"Ты, оказывается, добродушный и сердце у тебя мягкое!" То есть маленькая перепелка проложила дорогу к сердцу грозного дарвазабона, а вместе с тем и в ворота дворца Ситоре-и-Мохасс.а и далее в снятая-святых - в гарем. А всего-то понадобилось добродушному хитрецу извлечь на глазах Абдуазала бойцового петушка стоимостью в одну теньгу, напоить его изо рта и немножко потренировать: заставить попрыгать и попетушиться перед маленьким зеркальцем, чтобы, налетая на стекло, птичка приобрела особую крепость клюва и когтей. Старик пришел в восторг: "О, да ты настоящий знаток перепелок! Да и у тебя не перепелка, а тигр!"
На Востоке похвалить, значит, напроситься на подарок. И Баба-Калан не преминул воспользоваться случаем.
"Слова обещания - умиление сердцу. Подарок - звон золота".
Так дарвазабон Абдуазал стал владетелем прелестного, задиристого петушка. Великолепный бойцовый экземпляр был посажен в клетку, висевшую в клетушке дарвазабона, и развлекал не только своего нового хозяина, но и жен эмира, томившихся за внутренней стеной эндаруна, а Баба-Калан получил право в любое время навещать дарвазабона и, пользуясь этим правом, сделаться завсегдатаем дворца.
Он был простак и любил повторять: "Готов заложить душу иблису". Но от этой и ей подобных клятв он не делался ни грозным, ни страшным.
Нет. Даже рассыпая ругательства и проклиная, он оставался тем же добродушным, нескладным, даже не-много смешным увальнем. Не такой уж привлекательный, на первый взгляд, он был красив лицом, что, не замедлили приметить сквозь щели в калитке эндаруна наиболее бойкие обитательницы гарема. Уголки его глаз, несколько оттянутые вниз, не скрывали живого огня зрачков. Хищно вырезанные ноздри спорили с полными выпяченными губами, застывшими в вечной добродушной усмешке. А когда они раздвигались, ослепительные зубы так озаряли его лицо, что даже самому унылому и подозрительному собеседнику делалось легко па душе. Густой юношеский румянец загорелых щек придавал облику Баба-Калана вид такого "наивняка", что развеивал сомнения самых мнительных прислужников эмира.
Даже миршаб эмира смотрел на него с благосклонной улыбкой.
Одним словом, этот добродетельный, простодушный и неуклюжий батыр благодаря своей наружности не вызывал подозрения у тех, кто в те дни толкался у ворот загородного эмирского дворца. Баба-Калан же быстро определял, что из себя представляют завсегдатаи базарчика.
Времена лихие,
Но мир существует
И не может прекратиться.
Эмир - пока эмир, но прислушайтесь и спросите себя: "Не пора ли?"
"Э, по одному, по одному и тысяча наберется. Сам он знал, чем начинать, но и представления не имел, чем кончать".
За какую-нибудь неделю пребывания возле дворца, на базаре, он почувствовал расположение к себе бедняков-мастеровых и позволял себе, увидев издали оголтелого миршаба - сына тигра, довольно явственно бормотать:
- Эй, ты, сын сожженного отца и развратной блудницы, недолго тебе еще прыгать.
Мелькала фантастическая мысль - поднять батраков в близлежащих селениях, напасть па Ситоре-н-Мо-хаоса всей толпой и выкрасть эмира Сеида Алим-хана.
Но Баба-Калан, по его собственному выражению, "не умел быть иногда вовремя умным" и нередко платился за это. Кроме того, Баба-Калан имел определенное задание от командования - следить за местонахождением эмира и людьми, с которыми встречается эмир, что Баба-Калану сделать было пока почти невозможно. В конечном итоге - при взятии Бухары - не дать эмиру сбежать за рубеж. И ночью, ворочаясь на кошме, он бормотал про себя изречение Шаме ал Меали:
Чему не обучат родители,
Тому обучат день и ночь.
III
Он мог остановить разъяренного быка, ухватив его за хвост. А самого могучего верблюда, повалив, заставлял силой пасть на колени, а если верблюд ему не подчинялся, он одним ударом кулака сбивал его с ног в пыль и песок.
