Самолет развернулся и загудел в мерно усиливающемся крещендо. С ревом пронесся вдоль поезда. Кроваво-красные звезды холодно сверкали, взирая на многочисленные товарные вагоны с крестами милосердия на крышах. Штурмовик взмыл в небо и затем устремился вниз, словно ястреб на зайца.
Малыш приподнялся на мускулистых руках и заорал в сторону дверей:
- Ну, давай, красный дьявол, превращай нас в фарш! Только не тяни!
Летчик словно бы услышал его и постарался выполнить эту просьбу. Пули пронизали стену вагона и застучали о противоположную его сторону. В верхней части стены появился длинный, ровный ряд небольших отверстий.
Кто-то завопил. Другие захрипели. Потом умерли.
Паровоз издал гудок. Мы въехали в лес. Летчик повернул обратно, к аэродрому, где его ждали чай и яичница-глазунья.
Утро стояло морозное, ясное. Должно быть, летчик наслаждался с высоты прекрасным ландшафтом.
- С удовольствием поел бы колбасы, - сказал Легионер. - Не простой, а из чуть подкопченной свинины, острой, как черный перец. Она должна отдавать желудями. Это получается, когда свинья свободно пасется в лесу.
- Тиф можно получить, если есть сырых моллюсков, - объявил ефрейтор-пехотинец с раздробленной коленной чашечкой. - Вот бы иметь целую корзину зараженных тифом венерок, когда понадобится возвращаться на фронт. Всякий раз, когда нужно возвращаться на фронт.
Колеса грохотали по рельсам. Холод был беспощадным. Он врывался в отверстия, оставленные пулями штурмовика.
- Альфред, - окликнул я. Я давно не произносил имени Легионера, может быть, вообще не произносил.
Он не ответил.
- Альфред!
Это звучало нелепо.
- Альфред, ты когда-нибудь тосковал по дому? Уюту и всему прочему?
- Нет, Свен. Я уже давно забыл о таких вещах, - ответил он, не поднимая век. Губы его кривились в усмешке.
Как я любил его изуродованное лицо.
- Мне уже за тридцать, - продолжал Легионер. - В шестнадцать я поступил в La Légion Etrangére. Прибавил себе два года. Слишком долго был скотом. Мой дом - это навозная куча. Моя казарма в Сиди-бель-Аббесе с запахом пота тысяч побывавших там солдат, от которого невозможно избавиться, будет у меня последним жилищем.
- Не жалеешь об этом?
- Никогда не жалей ни о чем, - ответил Легионер. - Жизнь хороша. Погода хороша.
- Она очень холодная, Альфред.
- И холодная погода тоже хороша. Она хороша всякая, пока дышишь. Даже тюрьма хороша, пока жив и не думаешь, как распрекрасно бы жил, если… Вот это "если" и сводит людей с ума. Забудь о нем и живи!
- Не жалеешь, что ранен в шею? - спросил солдат с гангреной. - У тебя может быть ригидность затылка, придется носить стальной ошейник для поддержки головы.
- Нет, не жалею. Жить можно и со стальным ошейником. Когда эта война кончится, устроюсь на склад в Иностранном легионе, подпишу контракт на двадцать лет. Буду выпивать каждый день бутылку вальполичеллы, приторговывать на черном рынке невостребованными вещами со склада. Давать пинка священнику, когда буду пьян. Два раза на день ходить в мечеть и плевать на все остальное.
- Когда Адольф откинет копыта, буду жить в Венеции, - вмешался ефрейтор-пехотинец. - Я побывал там с отцом, когда мне было двенадцать лет. Первоклассный город. Бывал в нем кто-нибудь?
- Я был, - негромко послышалось из угла.
Мы ужаснулись, узнав, что это произнес умирающий летчик. У него больше не было лица. Сожгло полыхнувшим бензином.
Пехотинец сбавил тон. Не глядя на умирающего, сказал:
- Значит, ты бывал в Венеции?
Произнес он это по-итальянски, чтобы доставить летчику удовольствие.
Долгое молчание. Все понимали, что говорить должен только летчик. Слушать, как человек на пороге смерти рассказывает о прекрасном городе, было редкой привилегией.
- Канале Гранде особенно красив ночью. Гондолы похожи на играющие жемчужинами бриллианты, - прошептал летчик.
- Площадь Святого Марка хороша, когда вода поднимается и затопляет ее, - сказал пехотинец.
- Венеция - лучший на свете город. Я хотел бы съездить туда, - сказал умирающий, хотя понимал, что умрет в товарном вагоне, не доехав даже до Бреста.
- Старый солдат всегда весел, - ни к селу ни к городу сказал Легионер. - Весел, потому что жив и понимает, что это значит. - Глянув на меня, продолжал: - Только старых солдат не так уж много. Многие называют себя солдатами только потому, что носят форму. Ты не солдат, пока Старуха с косой не пожмет тебе руку.
