* * *
Потом в одной из перестрелок егеря ранило в ногу, он с трудом добрался до своих и, уже лежа в госпитале на родине, узнал, что последние освободители Олонца вернулись, оборванные и изнуренные, изголодавшиеся и жалкие.
Ширококрылая птица его мечты о Великой Финляндии присела отдохнуть.
Когда рана зажила, он вновь возвратился в армию, фельдфебелем в далекий гарнизон, в провинцию. Нога почти совсем поправилась и только после длинных переходов или при смене погоды начинала ныть и колоть, и тогда он слегка прихрамывал. После длинного перерыва в службе и долгого лежания по госпиталям он чувствовал себя отдохнувшим и бодрым и с удовольствием принялся за хорошо знакомое ему дело. Точный распорядок в казарме, шум отправляющейся на учения роты, выкрики команд, слаженные движения солдатских шеренг - все радовало его и прибавляло сил. Было приятно ходить в ночной темноте с пистолетом на поясе и думать, что вот теперь он дежурный унтер-офицер, маленький начальник в финской армии, как и мечталось ему в далеком детстве.
Но прошло немного времени, и им снова овладели другие мысли, давящие и гнетущие, порождающие сомнение. Так уж был он устроен, что, похоже, ему никогда не стать настоящим воином. Почему не может он жить как все другие унтер-офицеры: с наслаждением есть свой хлеб и пить водку, далеко забросив мысли о бренности сего мира?.. Солдат должен действовать, а не утруждать себя раздумьями да размышлениями.
Теперь он заметил, что его соотечественники вовсе не желают служить в армии в мирное время. Шумная пора восстаний осталась позади. Так во имя чего же браться за оружие? Зачем же жить в казармах и потеть, упражняясь на плацу, зачем притворяться, будто безмерно уважаешь и почитаешь своего разукрашенного шнурами и пуговицами командира? Для финского характера все это было тяжело, обременительно и не нужно. Они не видели необходимости в такой работе, которая делается во имя какой-то безмерно далекой, неясной, воображаемой и непостижимой цели. Они ждали призыва в армию со страхом и, если только представлялась такая возможность, старались избежать казармы и плаца, которые считались местами пыток, жуткими и пугающими, придуманными специально для того, чтобы мучить и истязать людей, а год, проведенный в армии, ощущался потраченным напрасно, вычеркнутым из жизни. Последний день в армии был для них днем огромной радости, днем воскрешения, днем свободы.
Не раз наш фельдфебель погружался в долгие раздумья, слыша, как увольняющиеся кричат, что наступит день радости, лучший день в их жизни, какого никогда не было и больше уже никогда не будет. И он думал: неужели эти люди на самом деле такие недалекие - служат в армии, защищающей свободу, а считают, будто попали в рабство… Если ты любишь мирный труд, то почему не хочешь понять, что только армия может его гарантировать? Гарантировать грохотом орудий, пожарами, истреблением и кровью… Да, так уж странно устроен наш мир, что только такими средствами возможно сохранить в нем мир и безопасность. Такими же средствами достигли их и в Финляндии, и все же похоже, что хотя финны и показали себя хорошими солдатами во время войны, но в мирное время они совершенно равнодушны к военной службе, неуклюжи и строптивы.
