Сравнительно вежливое ведомственное предупреждение, против которого нельзя было возразить по существу, как-то сразу охладило его, он почувствовал накопившуюся за день усталость.
- Все правильно, Светлана. Это была не дежурная, это голос свыше. Шумим, братцы, шумим… А нужно трудиться. Назавтра работы полно. Да еще гестаповец придет.
- Кстати, по поводу гестаповца. Почему его нет в сценарии? Автор проморгал?
- Нет, автор знал, что такой человек был. Но это и все, что он знал. Мы решили обойтись без него.
- Почему?
- Потому что в реальном подполье иметь такого человека хорошо, а в кино очень плохо. Затаскали. Штамп. Палочка-выручалочка для подпольщиков. Непобедимый Клосс номер тысяча первый. Или вы хотели поработать с Микульским?
- Микульский - неотразимый мужчина.
- А мне кажется, потолстел.
- Все равно хорош. Но у нашего Клосса какая-то необычная судьба?
- Попробуй протащить эту судьбу через худсовет. Гарантирую полную обычность на выходе. Нет-нет. Дайте мне сосредоточиться на Шумове. Его я вижу…
Телефон вдруг взбеленился, даже трубка задрожала.
- Вот это Одесса, - определил режиссер. - Сразу видно южный темперамент.
Действительно, это была Одесса, откуда сообщили вести самые благоприятные - актер выехал в аэропорт.
- Прекрасно, - сказал Сергей Константинович.
На самом деле положение было не столь благоприятным, потому что в аэропорту актер узнал, что рейс откладывается. Огорчившись, он выпил в буфете чашку плохого кофе и, с трудом отыскав в зале ожидания свободное место, втиснулся со своим плоским чемоданчиком "дипломат" между двумя многодетными семействами. Время тянулось, как всегда в подобных случаях, медленно, и, чтобы занять его, актер достал и начал перелистывать сценарий.
Как и Шумова, актера звали Андреем, и они были людьми одного приблизительно возраста, однако жили в разное время, и возраст этот оценивался соответственно по-разному. Шумов в свои сорок лет считался человеком если не пожилым, то, во всяком случае, пожившим, давно оставившим молодость позади, а актер в те же годы, несмотря на установившиеся недуги и заметно обозначившуюся лысину, продолжал в глазах окружающих оставаться молодым. Больше того, и сам он видел своего сверстника Шумова человеком старшим. Он ощущал в нем устойчивость и умение делать верный выбор в сложных обстоятельствах, качества, которые приходят с возрастом, вырабатываются жизненным опытом и которых сам он не находил в себе, несмотря на прожитые годы.
Это ощущение и побудило Андрея согласиться играть в картине - захотелось хоть ненадолго перед камерой почувствовать себя спокойным и мужественным, свободным от непреодолимой власти суеты, в которой он жил, с горечью сознавая, что живет и работает на взнос, сплошь и рядом не во имя великой цели и даже не из-за денег, хотя денег постоянно не хватало, а прежде всего потому, что не в силах одолеть инерцию суеты, потому что ему, как и большинству окружающих, легче соглашаться на перегрузки, чем противостоять им, хотя все и понимают, к чему это ведет.
Андрей мог назвать немало людей своего поколения и своего образа жизни, чьи фамилии уже промелькнули в черных рамках на последних полосах газет, промелькнули со словами "неожиданно оборвалась", что было неправдой, ибо люди эти прекрасно знали: жизнь, которую они ведут, может прерваться в любую минуту. И знавший все это Андрей не первый уже год отказывался от отпуска и каждое лето совмещал нелегкие гастрольные поездки со съемками в двух картинах, питался в буфетах, спал в самолетах, много курил, пил кофе, коньяк, а то и несусветную дрянь, называемую в просторечии "коленвалом", чувствовал себя скверно и с невеселой самоиронией думал, что, будь его герой таким же переутомленным и измученным, никаких подвигов ему бы не совершить…
В окружении актера много говорили о новейших средствах поддержания жизни. Один вычитал про атомный стимулятор сердца, который может без замены гонять кровь по организму двадцать пять лет, другой, решительно отвергая мнимые достижения медицины, питался отрубями и ходил босиком… Андрей на такие панацеи не надеялся. Он верил только во внутренние силы человека, в естественную способность пережить непереживаемое или отдать жизнь, когда это необходимо, и с грустью подозревал, что силы такие даны природой не каждому, что сам он может лишь имитировать их в короткие минуты перед камерой или на сцене. Но это были его счастливые минуты, и актер, несмотря на усталость и задержку рейса, грозившую бессонной ночью, думал о завтрашнем дне с удовольствием.