- Когда поселюсь в Венеции, - мечтательно произнес пехотинец, - каждый день буду есть каннеллони. Поданых в панцире крабов. И непременно морские языки.
- Merde! Венерки тоже хороши, - сказал Легионер.
- Но от них бывает тиф, - послышался предостерегающий голос из другого конца вагона.
- Плевать на тиф. Когда Адольфа удавят, у нас у всех появится иммунитет, - уверенно сказал пехотинец.
- Я запрещаю так говорить о нашем божественном фюрере, - завопил фельдфебель-артиллерист. - Вы - свора предателей, и вас повесят!
- Да заткнись ты!
Заскрипели тормоза. Поезд стал двигаться короткими рывками. Потом чуть прибавил скорость и снова затормозил. Он двигался все медленней и наконец с протяжным скрипом остановился. Паровоз выпустил пар и поехал заправляться водой и всем необходимым.
По шуму снаружи мы догадались, что стоим на станции. Топот сапог, голоса, крики. Несколько человек громко, вызывающе смеялись. Мы обратили внимание на смех одного типа. И лежали, проникаясь к нему ненавистью. Такой смех мог быть только у нацистского дерьма. Ни один честный, видавший виды солдат не стал бы так смеяться.
- Где мы? - спросил рядовой-сапер.
- В России, - лаконично ответил Легионер.
- Это я и без тебя знаю, черт возьми!
- Тогда чего спрашиваешь, болван?
- Я хочу знать, в каком городе.
- Что тебе до этого?
Дверь вагона отодвинулась. На нас тупо уставился унтер-офицер медицинской службы.
- Хайль, товарищи, - прогнусавил он.
- Пошел отсюда, - вызывающе крикнул Малыш и плюнул в сторону этого героя-эскулапа.
- Воды, - раздался стонущий голос с грязной соломы.
- Потерпите немного, - ответил унтер, - получите воду и суп. Есть такие, кому очень плохо?
- Ты в своем уме? Нет, конечно, мы здоровы, как новорожденные! Приехали поиграть с тобой в футбол, - сухо ответил ефрейтор-пехотинец.
Унтер убежал со всех ног.
Прошло бесконечно долгое время. Потом появились двое пленных под конвоем ополченца. Они принесли кастрюлю с супом и стали разливать его в жирные, неимоверно грязные миски. Один черпак на человека. Суп был едва теплым.
Мы выпили его и ощутили голод еще острее. Ополченец пообещал принести еще, но больше не появился. Зато пришла другая группа пленных. Под присмотром фельдфебеля они стали выносить трупы. Четырнадцать трупов. Девятеро были убиты пулеметной очередью со штурмовика. Пленные хотели вынести и умирающего летчика, но мы кое-как убедили их, что он еще жив. Фельдфебель пришел в раздражение и что-то буркнул, но оставил его.
Под вечер появился врач в сопровождении двух унтеров. Они бегло осматривали нас. Всем говорили одно и то же: "Все будет хорошо, ничего страшного".
Повторив эту формулировку летчику, они подошли к Малышу. Тут началась потеха. Не дав им ничего сказать, он вспылил:
- Твари паршивые! Посмотрите, как меня обработали! Но в этом ничего страшного, так ведь? А ну, ложись, коновал, оторву тебя ягодицу. Тогда скажешь, страшно это или нет!
Схватив врача за щиколотку, он повалил его на вонючую солому.
- Внимание! Внимание! - крикнул Легионер.
- Правильно, молодчина, Малыш, - обрадовался солдат с кровоточащей рукой и набросился на врача. Мы последовали его примеру и через минуту измазали эскулапа кровью. Когда унтеры наконец его вытащили, вид у него был угрожающий.
- Ничего страшного, - ехидно протянули мы хором.
- Вы за это поплатитесь, - пригрозил возмущенный врач.
- Приходи еще, если посмеешь, - засмеялся Малыш.
Врач и его помощники спрыгнули на землю и задвинули дверь.
Поезд простоял до утра. Но завтрак принести нам забыли. Мы ругались.
Утром летчик был еще жив. Однако за ночь один раненый умер. Двое подрались из-за его сапог. И неудивительно, сапоги были прекрасные. Наверняка сшитые на заказ еще до войны. С более высокими голенищами, чем у форменных. С легким мехом внутри. Завладел ими фельдфебель из железнодорожной артиллерии. Своему сопернику, унтеру-пехотинцу, он нанес удар в челюсть, заставивший того на время забыть об обуви.
