Сыновья уходят в бой - Адамович Алесь Михайлович 7 стр.


Вот они! Какими страшными кажутся люди, когда они идут убивать тебя, когда ты спешишь убить их! Голова… Еще одна. Странно колышутся над краем оврага. Черные шапки, белые пятна лиц все поднимаются над оврагом. Уже плечи видны. Толя никак не может остановиться, решить, в какую голову выстрелить. Переводит винтовку с одного бело-черного пятна на другое. Все затихло, весь мир замер, тупо ждет того мгновения, когда Толя выстрелит. Только бы эти, поднимающиеся над оврагом, не услышали грохочущий поток, который Толя слышит в себе. И не увидели бы Толину спину, которая взбухла над окопчиком. Услышат, заметят, вздрогнут – Толя тотчас выстрелит.

Но что это? Спокойно поднимается Круглик, лениво большой. Стоит и ждет. Страшное преобразилось в очень простое, обычное. Глядя на двух колхозников, на черные меховые шапки, желтые тулупы, Толя с ужасом сознает, как близок он был к тому, чтобы убить их.

Толю поразила (потом всегда его удивлявшая) слепота, с какой человек приближается к засаде. Неужели и ты вот так же будешь подходить, не слыша сковавшей весь мир страшной тишины?..

– Идите сюда, – говорит Круглик, как знакомым.

Дядьки нерешительно подошли.

– Кто такие? – подлетел Баранчик. Глаза круглые, свирепые.

Дядьки, перебивая друг друга, объясняют:

– Мы не из Секерич, хай их холера… В лесу ховаемся, коров держим там…

Дядьки растерянно замолчали. Виновато улыбаются.

– Полицейские коровы? – спросил из окопа Светозаров.

– Ды што вы, хлопчики? От немцев угнали. В лес же…

За лесом стрельба опала, а скоро и совсем стихла. Засада ждала. И тут увидели: Авдеенко бежит. Один. Если кого из партизан Толя не любил, так это Авдеенку. Особенно не любил, когда сидел без винтовки. В наглых глазах, в крепких, как антоновка, щеках, в широкой, уверенной походке молодого парня Толе виделось презрение к таким, как он, – "маменькиным". А какой Толя "маменькин" – просто ему не давали быть таким, каким он хочет быть. Но это прежде, а теперь – не то. И если бы Авдеенко посмотрел на Толю, в ответ он получил бы вполне дружескую улыбку. Но Авдеенко не считает нужным заметить, что Толя здесь. Передал приказ сниматься.

Оказывается, про взвод не забыли.

Через лес почти бежали. Хотелось побыстрее проскочить деревню: она все еще таила в себе, притягивала опасность. Но не бежать же через разгромленный гарнизон.

В конце улицы на огороде дымятся развороченные дзоты. Остальное – как в обычной деревне: крытые соломой или дранкой хаты, заплывшая холодной грязью улица, белеющие в окнах лица – встревоженные, радостные, испуганные, непонятные. Вот он, мир, в котором еще недавно жил Толя. Но теперь и Толя на этот мир смотрит со стороны, с отчуждением, с любопытством. Он знает, что люди в окнах – не полицаи. И сам он, если бы ворвались в Лесную Селибу партизаны, смотрел бы на них вот так. Все это он понимает. Но он идет через разгромленный гарнизон, ему некогда разбираться, кто тут такой. Почему-то даже приятно, что люди смотрят на тебя с тревогой, даже с опаской: сам себе начинаешь казаться грозным. Из калитки несмело вышел подросток. Руки длинно торчат из обтрепанных рукавов пиджака. Знакомое что-то… Тот самый, с ним, с таким, любит Толя поразговаривать мысленно, один на один. Живет в гарнизоне, читает книги, люто ненавидит бобиков и немцев, мечтает о партизанах, как Толя когда-то мечтал, и спит на белых простынях. Вон как смотрит!

– Здравствуй, – сказал вдруг Толя. Почти непроизвольно. Парень быстренько, счастливым шепотом ответил и сделал несколько шагов вслед. Но партизанам некогда, они сделали свое дело и уходят.

Полицаи убежали. А может, их зацапали. Одного только и увидели. В грязном белье, бородой в землю. Рядом портянки валяются, пятнистые, ржавые.