Ему нравился эпизод, в котором Шумов разговаривает с Сосновским, вынужденным освободить Шумова, но внутренне ни на секунду не сомневающимся, что тот "чужой". Эту уверенность Шумов видит и понимает, что врага не проведет, что можно только выиграть немного времени в смертельном поединке, чтобы успеть нанести удар первому, до того как Сосновский разоблачит его или просто убедит гестапо прикончить Шумова по подозрению.
Это была одна из немногих сцен, где автор приблизился к действительности, хотя, конечно, и не воспроизвел ее с протокольной точностью.
Шумов вновь пил пиво в театральном буфете, но на этот раз за столиком, и Сосновский опять первым подошел к нему и сказал тем же, уже усвоенным в разговорах с Шумовым насмешливым тоном:
- Вот уж не подозревал, что вы завзятый театрал.
- Напрасно. Подозревать - ваша обязанность.
- Устаю на работе.
- Я тоже. Вот и захожу сюда изредка.
- Отдохнуть? - спросил Сосновский.
- Конечно. Что же еще тут можно делать?
- Вы знаете немецкий язык, а пьяные офицеры громко болтают.
- Опять вы за рыбу деньги, Сосновский! Мы с вами, как Жан Вальжан с Жавером.
- Жавер, между прочим, прав был, когда подозревал Жана Вальжана.
- А чем дело кончилось? Помните?
- Со мной так не случится, - заверил Сосновский.
- Надеюсь. Да вам меня и не разоблачить.
- В смысле, пороху не хватит?
- Не ловите меня на слове, Сосновский. Я всегда сажусь подальше от шумных компаний. С этого столика и звукоулавливателем ничего не поймаешь.
- Я заметил, что вы предпочитаете одиночество. Но это тоже по-своему подозрительно. Этакая подчеркнутая незаинтересованность.
Шумов пожал плечами:
- Иронический вы человек…
- Слышу слова бессмертного классика, великого знатока души нашей!
Сказал это не Сосновский, который Достоевского не читал, а Шепилло, редактор газеты "Свободное слово", неопрятный, всегда подвыпивший человечек с внешностью и манерами провинциального претенциозного журналиста. До прихода немцев Шепилло был известным в городе фельетонистом, однако мало кто знал, что по совместительству он успешно подвизается в жанре вроде бы противоположном фельетонному - пишет передовые статьи. Каким образом совмещал он сатирическую едкость с официальной патетикой, осталось загадкой, но "разносторонность" весьма пригодилась ему в новых условиях. К немцам Шепилло перекочевал как-то естественно, не мучаясь сомнениями, но и не прибежал очертя голову - с эвакуацией запоздал, остался в городе, вышел по приказу на работу по месту бывшей службы и как человек с репутацией критика советских недостатков, да еще явившийся раньше других, получил повышение и был назначен редактором. Разумеется, Шепилло-фельетонист "новому порядку" был не нужен, и ему пришлось обратиться к опыту автора передовиц. Газета, печатавшая портреты Гитлера и военные сводки вермахта, пестрела привычными жителям заголовками: "Поможем фронту", "Возродим родной завод", "Положить конец вредительству", "Хорошие вести с полей" и так далее. Любопытно, что оккупационные власти подобную "традиционность" не осуждали; они считали ее более доходчивой, чем архаичный стиль эмигрантских изданий, и Шепилло благополучно существовал, поддерживая тонус ежедневными дозами спиртного.
