.

– А броня у этих не очень, – неожиданно произносит Разванюша, провожая взглядом броневики.

– Пробовал?

– Нет… так.

– Поздно прикидываешь, под Смоленском уже.

Только что пришагавший рыжий грамотей Янек возразил, смущенно моргая:

– Еще только Рогачев взяли. В их газетах пишут.

– Ну, а мало оттяпали? За Днепром уже. Во, сколько отпускников дома загорает!

Угрюмый брат Сеньки Важника сунул свои большие ступни в "трепы" – деревянные рабочие "босоножки" – и сердито закончил:

– Прут, и все тут. Нечего дураков тешить.

В голосе человека звучало злое отчаяние, похожее на неверие тяжелобольного в хороший исход болезни, отчаяние, рождающееся от мучительного напряженного желания и ожидания такого исхода.

Особняком от всех сидят двое с мешками, жуют.

– Откуда, туристы? – переключился на них Сенька.

– Мы, ребятки, из Западной идем, из заключения, – быстро отозвался широкобородый старик и ловко, почти не отрываясь от земли, передвинулся поближе. Молодой остался на месте.

– Освободили вас, значит? – поинтересовался Сенька.

– Выходит, браток.

– От своих вызволили, вот, – издали угрюмо бросил молодой.

– Поздравляем, – сказал Сенькин брат и, стуча "трепами", потянулся на сигаретный дымок к другой компании.

Будто оправдываясь и одновременно враждебно широкобородый послал вслед ему:

– На пять минут опоздал – судили. Разве это порядок – так делать?

– Ну, а чем вы там занимались?

– В Западной-то? Укрепления строили.

– Ну-ну, – что-то разрешая Сенька Важник.

– А что вы тут язвите? – вдруг вмешался Леонович-младший. – Вот твоего бы туда батьку, посмотрел бы я, как весело тебе было бы.

Тощие хохлатые братья Леоновичи, как обычно, сидят рядышком.

– А кто тебе сказал, что мне теперь весело? – спокойно отозвался голубоглазый Сенька. – Это ты веселись, придет батя.

– Я не про то, – замялся Леонович, вертя больной, вечно забинтованной шеей. Но тут же еще больше вскипел: – До войны ты с нами и знаться не хотел. "Враги народа!"

– И теперь я тебя не желаю знать.

– Хорошо-о мы вас понимаем! – уже с открытой злобой кричал Леонович, хватаясь за грязный бинт. Старший Леонович одернул брата:

– Ладно тебе.

У себя во дозоре Толя столкнулся с Порфиркой. Бывший завхоз больницы ходит теперь с винтовкой. Один глаз под черной повязкой, отчего второй – какой-то подсматривающий. Здоровым оком Порфирка скользнул по окнам, потом что-то холодное проползло поперек Толиного лица. Заметив в окне маму, которая, отстранившись, наблюдает за нам, Порфирка нехорошо усмехнулся и завернул в сени, предоставляя Толе закрывать за ним дверь. Не здороваясь, сообщил:

– Новинского поймали.

Он словно ожидал, что этой вести обрадуются. Но хозяйка даже да поняла.

– А куда он убегал?

– Никуда. Он не мужчина, а баба – тайным агентом был.

– Так ведь все знают, что Новинский – женщина. Вы же работали в больнице, должны помнит. Больной человек. Ваня его… эту женщину лечил. В ту войну она санитаркой была, контузило, вот и осталась мания одеваться мужчиной. – Мама говорила, волнуясь: – Вы объясните им, Порфирий Македонович. Это же ни для кого не тайна.

– Ого, – ухмыльнулся Порфирка.

Казалось, даже повязка на правом глазу чернела издевательски. Повернулся к двери и приказал:

– Всем быть около школы. Ясно?

Порфирка ушел. За окном проплыла вытянутая крысья мордочка. Паскуда! Странно, что этот немецкий шпион и теперь носит черную повязку.. Толю совсем не удивило бы, если б обнаружилось, что у Порфирки цел и второй глаз. А что он был шпионом – об этом все говорят. Старый Жигоцкий вспоминает, что за две, недели до начала войны Порфирка приходил покупать мед – и все заводил разговор о каких-то больших переменах, радость из него так и перла.

Мама пошла, куда приказал Порфирка. Толя сразу шмыгнул следом.

Посреди школьного двора иглой стоит пионерская мачта над трибуной. Еловая жердь снизу вытерта детскими руками до костяной желтизны.

Собравшиеся – это заметно – не понимают по-настоящему, что здесь должно произойти. Хлопцы переглядываются. Новинского все хорошо знают. Толиным однолеткам этот морщинистый чудной человек когда-то казался немного колдуном, особенно когда он выходил из лесу со стадом коз. Козы бегали за ним, как собаки, даже в магазин. Детям Новинский всегда улыбался ласково, по-старушечьи, но они, чувствуя какую-то тайну, сторонились его, поддразнивая издали.

Почувствовав, что толпа зашевелилась, Толя постарался протолкаться к трибуне. При этом он с опаской поглядывал, нет ли поблизости мамы.

Назад Дальше