Гарнизон, который снова стал просто деревней, остался позади. Интересно, а как смотрели на окна, на лица в окнах Царский и Коренной, которые никогда не жили в гарнизоне? Толя жил, но и ему порой начинает казаться, что настоящие свои – это те, кто рядом с тобой, а другие – еще поглядеть надо. Ну, а когда придут наши, им-то ведь совсем не легко будет понять, как можно было жить в гарнизоне, и вообще рядом с оккупантом. Неужели так и должно быть: преступление обижать проверенных (они свои) и не очень грешно тех, кого не знаешь? В "своих" деревнях никто не осмелится "шурудить", а тем более хвастаться этим. А про то, как "бомбили" деревню, что в двух километрах от города, хлопцы недавно рассказывали не стесняясь, с веселыми подробностями. Правда, потом так же весело провожали "моряка" на неожиданную операцию: комиссар Петровский приказал Зарубину отнести бабе полотно.

– На портянки, товарищ комиссар, – оправдывался искренне обиженный "моряк". – Не себе же, зачем мне столько! Спросите, всех наделил. А это – что осталось.

Петровский не пожалел "моряка".

– Неси, что осталось. И без расписки на глаза не являйся. Не вздумай схитрить – плохо будет. Ну, попросил бы на одну, на две пары. На весь год, на всю семью баба наткала, а он, мститель народный, явился! Даю два дня. Все.

У "моряка" вид был пренаивный и свирепый. В своей бы зоне – понятно, а то ведь в "немецкой"!

В лагерь Толя вошел как настоящий партизан. Хочется толкаться среди веселых говорунов, смеяться вместо со всеми. В землянке сбросил сапоги и лег на мягкое, но уже не очень чистое одеяло. Сладко горят ноги. Какие у всех сегодня приветливые, добрые, красивые лица. Скоро придет мама, присядет, тихо скажет что-нибудь. Она встречала отряд на поляне, прошла несколько шагов рядом.

Вот она спускается в землянку. С котелком в руке. Ну и что тут такого – принесла так принесла. Ведь Толя вернулся из боя. Но Алексей орет как очумелый:

– Эй, солдат, кашку принесли!

– Ну зачем ты, он же устал, – улыбается мать.

– А насморка у него нет?

– Заткнись! – советует Толя.

– Ну что вы, детки…

В дверь заглянул помкомвзвода Круглик.

– Кто бы коня отвел на поляну?

Раньше он прямо к Толе обращался. А теперь ко всем.

– Я схожу! – радостно вскочил Толя.

VII

Сон, тревожный, вязкий, казалось, все еще продолжается. В узком проходе землянки толкутся люди. Слепо ударяясь в закрывающуюся дверь и не давая ей закрыться, партизаны выскакивают наружу. По глазам матери Толя понял, что вот сейчас выбежал Алексей. Ни слова никто не говорит, но в землянке будто все еще висит жесткий крик, который разбудил и Толю:

– В ружье!

Мать, босая, стоит на песке, держит в руках Толины сапоги.

– Вот – твои.

Толя надел их, не навертывая портянок.

– Где твоя винтовка?

Мать спрашивает, хотя и видит, что сын потянулся к столбу, где висит короткий норвежский карабин. Она точно виноватой себя чувствует: вот онопришло, подступило, и она ничего уже не может сделать!

А ничего и не надо. Подсумки на поясе. Ага, кепка – теперь все. Толя взбежал по ступенькам и, толкнув дверь, как из самолета, выбросился на свет.

Куда-то бегут партизаны. Припав к лошадиным шеям, пронеслись меж сосен разведчики. Кажется, что тонкие, стройные сосны одна за другую забегают – все пришло в движение.

Сырокваш появился:

– Станкач давай к посту, Баранчик!

Командир взвода, до этого лишь прожигавший взглядом тех, кто запоздало выскакивал из землянки, закричал (и, как всегда, одного языка ему мало):

– Что стоите? Менш, холяра! Помогай пулеметчику… вот ты.

Это – Алексею. Всегда он подсунется!

Толя побежал вперед, следом за Сыроквашем. Начальник штаба в армейской гимнастерке, руки на автомате. В людях, что бегут за Сыроквашем, – ни особенной тревоги, ни азарта – просто утренняя бодрость. Будто к реке бегут, предвкушая, как вода холодом обожжет разогретые тела. Далекие редкие выстрелы только обостряют это утреннее чувство.