Сейчас он откликнулся на случайно услышанные слова, явно распираемый желанием изложить рвавшиеся наружу мысли. Излагал он шумливо и не газетным стилем, а длинно, не скупясь на отступления.
- А что есть душа наша? Вы позволите?
Шепилло со стаканом в руке подошел к столику Шумова, подвинул стул и уселся, не дожидаясь согласия.
- Душа русская есть нива страшных заблуждений, качель падений и взлетов, Скифия и Эллада. Да-да! Вы не ослышались - в этом разгадка тайны. Два пика возвышаются над кряжами искусства - Эсхил и Достоевский, Афины и Петербург. Что общего? - спросите вы. Отвечу! Обоих вскормила Скифия. Лишь прикоснувшись к необъятной шири, можно проникнуть в глубины. Не спорьте! Пушкин никогда не стал бы великим поэтом, не сошли его царь в здешние степи. "В Молдавии, в глуши степей…" Мы скифы! Мы способны создавать великое искусство и совершать великие преступления. Пушкин поехал в степь, чтобы описать кровожадные злодействия Пугачева. Улавливаете мою мысль? А кто победил Пугачева? Полковник Михельсон, из дворян Лифляндской губернии. Вот откуда приходит к нам цивилизация. С Рюриком и Михельсоном. Петр Великий пил за учителей, которые били его. Господа, нас нельзя научить иначе. И я предлагаю выпить за великую Германию, которая спасает нас от Раскольниковых и Митрофанушек, ибо они наши герои, а не Штольц. За Штольца, господа, за Штольца!
- Ну и набрались же вы сегодня, Шепилло, - сказал Сосновский брезгливо. Он не любил пьяных, да и отвлеченных рассуждений тоже.
- Я пьян?
- Как сапожник.
- Святой Владимир завещал нам… Веселие Руси…
- Вам святой Владимир ничего не завещал. Вы беспринципный безбожник.
- Позвольте. Я даже при большевиках нательный крест носил.
- И писали антирелигиозные передовые?
Шепилло провел пальцем перед носом Сосновского:
- Оставьте. Подбираете ко мне ключик? Не выйдет. Я своих грехов не скрываю. Да, мне приходилось идти против совести. А что делали вы? Разве вы травили колхозный скот? Вы лечили его. Ну, лечили или травили?
- Я скот не травил, а вот вы отравляли людей идеологической отравой.
Шепилло снова провел пальцем.
- Попрошу! Я писал фельетоны, и люди знали мое имя. Я боролся там, где можно было бороться. Я тыкал их носом в собственное дерьмо, а вы отсиживались в теплой конторе. И не пугайте меня. Я стоик. Я всегда готов покинуть этот похабный мир…
- После пол-литра вы стоиком становитесь. Стоик!… Пьяница обыкновенный. Набрались и куражитесь.
Это был типичнейший разговор, каких Шумов наслушался вдоволь.
Ничтожная кучка людей, что связали свою судьбу с оккупантами, жила, а точнее, существовала в особом, странном микромире, в постоянно нервозном, искусственно взвинченном состоянии, лишенном уверенности в себе и в завтрашнем дне, хотя люди эти только и говорили об освобождении, долгожданном избавлении и близкой окончательной победе. Они много пили и, что выглядело нелепым, зло и раздражительно относились друг к другу, хотя в силу обстоятельств, казалось бы, должны были чувствовать себя единомышленниками. Вместо привязанности их объединял стадный инстинкт, особый нюх на "своих", и Шумов понимал, конечно, что, несмотря на постоянные споры, пререкания и даже скандалы, принимавшие порой оскорбительные формы с рискованными политическими обвинениями, Сосновский, не переносивший Шепилло, человека, во многом ему противоположного и им презираемого, не будет в действительности добиваться его гибели, ибо Шепилло в отличие от Шумова - "свой", хотя, разумеется, без колебаний столкнет его за борт, когда корабль станет тонуть и начнется драка за места в шлюпках.
Атмосферу эту удалось уловить и в сценарии, чувствовал ее и актер, которому предстояло играть Шумова и который сидел пока в зале ожидания Одесского аэропорта.