Заспанные, злые и со страдальческим видом, плетутся они после побудки на зарядку. Двигают руками и ногами осторожно и бережно, лишь бы не переутомить, не перенапрячь свое тело, и если командир отвернется, они тут же прекращают упражнения. Все они уже с самого раннего утра думают о том, как бы дожить до вечера и как бы поменьше устать. Их энергии хватало только на то, чтобы придумывать различные уловки, с помощью которых удалось бы избежать тягот военной службы. И из этих-то людей должно воспитывать патриотов, это с ними-то надо обращаться так, чтобы они чувствовали себя хорошо в казарме и любили свое начальство? Пусть говорят, будто можно одними уговорами да поглаживанием по головке заставить солдат действовать. Это не поможет, тут нужна брань, нужен крик, иначе они не уступят ни на волос. К начальству они относились со всем тем недоверием и враждебностью, которые вообще свойственны финскому характеру, будь то по отношению к любому, кому нужно подчиняться. С какой презрительной жалостью умели они произносить: кадровый унтер. По одному их тону становилось ясно, что они считают всех сверхсрочников людьми низшей породы, а то и вовсе отказывают тем в праве называться людьми. Они считали само собой разумеющимся, что, если кто служит в армии за деньги, тот либо ленив, либо настолько бездарен, что не в состоянии прокормить себя на гражданской работе. Ленточку на воротничке сверхсрочника они прозвали "голодным галуном" и могли, увольняясь, дать своему командиру дружеский совет повеситься на этом шнурке и добавляли потом, что даже если бы им предложили должность и оклад командира полка, то и тогда они отказались бы без лишних раздумий.
И этот прошедший выучку в Германии егерь знал, что многие из его товарищей унтер-офицеров предпочитают держаться подальше от увольняющихся, потому что, может статься, кто-нибудь, надев гражданскую одежду и осмелев от выпитой водки, вспомнит давнишнюю обиду да и запустит в тебя табуреткой или обломком кирпича. Сам он никогда не прятался от солдат, но и не пользовался среди них славой командира-зверя. Он никогда не приказывал солдату, у которого был слабый или осипший голос, куковать и размахивать руками, как кукушка крыльями, не заставлял никого залезать на верхушку дерева и кричать оттуда: я самый большой болван во всей финской армии, и никто никогда не лазал под кровать по его приказу. Шутников, изобретавших подобные наказания, солдаты ненавидели больше, нежели всех остальных.
Все это однообразие раздражало и утомляло его, и жизнь начинала казаться серой и гнетущей. Неужели так будет всегда? Каждый год новый табун бестолковых новобранцев, которых надо учить и ругать, которыми надо командовать, которым надо вдалбливать знаки различия и объяснять огромное значение звездочек и лычек, надо вбивать названия деталей оружия и статьи дисциплинарного и строевого уставов. И все это приходилось вколачивать в их головы прямо-таки насильно. Если они и знали что-нибудь, то все равно притворялись, что не знают. Даже под конец службы они могли во время инспекции в присутствии большого начальства сказать в ответ на вопрос о каком-нибудь незначительном нарушении дисциплины, что за него полагается смертная казнь.
Неужели это навсегда, неужели он так и останется армейским фельдфебелем "пожизненно", как эти черти дозволяют себе говорить? Надежды стать офицером не было. Но что изменилось бы, даже и стань он офицером? Ему казалось, что офицеров, во всяком случае, большинство из них, мучила та же пресыщенность жизнью, то же отсутствие всякой радости. По ночам они пили водку, а утром являлись в роту злые, раздраженные, срывали свое плохое настроение на унтер-офицерах и солдатах и вновь исчезали. Похоже было, что редко кому доставляло удовольствие и удовлетворение всю жизнь обучать тому, как быстрее и удобнее убивать, объяснять про взаимодействие огня и маневра и про выгоды передвижения под прикрытием.
Служба надоела ему; он чувствовал отвращение и гнетущую досаду, когда встречал какого-нибудь солдата, отдающего ему честь и зло поглядывающего из-под пятерни с мрачным и страдальческим лицом. Одно незначительное на первый взгляд обстоятельство действовало на него особенно удручающе. Уже не первый раз слышал он во время трудного и утомительного лыжного марш-броска, когда начинал прихрамывать на раненную во время олонецкого похода ногу, как тащившие пулеметы солдаты вели примерно такую беседу: "Ну а теперь куда движемся?" - "В поход на Олонец. Я слышал, там нужны такие сеялки…" Такое издевательство оскорбляло и выводило его из себя. Он чувствовал сильное желание загнать этих людей до смерти, приказать им залезть на дерево и броситься оттуда вниз головой, унизить их, заставить покориться, дать им понять, какая все-таки большая власть дана в республике человеку с одной золотой нашивкой.