- Замечательные сапоги! - торжествующе воскликнул фельдфебель, поднимая их, чтобы дать всем возможность полюбоваться. Увлажнил их дыханием и потер рукавом. - Господи, как я буду ходить в них! - произнес он с улыбкой, поглаживая хорошие сапоги.
- А свои натяни на мертвого, - предостерег кто-то. - Иначе можешь быстро лишиться их.
- Это как понять? - удивился фельдфебель, пряча сапоги под солому. - Хотел бы я видеть, кто посмеет к ним прикоснуться!
Он походил на собаку, оберегающую доставшуюся кость.
- Ну, если забудешь натянуть на мертвого сапоги, быстро узнаешь, кто посмеет, - рассмеялся тот же человек. - Охотники за головами снимут с твоих ног эти замечательные сапоги, а потом повесят тебя за мародерство. Видишь ли, я послужил при военно-полевых судах. Знаю, что там к чему.
- Да ну к черту! - запротестовал фельдфебель. - Ему эти сапоги больше не понадобятся.
- Тебе тоже, - спокойно сказал знаток судебных порядков. - У тебя есть пара армейских.
- Это же дерьмо. В этих дрянных чеботах ходить невозможно.
- Скажешь это охотникам за головами, - засмеялся другой раненый, бледный, с холодным взглядом. - Они будут лупить тебя, пока не дашь письменного признания, что получил от Адольфа лучшие сапоги на свете.
Фельдфебель промолчал. Образумился. И с бранью натянул старые чеботы мертвому на ноги.
Через час мертвец не смог бы узнать своего обмундирования. Его заменили всевозможные чужие вещи.
Хун, унтер-офицер с раной в животе, снова попросил воды. Легионер протянул ему кусок льда. Тот принялся жадно сосать его.
У меня начало жечь ступни. Боль пронизывала все тело. Казалось, пламя лижет кости. Вторая стадия обморожения. Я это знал. Сначала боль. Потом она слегка утихает, чуть попозже ступни начинают гореть - и горят, пока не онемеют. Онемение означает, что все кончено. Гангрена в полном развитии, и ступни отмирают. Боль поднимается выше. В госпитале от культей под ножом хирурга пойдет пар. Меня охватил ужас. Ампутация. Господи, только не это! Я зашептал Легионеру о своем страхе. Он поглядел на меня.
- В таком случае война для тебя будет окончена. Лучше лишиться ног, чем головы.
Да, тогда война будет окончена. Я попытался утешать себя, но холодный ужас сжал мне горло. Я старался думать, что потеря ступней - не самое страшное. Хуже было бы лишиться рук; но ужас не отпускал меня. Я представил себя на костылях. Нет, я не хотел быть калекой.
- Что это с тобой? - удивленно спросил Легионер. Я выкрикнул "калекой", сам не сознавая того.
Потом я заснул. Боль разбудила меня, но я радовался ей. Ступни болели, значит, в них была жизнь. Я еще обладал своими замечательными ступнями.
Поезд дважды останавливался. Оба раза заходили медики и осматривали мои ступни. И каждый раз говорили: "Ничего страшного".
- Клянусь Мухаммедом, что же тогда страшно? - возмутился Легионер. И указал на изуродованного, только что умершего летчика. - Это тоже не страшно?
Никто не потрудился ему ответить. Экстренный дополнительный санитарный поезд продолжал путь на запад.
Когда после двенадцати дней пути мы прибыли в Краков, шестьдесят девять процентов раненых выгрузили мертвыми.
II. Обиталище смерти
- Вы сборище болтливых старух, - заорал капеллан, оберст фон Цлавик, когда мы застонали. Его очень раздражало то, что мы выдаем свою боль. - Просите Отца Небесного помочь вам, но Господь отвернулся от таких никчемных людишек.
Он приказал прекратить скулеж. Пригрозил запереть нас и держать взаперти, пока не сгнием. Бог бесконечно милосерд, доверительно поведал он нам, но только к достойным людям и хорошим солдатам, а не к такому сброду, как мы, самые отвратительные подонки общества. Вскинул распятие в нацистском салюте, потом приказал санитарам унести завернутые в простыни трупы. Чуть попозже простыни принесли обратно - для следующих.
Оберст-капеллан плюнул и покинул нас.
В тот же день он упал на лестнице и сломал руку. В трех местах.
- Он выл, как вы, все вместе взятые, - усмехнулась санитарка, сестра Моника, которой для поддержания духа дважды в день требовался мужчина.
- Ну, что ж, всякие попадаются, - сказал Легионер. Перевернулся на другой бок и прославил Аллаха. Потом негромко рассказал нам о святом, который один ушел в бесплодные, каменистые пустыни горного хребта Риф.