Толя не удивится, если скажут, что это лишь учебная тревога.

Возле поста залегли. Впереди поляна, она вся словно перепахана. Меж черных выворотней, пней, кочек ощупью ползет дорога.

Легли на землю, и сразу надвинулось то, навстречу чему бежали.

Начало боя Толе так и представлялось: затихло все, он лежит, спокойно прижимаясь щекой к холодному прикладу винтовки. Но если бы спокойно! Немцев с земли не увидишь, пенек гнилой, пуля пронижет его, как бумагу… Все кажется не таким, как надо бы.

А тут еще брат рядом пристраивается. И нужно же было Алексею как раз прийти в лагерь. Сердито, с беспокойством посматривает Толя влево. Усатый пулеметчик Помолотень циркулем раскинул длинные ноги и, приподнявшись как морж, примеривается. Алексей, лежа на боку, поправляет пулеметную ленту. Голова у брата стриженая и оттого кажется особенно открытой. Хотя бы за щит ее прятал, а то вот так и будет сбоку держать – словно нарочно. В сторону Толи не смотрит, но на лице неудовольствие, вон какую гармошку на лбу собрал. Можно подумать, что это Толя нарушил молчаливый уговор – пореже бывать вместе. Считает, что именно младший здесь лишний. Но ведь сам хотел, чтобы Толя был здесь, возле лагеря. Ходишь на свою "железку", мог бы и посидеть там лишний денек!

Снова поднимаются на ноги партизаны. И сразу опасность отступила туда, где глухо, редко постреливают.

– Человек двадцать со мной. Станковые пулеметы и кто при них – остаются, – говорит начальник штаба.

Алексей остается – Толя вскочил. Неприятно это – глаза начальства: будто взвешивают тебя. На всякий случай Толя спрятался за чью-то спину.

Черная поляна осталась позади. Теперь шли по сухой, уводящей вдаль просеке. Сырокваш остановился. И все стоят, как шли, – гуськом. Здесь к просеке привязаны две дороги. Та, что по правую руку, – из Лядов, слева – из Костричника. Выпуклые глаза Сырокваша снова задержались на Толе.

Толя испуганно покраснел, стал рассматривать затвор своей винтовки.

– Останешься здесь. Смотри за этой дорогой. Немцы в Лядах.

Все уходят. Будто втягивает их тенистая просека. Замыкающим – толстый Савось. Винтовка, сумка с запасными дисками к "Дегтяреву" сползают с плеча. Савось дергается, поправляя их. Его, вчерашнего полицая, Сырокваш взял, а Толя торчи тут как пень.

Стал под дубом так, чтобы видеть лядовскую дорогу, сразу выныривающую из кустов. Ему поручили смотреть, и он смотрит, хотя понимает, что это просто так. От него отделались, вспомнили, что в лагере – мама. А сами будут впереди поджидать немцев.

Солнце уже поднялось. Острые лучи пронизывают кроны деревьев, наверно, достают до утренних холодных перышек птиц, пропикают в пушок, добираются до тепленькой кожицы. Не оттого ли так возбуждены, так вспархивают желтоглазые пеночки, так. звонко и тревожно тэк-террекают рыжегрудые зорянки. На суку зазеленевшей березы пристроилась сойка, все вертится, вертится. Будто показывает: "А вот еще какой цвет у меня есть, голубой, белый и вот еще какой!" Здесь на солнышке и запахи сильнее: молодой папоротник, черемуха.

Шест-надцать лет – звучит! А потом семнадцать, а там война окончится, и для Толи начнется то, что приходит к человеку, когда он – взрослый. Вчера, когда укладывались спать, мать сказала Алексею:

– Пришел как раз к именинам. Завтра нашему Толе шестнадцать.

– Малеча, – посочувствовал старший брат.

По-особенному уютно было вчера в углу землянки.