Баба-Калан бил сдержан и аккуратен в еде. Казалось бы, при такой могучей комплекции он должен поглощать огромное количество разнообразной пищи. Но Баба-Калан никогда не обжирался на глазах людей шашлыком у шашлычника. А когда базарчи устраивал "тукма" - посиделки с угощением и, не будем говорить громко, вино же запретно - с выпивкой, то сам Баба-Калан ел мало, а к вину и не прикасался.
Поклонники "узункулака" - длинного уха и "меш-меш!" - слухов, те, "кто умеет открывать двери, но не умеет закрывать", сеяли семена сплетен. И очень вредные.
Ведь все, что связано с гаремом их высочества эмира, смертельно опасно. Эндарун, конечно, райское место, но смрадное и опасное.
Базарчи злословили. Поговаривали, что этот молодой великан ныряет по вечерам в дворцовую калиточку. Что его шелковистую каштановую бородку расчесывают белоснежные, все в кольцах и браслетах, ручки.
Запах пищи приводит к котлу.
Неведомыми путями на базаре распространились слухи, будто нашлась такая красавица, которая одаривает великана в эндаруне своими милостями. Кто она - оставалось секретом для всех.
Но разговоры шли насчет служанок... Пустяки. Они только помогали сводить знакомства с челядM. дворца. В знакомых местах уважают человека, в незнакомых - халат и качество материала, из которого он сшит. А Баба-Калан появился в Бухаре в трех халатах - суконном, бязевом и шелковом. То-то же. А в мошне у него всегда бренчали настоящие серебряные старой чеканки теньги, а порой и "ашрафи". А перед звоном ашрафи опускаются даже зыркающие глаза придворных негодяев, число которых никогда во дворцах правителей не уменьшается и которые всегда предают, продают, подкапываются, убивают и сами продаются очень охотно.
Перепелки-петушки, теньги и ашрафи проложили через разные калитки и калиточки эмирсксму слону - таким прозвищем наградили скоро Баба-Калана слуги - ход в первый и даже во второй двор. Там, где другого моментально бы схватили, избили и просто бы лишили столь нужной части тела, как голова, Баба-Калана свободно пропускали.
Если бы он попытался проникнуть во дворец любым иным способом, давно бы его голову клевали стервятники на зубчатой бухарской стене.
А вот священную и неприкосновенную землю гарема Баба-Калан топтал своими ножищами потому, что он избрал своими покровителями соловьев и роз, злато и серебро.
Сам грозный дарвазабон Абдуазал, высокая персона по тем временам и понятиям, большой талант по части поучений, любил беседовать со стоявшим у крылечка привратницкой белым алжирским ослом. Укладывая в матерчатый кошелек очередную полновесную монету - это не обязательно могла быть "ашрафи", чаще всего это была николаевская пятирублевка - он говорил:
"От хорошего человека - хорошие деньги. Разве нехорошо?"
А в пределах дворца Ситоре-и-Мохасса дарвазабон был ничуть не меньше по своему могуществу, чем сам кушбеги для Бухарского государства. От дарвазабона зависело жить челяди дворца или умирать. Дарвазабон был главным... сплетником Алимхана. Вот и сейчас он готовил по зернышку историю, которая сулила ему полную мошну золотых и прочие милости. Не одна из женщин гарема по его милости попала в дворцовую конюшню. И дарвазабон - он нередко сам приводил в исполнение эмирские приговоры - мысленно представлял с садистским наслаждением, как его нож перепилит белую шейку молодой эмирши. Он давно уже невзлюбил ее. Она его называла не иначе.как - "сторожевая сука".
Женщины не привлекали дарвазабона. Они были для него обезьянами из преддверий ада.
Нельзя сказать, что Баба-Калан был спокоен насчет господина Абдуазала. Он не верил дарвазабону, но, зная его алчность, считал, что пока он может затыкать беззубую пасть его, опасность разоблачения ему не угрожает.