И все же он ничего такого не делал. Презрительно усмехался про себя и молчал. Но постепенно в нем созревало решение уйти из армии, доказать им всем, что он вовсе не осужден служить фельдфебелем пожизненно. Ничего, что вот уже десять лет он кормит себя этим занятием, зато теперь он покажет, что способен и на большее.
Стоял холодный день, шел дождь и дул сильный ветер. Будучи дежурным унтер-офицером, он в своем сером дождевике обходил караульные посты. У ворот гарнизона прохаживался часовой в черной плащ-палатке, с капюшоном на голове, злой и раздраженный. Этот здоровенный мужчина уже успел побывать на Илмайоки за дезертирство. Словно не замечая приближения дежурного офицера, тот продолжал шагать, закинув винтовку за плечо.
- Послушайте, вы кто?
- Часовой. Я тут гарнизон охраняю, - ответил солдат, даже и не подумав остановиться.
- Ну тогда докладывайте!
- Да я-то этот урок знаю, а вот ты сам знаешь ли? Или зря всю жизнь в армии прослужил?
- Похоже, ты опять в тюрьму собрался.
- Да уж лучше туда, чем служить в финской армии.
Фельдфебель мрачно посмотрел на солдата. С таким бесполезно препираться, криком тут тоже немного добьешься.
- Разве вы не знаете, что входит в обязанности часового?
- А как же, конечно, знаю: как завидишь унтера, так сразу копыта вместе и стой смирно.
Фельдфебель возвратился в караульное помещение, но только вместо полагавшегося рапорта о том солдате написал рапорт с просьбой об увольнении. В тот самый день, когда его просьбу удовлетворили, он получил письмо из далекого, почти напрочь забытого дома: умер старик отец.
Он сбросил с себя военную форму, которую носил так долго, надел гражданский костюм и сел в поезд.
* * *
Сигарета давно потухла. Он встал, закинул саквояж за плечо и зашагал дальше по заросшей травой дороге. Августовская ночь была мягка и нежна; из темного леса по сторонам проселка доносились странные тихие звуки, напоминавшие шепот или шушуканье, а высоко в небе мерцали тусклые звезды. Там, в его родной избушке, теперь уже такой близкой, его старенькая, морщинистая мать зажгла, наверно, желтую лампу и ждет сына, которого не видела с того далекого времени, когда он отправился в свой путь по неизведанной, чужой для него дороге. А в риге, наверно, лежит его отец, хладный и упокоившийся навеки.
И сейчас, в тишине теплой и темной ночи, он даже вздрогнул, удивившись тому, по каким же чужим тропинкам блуждал он до сих пор. И вот наконец он вернулся туда, где ему и следовало быть. Он похоронит отца и вступит во владение наследством, а потом приведет в дом белокурую девушку из красного домика, что стоит недалеко от серой казармы. И заживет на этой мягкой и скупой земле, посреди темных лесов, под голубым или затянутым тучами небом, и окружит себя теми делами и мыслями, которые подобают простому, непритязательному и тихому сельскому жителю.
И когда придет осенняя непогода, зарядит дождь, задует сильный ветер и его нога разболится от старой, полученной на чужих дорогах раны, он засветит желтую лампу и будет сидеть длинными осенними вечерами у огня вместе с белокурой девушкой из красного домика и вспоминать минувшее.