Маленькая – в ладонь – тучка одиноко белеет в солнечном голубом небе, спешит, словно от своих отбилась. А вот и заплакала бедняжка, да такими тяжелыми каплями. Неожиданный дождь торопливо обстукивает листья берез и осин, будто ищет самый нужный. Капли стучат по Толиной кепке, по плечам. Рукава серого пиджака пятнисто потемнели. Дуб в мае – совсем ненадежное укрытие от дождя, да и не хочется от такого прятаться. На ложе толстенького норвежского карабина жирно заблестели медные шарики, словно самим солнцем разбрызганные. Толя взвел глухой, совсем как чугунный, затвор. Подумал и загнал патрон в патронник. И сразу внимательней стал прислушиваться к далеким выстрелам. Дождь прошел, а там по-прежнему стреляют, но уже кажется, что забавляется кто-то: бя-х, бя-х!

Со стороны лагеря идут несколько партизан. Ведет их Мохарь. Он в военном кителе, в диагоналевых галифе, крепкие мужские складки на квадратном лице выбриты до синевы. С новеньким автоматом и с неизменным планшетом, свисающим почти к каблукам. Странные у этого человека глаза: очень спокойные, даже холодные, но такие прилипчивые. Бакенщиков как-то сказал: "профессиональные". Видимо, надо сознавать, что ты не просто человек, а и еще кто-то, чтобы смотреть на людей так, как Мохарь. Смотрит, будто страницы листает, не спеша, поплевывая на пальцы. И ты невольно подставляешь себя этим глазам и сам начинаешь заглядывать в самого себя.

Человек этот настолько уверен в своем праве и даже обязанности засматривать в тебя, читать тебя, как книгу, что и ты охотно соглашаешься: да, именно он имеет право, и это очень хорошо. Ты ведь знаешь: в тебе все на месте, как должно быть, ты – свой. И верится, что Мохарю только это и надо, что он это видит, что это его тоже радует.

Среди партизан, которых ведет Мохарь, Митя "Пашин". Остальных Толя знает только в лицо.

– Где стреляют? – спросил Мохарь.

Толя хотел показать в сторону Лядов, но тут глухо протатакал пулемет в другой стороне. Хлопцы пошли по дороге на Костричник. Митя "Пашин", стройный в своем синем костюме, идет позади всех. Внимательно смотрит на носки ботинок.

Мохарь остался под дубом. Толя рад ему. Вдвоем приятнее. Чтобы не скучно было человеку, Толя сказал:

– Погодка сегодня.

Лицо человека улыбнулось. Толя понял, что никакого отношения к нему, к его словам, к его существованию улыбка эта не имеет, но все-таки веселее, когда рядом с тобой улыбающийся человек. И вдруг!.. Совсем близко, там, куда только что ушли пятеро, длинно запела автоматная очередь. Наш строчит торопливее. Да и не было ни у кого из пятерых автомата. Неужели? Не должно, не может быть!.. Глядя на что-то, что еще не видно, Мохарь боком-боком отходит к кустам. Толя тоже отбежал и стал лицом к костричницкои дороге, на которую до этого не обращал внимания. Теперь Толя увидел, что она верткая, хитрая, а близкий поворот прячет что-то.

– Это немецкий? – торопливо спросил он, готовый верить, подчиняться человеку в военном кителе. А тот поглядел на Толю и ничего не ответил. И сделал то, что потрясло не менее, чем близкая автоматная очередь: повернулся и побежал, исчез в кустах.

Теперь Толя совсем поверил, что немцы здесь, рядом. Взялся за затвор, как делал не раз, рисуя себе начало боя. Вспомнил, что винтовка уже заряжена. Он знал, что человек, которого поставили на пост, не должен уходить. Но что будет дальше, он не знал.

Откуда это? Кто эта мужеподобная грузная баба, вдруг оказавшаяся прямо перед глазами? Не видит его, и это странно, жутковато и немного смешно. Представляя, как она испугается, Толя из-за куста окликнул:

– Ты откуда, тетка?

Ужас, скомкавший рыхлое лицо женщины, медленно выдавливающий белые глаза, что-то подсказал Толе. Он поспешно глянул чуть в сторону, и старуха перестала для него существовать. Теперь он ничего не видел, ничего не было, кроме тех, что выходили из-за поворота и шли к просеке, прямо на Толю. Глаза прикипели к кожаной куртке идущего впереди, задних Толя видит как зеленые пятна – их становится все больше. И тут он обрадовался, жадно, поспешно: да это же Максим, ну да – повар. Смуглое красивое лицо! У Максима глаза голубые-голубые, вот подойдет ближе, и станет видно, что – голубые.