Баба-Калан частенько бывал в чайханах, что невдалеке от Ситоре-и-Мохасса. Вклинивался в чайханные разговоры. Он обладал удивительной способностью привлекать симпатии. Может быть, к тому располагала его добродушная физиономия, с хитроватым взглядом наивных глаз, юношеская припухлость щек... И умение болтать.
Где он привык так много и задушевно говорить, не обращая внимания, отвечают ему или нет? Впрочем, бараны, с которыми в детстве месяцами общался Баба-Калан на горных джайляу, и сторожевые овчарки тем и отличались, что умели слушать и очень мало высказывать свои мысли. Баба-Калан утверждал, что отлично научился понимать язык животных. Поверим ему.
Ну а пока что свое красноречие он с успехом использовал для обработки умов. Он действовал тонко: не трогал живущих близ дворца, справедливо считал их "лягапбардорами" -- подносителями подносов - проще говоря, лизоблюдами. На таких всяких прихлебателей надежда была плохая. Они жили дворцом, ловили на лету объедки дворцовой кухни и тем существовали.
Баба-Калан заводил разговоры с мардикерами-кетменщиками, с совсем уже ободранными батрака ми-пахарями, с отверженными плешивыми, которых и к порогу дворцовой калитки не пускали, с нищими, прокаженными, с шатунами-афанди, с бродячими каландара-ми, с вечно сварливыми мелкими торгашами, которых обдирали как липку базарные досмотрщики - сборщики налогов. Снискал он доверие и нескольких безутешных старух и гневных стариков, дочери которых были силой затащены в эндарун и находились там на положении невольниц-служанок. Баба Калану удалось встретить в толпе базарных завсегдатаев несколько молодцов-йигитов из батраков, мардикеров, ненавидевших дворец, его обитателей и самого Алимхана.
Таких Баба-Калан привлекал словами, "полными огня и перца", классовой ненависти и обещанием "подержаться за винтовку".
Оружие краснобая - липкий от меда язык.
Оружие мужа - стальной клинок!
Он был быстр в своих действиях, энергичен и горяч. За каких-то две-три недели он успел съездить ар-бакешем в Каттакурган, а один раз даже в Самарканд - точно обрел крылья птицы- и переправить в ближние окрестности под носом ширбачей даже кое-что из оружия. Но сознательных тираноборцев набралось, конечно, не так уж много. Авгоршет ханской власти был непререкаем и непреложен. Столица ханства, погруженная в средневековый кошмар, жила мракобесием и суевериями. Всех сколько-нибудь прогрессивно настроенных людей попросту уничтожали. Мало кто тогда уцелел. Кнут, палки, петля держали массы в беспрекословном повиновении.
О, стены благородства!
Почему из-за вас несутся
вопль и смрад.
Стервятники грифы голошеие, нахохленные, украшали собой ветхие зубцы глиняных стен города. Ворота закрывались на закате солнца и сам кушбеги - премьер-министр Бухарского исламского государства - лично объезжал всех привратников, проверял, добросовестно ли заперты пудовые засовы, забирал огромные ржавые ключи, чтобы, вернувшись к себе домой, положить их себе под подушку до утра.
Поначалу Баба-Калан нашел себе в товарищи двух по-настоящему сознательных, подлинных пролетариев - рабочего-джинщика с эмирского хлопкоочистительного завода и помощника машиниста с железнодорожной станции Каган. Остальные в тайной бабакалановской "гурух" - группе - были, что называется, "с бору да с сосенки" сезонщики-батраки с плантации миллионера Вадьяева, бухарского еврея, который должен был ходить по бухарским улицам только пешком, подпоясанный грубой веревкой, но который ссужал Сеида Алим-хана немалыми сотнями тысяч из тридцати-сорока процентов годовых. Были у Баба-Калана и крепкорукие, кривоногие кочевники из пустыни Кызылкум, голодные подпаски, столь родственные ему души. Были и безработные каюкчи, притащившиеся откуда-то с реки Амударьи, из Дарганата, оборванцы из нищих селений с южных склонов Агалыкских гор. Нашелся даже один чарджуйский не то конокрад, не то калтаман, темный, подозрительный Ана Мухтар, с которым сидеть вдвоем в пустой чайхане страшновато, когда сиротливый ветер бьется в ветвях карагачей, когда не видно ни неба, ни городских минаретов, когда нет света в жестяном фонаре, не слышно ни звука и tie ощущаешь ни времени ни пространства. Но калтаман смертной ненавистью ненавидел эмира и преданным псом ходил за Баба-Кала-ним. На все вопросы Апа Мухтар отвечал одно: "Эмир - джанн - животное".