Рождество в казарме
Стуча прикладами винтовок по бетонным ступеням, рота вывалилась на улицу и начала строиться в шеренги на заснеженном плацу. Дневальный покрикивал на солдат и дул на свои голые закоченевшие руки. Наконец все подравнялись и рассчитались по порядку. Тогда дневальный сунул руки в карманы и стал перебрасываться шуточками со старшими отделений. Солдаты, всего две недели назад впервые надевшие военную форму новобранцы, стояли молча, серьезные и подавленные. Была суббота и канун рождества. Словно бескрайним пушистым белым ковром, земля была покрыта только что выпавшим снегом. Редкие снежинки еще продолжали сыпаться с темного серого неба, и часть из них садилась на серые же солдатские шинели.
Дневальный уже начал скучать. Он прохаживался туда-сюда, притопывал ногами и ругался, надеясь таким образом согреться.
- Ну вот, опять начальство тянет волынку… Собираются эти черти отправлять сегодня роту на марш или с утра затеют рождественскую уборку?..
Из хлева раздался пронзительный визг свиньи и направил мысли дневального в другое русло:
- Видно, и наша Мишень готовиться к рождеству. Уж повара позаботятся, чтобы вечером за столом у нас были только прямые попадания…
Наконец появляется начальство, пара сержантов, фельдфебель и молодой тощий прапорщик, заместитель командира роты. Дневальный орет: "Смирно!" - и солдаты застывают как статуи, повернув головы в сторону господина прапорщика; дневальный отдает рапорт по всей форме и быстро карабкается по ступеням в казарму своей роты.
Прапорщик внимательно оглядывает шеренгу, делает замечания по поводу незастегнутой пуговицы, плохой выправки, неправильного обращения с винтовкой и командует "вольно".
- Что ж, ребята, хоть сегодня и сочельник, но сейчас нам предстоит небольшой марш-бросок, а уж потом начнем приготовления к празднику. Ведь мы здесь не для того, чтобы бездельничать. Солдатская служба такая короткая, что надо беречь каждую секунду.
Маленький бледный юноша делает шаг вперед и обращается к господину прапорщику с просьбой освободить его от марша, потому что он болен.
Прапорщик осматривает юношу с головы до ног. Может, и впрямь болен, кто его знает, но не следует показывать дурной пример новобранцам. Надо дать им понять, что притворство и симуляция здесь не помогут.
- Почему же в таком случае новобранец Кэра но доложил о своей болезни командиру отделения на утренней поверке? Тогда его отправили бы к врачу.
Кэра отвечает, что он почувствовал себя плохо только недавно. Ведь болезнь не всегда даст о себе знать с самого утра.
Прапорщик хмурит брови, похоже, он сердится. Тоже мне выискался умник, в армии без году неделя, а уже смеет так складно отвечать.
- Раз внезапно заболел, так внезапно и поправишься. Что у него там болит? Ах, голова? Ну, значит, с ногами все в порядке. А на марше это главное. Солдат не должен обращать внимания на разные пустяки. Терпи, пока не свалишься. А еще лучше даже умереть стоя. Так что идите на свое место. Рота, смирно! На пле-чо! На-пра-во! В ногу, шагом марш!
Рота с трудом продвигается вперед, утопая в глубоком снегу. Солдаты бредут через плац в сторону дороги, подгоняемые криками прапорщика:
- Приказано же вам - идти в ногу! И выше головы!
Вышли на дорогу. По ней уже ездили сегодня на лошадях, так что тем, кто посередине, идти становится полегче, но крайние no-прежнему вязнут в сплошном снегу. Сам прапорщик на своих длинных ногах устремляется в голову колонны.
- Чем выше темп, - говорит он, - тем скорее начнем праздновать.
С непривычки идти нелегко. Груз нетяжелый, но он давит на плечи; винтовка тоже оказывается неудобным спутником, ее ремень так и врезается в плечо. Дыхание становится прерывистым, на лбу выступает пот. Дистанция между рядами увеличивается, идущие в хвосте колонны уже начали отставать.
- Запевай, ребята!
Но из глоток людей, задыхающихся от быстрой ходьбы, вырываются лишь отрывистые хрипы.