Только что объявили, что рейс его задерживается еще на сорок минут, зато пригласили на посадку вылетающих в Грузию.
В Тбилиси, там все ясно, там тепло,
Там чай растет, но мне туда не надо! -
вспомнил он строчку Высоцкого и, вздохнув, приготовился ждать дальше, не особенно доверяя точности последнего объявления…
По сценарию во время пререканий Сосновского и Шепилло в буфет входил Константин Пряхин и делал условный знак Шумову. Тот незаметно выходил.
На самом же деле Шумов ушел, не скрываясь и не по сигналу Пряхина, а открыто, без тайного умысла и совсем непреднамеренно встретил у подъезда также уходившую Веру с большим букетом цветов.
- Господин инженер?
Шумов приподнял фетровую шляпу. Он уже не носил шинель, а был одет в штатское.
- Вы одна?
- Да, я сбежала от немцев.
- И не с пустыми руками? - кивнул Шумов на букет.
- О да! Они все есть восхищен очаровательни фрейлейн Одинцова, - передразнила она своих поклонников со смехом, и Шумов уловил заметный запах спиртного. - Но они мне ужасно надоели.
- Преклонение публики…
- Ах, оставьте! Не говорите книжными словами. Проводите лучше меня. Так страшно ходить одной.
- Скоро это кончится. Победа не за горами.
Они шли полутемной улицей.
Вера опустила букет.
- Чья победа, Шумов?
- Как прикажете понимать ваш вопрос?
- В самом прямом смысле. Кто победит?
- По-моему, в этом нет сомнений.
Она вздохнула:
- Какой вы осторожный…
- Время того требует.
- А по-моему, наоборот. Время требует смелости, которой у нас нет.
- О вас этого не скажешь.
- Ерунда. Просто на мои выходки смотрят сквозь пальцы. Они не принимают меня всерьез. Бездумный цветок… Это я в одной книжке прочитала. Давным-давно. Не помню, в какой. Теперь я ничего не читаю. Да и что читать? Библию? Говорят, что там все предсказано. Правда, Шумов?
- Я читал Библию в детстве. Вернее, штудировал то, что полагалось по закону божию.
- Вы были отличником?
- Нет.
- Странно. А мне кажется, что вы все знаете.
- Увы…
- Нет, вы знаете. Вы знаете, что с нами будет.
- Этому меня в гимназии не учили, поверьте.
- Не увиливайте, Шумов. Как не стыдно хитрить с женщиной! Оставьте это нам… Скажите прямо: что будет
Она остановилась и схватила его за рукав.
- Вера! Извините меня, ради бога, но вы сегодня выпили чуть больше, чем требовалось.
Ей снова стало смешно.
- Вы просто умора. Конечно, я напилась. И не только сегодня… И не только чуть… Ну, ладно, не буду вас мучить. Не нужно мне ничего говорить. Особенно о том, что будет. Я вовсе не хочу этого знать. Нужно жить минутой. Одной минутой, как все наши… Какое мне дело, что будет потом. Я знаю, что будет. Сказать вам?
Вера наклонилась к Шумову и произнесла шепотом:
- Я постарею. Это ужасно.
Она не знала, что этого не будет.
- И это вы говорите мне, пожилому мужчине?
- Не кокетничайте. Вы не пожилой. Да мужчины и не бывают пожилыми. Вы только страшно чопорный. До тошноты… Но я не верю в вашу чопорность.
- Почему же?
- Мне кажется, под вашим строгим нарядом укрылся малюсенький чертик. Крошечный-прекрошечный. Но он в любую секунду может выскочить и показать всем язык.
- Это комплимент или осуждение?
- Не знаю. Просто мне так кажется.
Они проходили мимо разрушенного дома с темными провалами окон. Внезапно Вера взмахнула рукой и швырнула букет в развалины.
- Мне надоело его тащить.
- Цветы украшают жизнь.
- Я не люблю увядающих цветов. Ведь и бездумные цветы увядают.
- Если вы намекаете на себя, то вам тревожиться рано.
- Браво, Шумов! Какой изысканный комплимент… Но не беспокойтесь. Я не тревожусь. Конечно, это ужасно. Но ведь это будет не скоро, правда?