Баба-Калан считал в душе, что ему во всем сопутствует успех. Но и успех имеет свои пределы, а когда успех выйдет за границы свои, он превращается в беду. Окрыленный и, пожалуй, ослепленный успехами, Баба-Калан попал в сети, расставленные дарвазабоном.
Со своей "гурух" Баба-Калан успешно следил за всем, что было связано с передвижениями эмира и его приближенных. А в эти тревожные дни Сеид Алимхан буквально метался из дворца во дворец, не находя себе покоя от воображаемых и подлинных опасностей и страхов. Баба-Калан наблюдал за ним и был само внимание и осторожность.
Когда говорят - "Обернись!", -
Погляди вперед.
Действовали его люди. Сам Баба-Калан держался в тени и ничем не проявлял и не выдавал себя. Свое командование держал в курсе всех дел при посредстве каттакурганских арбакешей и кермиЦинских верблюжатников.
Базарные лавочники считали его туповатым торгашом, который занят прежде всего болтовней и развлечениями.
Язык барабанит без умолку,
Пока палач не отрежет его.
Так думал и придворный дарвазабон Абдуазал. Он считал полновесные червонцы и облизывался в предвкушении удовольствия, которое ему предстоит испытать в эмирской конюшне, месте казней неверных эмирских жен и наложниц.
И все же удивительно, что видный, представительный молодой йигит, щеголевато одетый, приятно пахнущий восточными "атр" - духами, щедрый на "бахшиш", сумел проникнуть не только в первый двор Ситоре-и-Мохасса, но даже и во второй, и в третий. Поистине в голове этого батыра скопились "хайоли хом" - незрелые мысли. Ведь всякий разумный человек знает, что чужой мужчина, ступивший ногой в сокровищницу любви эмира, обречен.
Но затворничество гарема порождает распущенность нравов. Игривые прислужницы хихикали. Они прозвали Баба-Калана - Эмир-Слон. У него завелись приятельские отношения с одной из служанок - привлекательной Савринисо, которая обслуживала Суаду-эмиршу, корыстолюбивую и мстительную, хитрую, как змея. Однажды Баба-Калан издали увидел ее. Возникла она на краснопесчаной дорожке сада в голубом одеянии того цвета, которое называют "струящаяся вода". Но миловидная Савринисо с ямочками на щеках все больше нравилась Баба-Калану. Проходил он свободно через резную калитку дарвазабона Абдуазала под весьма законным предлогом: наш великан приносил каждодневно глиняную хурмачу - кринку козьего молока, которым юная эмирша Суада омывала себе лицо, шею, упругие груди, дабы нежная кожа сохраняла свою нежность и привлекательность.
Будет кожа без морщинок,
Буду любима... -
поется в народной песенке за высокой стеной. Юная эмирша Суада твердо держалась гаремного закона.
"Вышла замуж за эмира, чтобы быть пухлой и брови красить, а не заплатки на чапан мужа нашивать".
Среди других сорока двух жен она ждала благоволения повелителя, ждала - и увы! - напрасно. Сеид Алимхан метался в нервозной лихорадке, чувствуя, что эмират доживает последние дни.
IV
Если у тебя
и тысяча друзей.
Считай, что мало.
Если у тебя хоть один враг.
считай - много.
Ридаки
Красноармейские конные, дивизионы движутся от Кагана к Бухаре. Это уже совсем близко от Ситоре-и-Мохасса.
А здесь, у ворот в летний дворец Ситоре-и-Мохасса, идет торговля, толпятся люди, сдержанно гудят шмелиным роем, бродят в столбах пыли, солоноватой, пахнущей конским потом, кальянным табаком, жареным луком. Народу скопилось, словно в базарный день.