"Похоже, у всех до единого чахотка и сифилис, вместе взятые", - решает прапорщик и приказывает прекратить пение.
Когда пройдена пара километров, раздается команда "стой!". Винтовки составляются в пирамиду, и солдатам разрешается постоять на обочине или даже посидеть на снегу, привалившись к заметенной снегом ограде. Прапорщик объясняет, что эта передышка дается для того, чтобы оправить сбившиеся портянки или, может, что другое.
Новобранец Кэра действительно болен. От быстрой ходьбы по глубокому снегу и от тяжести за спиной голова разболелась куда сильнее. Потом началось головокружение, к горлу подступила тошнота. Но он стиснул зубы а не отстал от остальных. Теперь, на привале, его вырвало на снег горьким коричневым чаем, маргарином с запахом мыла и кусочками хлеба, который он съел за завтраком.
Отделение Кэра находилось в хвосте роты. Там же шли и "старики", отслужившие уже почти год, и несколько человек, чей срок службы давно истек, но кто все еще не выбрался из армии, кто не раз сидел на губе и даже успел побывать на Илмайоки. Они принялись рассказывать ужасные истории о том, как во время тяжелых походов люди теряют сознание от жары и усталости и падают в дорожную пыль, а командиры втыкают в спины упавших здоровенные иголки, чтобы убедиться, что те не притворяются. Да, в этой фирме приходится нелегко. Тут такие господа, что за нос не проведешь.
В это время они заметили приближающегося к ним прапорщика.
- Проваливай-ка отсюда поскорее, черт тебя побери, - сказал кто-то из "стариков", - а то еще, чего доброго, заставит тебя вылизать эту блевотину. Зачем, мол, разбазариваешь казенное довольствие…
Кэра отошел в сторонку и сел в сугроб. И тут он увидел, как этот "старик" схватился руками за живот и согнулся в три погибели над рвотой.
Прапорщик подошел ближе.
- Что с вами?
- Хворь одолела. Тошнит. Нельзя ли вернуться назад?..
- Ну коли так, то возвращайтесь.
И солдат тотчас же пускается в путь по изрытой дороге, лицо его перекошено, винтовка болтается на ремне, и он шатается, словно от слабости.
У стоящих рядом солдат лица остаются серьезными, лишь уголки губ кривит хитрая ухмылка: знаем мы этого рядового Тиили, он и не на такое способен… Побледневший Кэра смотрит на происходящее, широко разинув от удивления рот. Но даже он понимает, что сейчас лучше промолчать. До него постепенно начинает доходить: такая уж это фирма… Каждый сам за себя, и прав тот, кто сумеет все выдержать.
Раздается команда "встать!".
- Вот так, - говорит командир отделения, земляк Кэра, помогая ему забросить ранец на спину. - Без хитрости в армии не обойтись! Кто смел, тот и съел. Тут главное не растеряться в нужный момент. Ну да ничего, здесь этому любой научится. Все поначалу болванами были, да жизнь научила разным штукам и фокусам… И ты научишься…
Увязая в снегу, тяжело дыша и обливаясь потом, Кэра проходит остаток пути. В голове у него кружится хоровод разных мыслей. Под конец Кэра выматывается до изнеможения, но уже не чувствует себя тяжелобольным. После того как его стошнило, ему стало полегче, но горькие и мрачные мысли не уходят.
Когда похлебка была уже съедена, в казарме началась суматошная подготовка к рождеству. Подмели полы, предварительно щедро обрызганные водой, потом замелькали мокрые половые тряпки; кровати сначала выволокли на улицу, а потом затащили назад, одеяла и тюфяки безжалостно выколотили. На улице тем временем сгребали снег. Потом привели в порядок шкафы и койки. В коридоре установили большую елку и украсили ее комочками ваты и свечками. Затем начальство пришло с проверкой, и вот наконец все готово к встрече рождества даже здесь, в казарме, на заснеженной земле, под звездным небом.