В Третьем полевом госпитале, расположенном в бывшей польской духовной семинарии в Кракове, молчаливые врачи и их помощники возились с ранеными. Операционная находилась в бывшем кабинете ректора. Добрый пастор вряд ли мог предвидеть, что стольким предстоит умереть там. В мирное время эти смерти - только в этой комнате - задали бы работу нескольким расстрельным командам.
Я лежал на низких носилках с ощущением, что подо мной рифленое железо. Под ножом находился кто-то с раной в голове. Он умер. На стол положили командира стрелкового подразделения с раной в животе. Он умер. Трое умерли. Двое остались в живых. Потом настала моя очередь.
- Сохраните ступни, - это были мои последние слова перед тем, как я погрузился в сон под наркозом. Хирург промолчал.
Когда я очнулся в какой-то палате, ступни были на месте. Первые часы были приятными, спокойными. Потом началась боль. Невероятная. Другие чувствовали себя не лучше. Когда темнота милосердно сгустилась в сильно пахнувшей карболкой палате, ее заполнил нечленораздельный шум. То были стоны пытаемых, нескончаемая песнь пропащих.
Надо мной склонилась санитарка, пощупала пульс и исчезла. Температура у меня поднялась. По мне пополз страх смерти - словно змея, обвивающая кольцами тело. Я не мог ничего ясно разглядеть. Перед глазами были только дымка и разрозненные образы. Четче всего я видел Старуху с косой в углу. Она нетерпеливо ходила. Серая старуха в черном плаще и с косой в руках выглядела очень деятельной.
- Хорошо поохотилась, да? Замечательно. Ты дерьмо, вонючее дерьмо! Думаешь, я тебя боюсь? Я повидал вещи поопаснее. Куда поопаснее. Бояться тебя? Ха!
Разумеется, я боялся. Черт возьми, боялся до жути.
Санитарка появилась снова.
- Пошла вон, пропахшая карболкой сука. Оставь меня. Погоди, придут московиты, тогда ты забегаешь, нацистская дрянь. Тогда увидишь кое-что.
Нет, вернись, пожалуйста! Господи, как мне страшно.
Но санитарка исчезла. Старуха с косой усмехнулась. Сквозь стоны других я отчетливо услышал хриплый булькающий звук. Старуха пошла чуть быстрее. Терпение ее было на исходе.
Легионер напевал: "Приди, приди, приди, о Смерть". Я умерил слух. Не хотел слушать эту проклятую песню; но ее подхватили тысячи других: "Приди, приди, приди, о Смерть". Снова булькающий смех из угла.
Старуха провела пальцем по острию косы, светлой, блестящей косы. Удовлетворенно кивнула. Коса была острой. Как ножи больших гильотин в Плётцензее и Ленгрисе. Как нож, отделивший голову Урсулы от ее стройной шеи. Я подумал, есть ли гильотины на Колыме. Что это с тобой, глупый скот? Я думал, ты простился со своей берлинской любовью, еврейкой, спавшей с эсэсовцами, потому что она обладала чувством юмора. Красавица. Лакомый кусочек. Перестань реветь, баба! Когда-то ты хотел быть офицером. Хотел быть солдатом, болван. И что ты теперь? Дерьмо, боящееся Старухи с косой. Чего тебе беспокоиться? Выходи из игры. Кто будет беспокоиться о тебе, кроме тебя самого, недоумок? Разве не странно? Ни одна душа о тебе не подумает, когда ты откинешь копыта. Тогда давай, скотина, переноси меня через Стикс. Думаешь, я боюсь тебя?
Старуха встала и запахнула черный плащ. Мерными шагами пошла к моей койке. Я издал пронзительный вопль.
Санитарка снова пришла. Вытерла мне лоб чем-то восхитительно прохладным. Шел дождь. Мерно, успокаивающе постукивал. Старуха с косой ушла. И забрала из палаты двоих.
Через семь дней меня перевели в палату, где лежали Малыш и Легионер. Малыш заработал две недели гауптвахты, которые ему предстояло отбыть после выписки. Когда старшая медсестра отделения и еще три появились в дверях, он закричал: "Урра, девки пришли! По койкам, ребята!"
Поднялся жуткий скандал. Окончился он через час, когда начальник медицинской службы вкатил Малышу две недели. Тот никак не мог понять, за что. Ему было невозможно втолковать, что армейский госпиталь - не бордель. Он видел бордели везде, где замечал женщин.
- Чего здесь только не бывает, - усмехнулся Легионер. - Некоторые санитарки до смерти хотят переспать с ребятами при орденах на груди. Вот обер-ефрейтор Хансен здесь уже почти полтора года, знает всё обо всех. Говорит, что сестра Лизе вбила себе в голову родить мальчика, пока еще есть время. Переспала с целой компанией мужчин, однако мальчик так и не появился. Но она все не теряет надежды. Упорна, как всегда. Считает это своим национальным долгом.