Там, где пища, там и мухи.
Сартарош-цирюльиик, усевшись на голой земле, наматывая на костяную палочку, вытягивает из тощего бедра горожанина белого скользкого червя - ришту.
Сартарош время от времени отрывался от хирургической операции, чтобы, повернувшись лицом к восседавшему тут же толстому, совершенно равнодушному комиссионеру "фирмы" Зингер и, вооружившись бритвой, продолжать выбривать наголо его круглый череп. Комиссионер - все его знали в Бухарском оазисе под именем Садык-машиначи - взгромоздился на вертикально поставленный, очень неустойчиво, фибровый чемоданчик и опасно вздрагивал каждый раз от холодного прикосновения к коже лезвия бритвы.
- Йо, худо! Осторожней!.. У левого уха чиряк маленький вскочил... Не заденьте! Под вашей уважаемой бритвой - голова правоверного, а не дыня... Да чище брейте! Мне еще идти в покои госпожи эмирши. Швейная машина у ней поломалась, видите ли.
- А к какой именно супруге халифа вы изволите направиться? И что ей за охота утруждать свои белые ручки верчением колеса швейной машины?
- От скуки! От скуки! Развлекаться изволит госпожа Суада, их величество... Эй, ты, "Береги зубы!", подь сюда... А ну-ка, какое у тебя мороженое? А, рохат-и-джон! Давай сюда! Почем?
Подбежал мальчишка с громадным подносом. На нем белели фарфоровые блюдечки с горками оранжевого от бекмеса снега, обложенные серой тряпкой со льдом, посыпанным солью.
- Кушайте! Первый сорт! Успокаивайте свою душу! От этого грохота Комиссаровых пушек днем и ночью что-то душа трепещет зайцем.
Он наложил в блюдечко мороженого и угостил цирюльника.
Но тут тяжелый поднос порхнул перышком вверх. Взгляд мороженщика тоже вскинулся. Огромный Баба-Калан с усмешкой глядел на него свысока.
- Сколько тебе за все твои снежные горы, господин льда и мороза?..
- Э-э-э...
- Давай, говори... А не то так возьму, задаром.
- Э-э-э...
- Наши красавицы в гареме их высочества изнывают от жажды и.от волнений, огонь распаляет им нутро... Экая стрельба идет.
Если это служитель дворца - а по своему грозному, внушающему страх виду Баба-Калан не мог быть никем иным, как по меньшей мере мехмандором - такой служитель требует и приказывает. Остается, отдать ему всю свою торговлю мороженым и получить деньги, - хорошо еще, что расплатился шайтан - и идти в чайхану дожидаться подноса и блюдечек...
А огромная фигура Баба-Калана уже оказалась в своре ширбачей, вырвавшихся внезапно из-за угла прямо в базарную толпу. Под ударами палок полетели в пыль синие, малиновые, белые чалмы, покатились тыквянки-табакерки, перевернулись хурмачи - кувшины и полился в пыль "чалоб" - разбавленное кислое молоко. У цирюльника сшибли большущую из-под варенья банку и по грязи поползли толстые, насосавшиеся человечьей крови пиявки-зуллюк, которые сартарош ставит обычно на толстые шеи полнокровным апоплексическим баям. Полетели клочья горелой ваты, выдернутые зубы, ржавые щипцы. Перевернулся тазик с холодцом из бараньих ножек. Далеко выкатились вслед за копытами коней слабые, подрумяненные лепешки кульче-и-аза-.ранки...
На базарчике поднялась паника. Все шарахнулись, кто куда. Короткие послеполуденные тени заметались по слепящей глаза белизне площади.
Топота почти не было слышно. Копыта, обремененные тяжелыми подковами, плюхались в ноздреватую бархатную пыль.
Ловко спасши поднос с мороженым от крупов коней и палок эмирских стражников, Баба-Калан властно отстранил охранников у ворот и вломился в привратниц-куга - низкую, изрядно прокопченную большую камору.
- Эй, порождение человека, куда прешь?
- Куда надо! Не видишь, мороженое несу их высочествам.