Толя не старался, не хотел додумать: почему повар Максим, почему с немецким автоматом, которого у него никогда не было, почему он в какой-то тужурке, кто те – зеленые? Случайное сходство заслонило все, потому что все другое было смерть, конец…

Сколько раз Толя рисовал себя в бою, еще минуту назад ждал, что вот покажутся и он будет что-то делать. И, может быть, делал бы, а не стоял остолбенело, поджидая свою смерть, если бы она шла по лядовской дороге, когда бы не так знаком был человек в черной тужурке… Толя вот-вот убедится, что глаза у него голубые, он уже почти видит их. Обрадованно потянулся из-за куста навстречу, спеша убедиться…

Горой рухнула на него автоматная очередь, отшвырнула, бросила на землю. Грохнулся, – показалось, что весь загудел, как металлическая труба.

– Айн менш!.. Цурюк!..

… Толя лежал в глубокой-глубокой яме, крик немца, стрельба еле-еле доходили до него. Тупая, безразличная, опасная мысль завладела им: "Я ранен, вначале человек боли не ощущает, я упал далеко от просеки, в яму, меня тут не найдут".

Хотелось еще глубже погрузиться в это оцепенение…

… О боже, это правда. Они что-то говорят, говорят, Лина плачет. Зачем они, если я все знаю? Почему я здесь, почему слушаю их, когда моего Толю убили?.. Я хотела ему сказать, подала сапоги и хотела сказать. Могла сказать. Что я хотела сказать? Почему я не сказала, боже, почему я ничего не сделала! Тогда я могла, теперь ничего невозможно, никогда… Его убили… Его бьют, мучают, убивают, он один среди чужих, взрослых!.. О чем это я? Что это я? Такая глупаянадо же, надумалась… Такое приснилось! Вот я сейчас проснусь, и будет другое. Как хорошо, что это только во сне. Помогите мне проснуться, прошу вас, я сама не могу, а здесь так темно. И Пашатакая чудная! Думает, что Митю убили. Такой страшный у нее голос, у доброй ласковой Паши! Гладит маленькие синие пятнышки на виске у сына и думает, что это пули. Какой он большой, ее Митя, теперь, когда на земле. Пашенька, не надо, это мне снится, вот встану, и ничего не будет. Алеша что-то говорит… Да я не плачу, сынок, я знаю… Кому воды, кому плохо? Какой Анне Михайловне? Я сейчас, помогите мне проснуться…

… Собака лаяла все громче. Там, где осталось все: лес, дорога, солнце. Будто спящего толкнули – глаза стали видеть. Это его рука? Как мертвая на траве. За это срубленное деревце он зацепился. Зачем он об этом думает? Неужели это он, Толя, лежит здесь? Спиной, точно обнажившейся, он уже чувствовал направленный на него автомат. Пополз. Хвоя, ветки сыплются на голову. Так это он ползет, он! Все еще не веря, что не ранен, что сможет подняться, бежать, поднялся и побежал. И тогда только поверил: живой! И сразу вспомнил – винтовка! Она отлетела куда-то, когда распластался на земле. Он был уверен, что – конец, смерть, потому и не подумал о ней. Теперь, когда все вернулось, главным стало это – винтовка. Без нее не все вернулось. Толя остановился.

Ведь он упал далеко от просеки, очень далеко, голоса были еле слышны. Подползти, взять. Сделал несколько шагов навстречу крикам, стрельбе. И опять лай овчарки. Он понял: не подкрадешься. Повернулся и побежал. Страха уже не было, была тоска. Винтовка, как же так, винтовку бросил! Об этом он теперь только и думал, но бежал. Перейдет большую сухую поляну – "земляничной" ее называют, – потом сторонкой в лагерь, туда, где остались станковые пулеметы, где партизаны, где Алексей. Пусть что угодно, только не быть одному, совсем одному…

Солнечно проблеснула поляна. Шага три до нее оставалось, когда совсем рядом вдруг взвыли пулеметы, затрещали автоматы. Толя упал, но сразу понял: это не по нему, кто-то другой налетел на засаду. Немцы уже и здесь.

Назад Дальше