- Конечно.
- А пока я молода и красива. Очаровательни фрейлейн Одинцова. Женщина, желанная многим. Не так ли?
- Так.
- Однако вы немногословны. Почему так сухо? Вы равнодушны к моему обаянию? А если бы мне пришел в голову каприз провести сегодняшнюю ночь с вами?
- Я был бы счастлив.
Она притронулась пальцами к его щеке:
- Ужас, какой холодный! А ведь я предложила вам все, что могу дать. Это нужно ценить, Шумов. Это очень много, если человек предлагает все. Что у меня есть, кроме моего тела? Но оно красиво, Шумов. Я признаюсь вам по секрету, я люблю смотреть на себя в зеркало… Вы знаете, они, - она имела в виду немцев, - уговаривают меня выступить голой. Хоть на секунду сбросить на сцене все. Я отказываюсь, конечно, и не соглашусь ни за что… потому что я мещанка. Но мне бы хотелось так сделать. Почему убивать людей прилично и даже почетно, а показать красивое тело стыдно? Почему мы любим в темноте? В любви жизнь. Люди вокруг нас теряют ее ежесекундно. Я предлагаю вам глоток жизни… Был такой роман, о том, как подожгли воздух. Он в "Пионерской правде" печатался. Воздух горел, а остатки продавали за большие деньги. По глотку. За деньги. А я не требую от вас ничего…
- Я бы не хотел незаслуженного дара.
- О! Вы очень гордый? Вам нужна любовь до гроба?
Шумов не ответил.
- Ну что ж… В наши дни любовь до гроба совсем не редкость. Я предложила вам нечто большее - бесконечную ночь любви. Вы отказались. Почему? Жаль. Мне бы хотелось проснуться на вашем плече, услышать, как спокойно стучит ваше сердце… Что вас удержало? У вас есть жена, которую вы любите?
- Жена изменила мне, когда я был арестован.
- И вы разуверились в женщинах? Простите, не обращайте внимания на мою болтовню. Мало ли что может наговорить пьяная женщина… Вы были так любезны, согласившись проводить меня. Спасибо. Я почти дома. Дальше вам идти не нужно. Ауфвидерзеен!
Она ушла, гулко стуча каблуками по плитам песчаника, которыми была выложена узкая улочка.
Быстро наступала осенняя темная ночь. Воздух был свежим и влажным. Привычным движением Шумов проверил в кармане ночной пропуск и пошел в противоположную сторону. Внезапно мысль, не приходившая прежде в голову, поразила его - он понял, что среди тех, кого предстоит убить ему, взрывая театр, будет и эта безнадежно запутавшаяся в жизни женщина.
- Пятьсот сорок пять, - сказал он вслух, забыв, что идет один по темной улице. Это означало, что к числу пятьсот сорок четыре - столько мест было в театре, - которым он условно (людей могло оказаться меньше или больше, чем мест) обозначил количество обреченных, прибавилась еще одна единица.
С основной цифрой все было в порядке. В зале будут эсэсовцы из дивизии, ожидавшейся днями на отдых и доукомплектование, - высшие чины в центральной ложе, старшие офицеры в первых рядах, младшие подальше, ну и, возможно, кое-кто из пользующихся доверием вроде палача Сосновского и идеолога Шепилло. Эсэсовцы - отборные солдаты врага, в них положено стрелять из всех видов оружия, и его взрыв станет одним из многих фронтовых залпов. Приговор предателям без колебаний вынес бы любой справедливый суд. Они заслужили казнь. Но приговорил бы этот суд к смерти Веру? Или предоставил ей последнюю возможность искупить вину?…
Во второй половине ночи актер задремал. В непрочном сне виделось, что он вроде бы Шумов и соединяет провода, чтобы произвести взрыв. Но взрыв не происходит, и немцы хохочут в зрительном зале, показывая на него пальцами. Неприятное это видение было прервано механическим долгожданным призывом:
- Объявляется рейс номер… Граждан, ожидающих вылета, просят пройти на посадку…