Взрыв - Павел Шестаков 27 стр.


- И думаете, что на такой вопрос легко ответить? Да еще по срочному вызову…

- Помощь всегда требуется срочно. А разве вам совсем-совсем нечего сказать? Как у Чехова? "Давайте лучше чай пить…" Кстати, у меня есть чай. Хотите?

- Хочу.

Она вскочила обрадованно; видимо, возня с чаем снимала то чувство неловкости, которое все-таки испытывала Марина, несмотря на желание казаться уверенной в себе.

- Бедный вы! Затащила я вас среди ночи, спать не даю. А признайтесь, к страшиле какой-нибудь вы бы не пошли! Правда?

- Не знаю, - ответил Лаврентьев серьезно. - Думаю, что пошел бы.

- Не обижайтесь. Это очередная глупая шутка. Я такая… Слишком поздно понимаю, что говорю глупости. Но понимаю все-таки. Это уже неплохо. Есть надежда, что когда-нибудь начну понимать вовремя, и тогда обязательно усвою всю мудрость Светланы.

- А она мудра?

- Конечно. Вы разве не замечали, как по-разному она здоровается с людьми? Одним улыбается и подставляет щечку для поцелуя, другим руку протягивает, а кое-кому кивнет небрежно - и хватит. Знай, сверчок, свой шесток.

- Вы наблюдательны.

- Я же говорила. Все знаю, все вижу. А ведь это ужасно!

- Почему?

- Ну как вам сказать… Я как-то летела в самолете рядом с дядечкой одним. Тоже такой умный… Почти как вы. Он научный журнал читал, а я от нечего делать подглядывала одним глазом. Там писали про крыс. Мне просто страшно стало. Оказывается, у них все как у нас.

- В каком смысле?

- Каждая крыса знает свое место. Вернее, те, что знают, процветают, а тех, кто не может разобраться, все бьют, кусают… и они быстро дохнут. Но ведь мы все-таки не крысы? Или крысы?

- Нет.

- Как вы хорошо сказали! Одним словом. Решительно. Так мне и хотелось услышать. Хотя вы не правы, конечно.

Лаврентьев не смог удержать улыбку.

- Ну, Марина! С вами не соскучишься.

- Никогда! Со мной еще никто не скучал. А не правы вы потому, что мы смешанные. Есть крысы, а есть и не крысы. Понимаете? И всегда важно знать, с кем имеешь дело, кто есть кто.

Она налила в стакан густой ароматный чан.

- Не обожгитесь! А сахару нет. Вот беда! Знала же, что нет, и не купила. С печеньем будете?

- Буду.

- Берите печенье. Пейте, а я расскажу о себе. Я из крысиного семейства, между прочим. Из людей, занимающих достойное место. Правда, отца я не знаю. Он в шахте погиб, когда я совсем маленькая была. Не помню его совсем. Мама быстро замуж вышла. Она и сейчас красивая. Отчим тоже горняк был, но не рядовой - директор комбината. Представляете, что это значит в маленьком городишке? Первый человек. Мама - первая дама. Ну а я - первый ребенок, соответственно… Отчим маму любил, как я теперь понимаю, просто отчаянно. Зимой - каждый день цветы… И я ни в чем отказа не знала, так ему хотелось маме угодить.

- Это заметно.

- Что?

- Что отказа не было.

- И повредило? Ну да, повредило, конечно… Потом отчима в областной центр перевели. Там он уже не первым стал, но все-таки… "И брюки у гражданина Присыпкина должны быть полной чашей", - вспомнила она неожиданно. - Так и наш дом - полная чаша! А я тем временем их обоих - отчима и мать - начала тихо ненавидеть.

- Вы любите наговаривать на себя, Марина.

- Не верите? Я правду говорю. Сама не знаю, почему я говорю вам только правду. Может быть, потому, что вы уедете, и мы никогда не увидимся, и мне не придется смотреть вам в глаза и стыдиться своей болтовни. А может быть, потому, что у меня все-таки не было настоящего отца, и я не выговорилась в детстве…

- Хороший чай, - похвалил Лаврентьев.

- Да, хороший. Когда я выйду замуж, я стану образцовой хозяйкой, не верите? Ну ладно. Сейчас я о другом хочу… Началось с того, что отчим стал проявлять себя. Ну, как вам сказать? Вроде бы все было по-прежнему, но и не так… Женщины это чувствуют. И я сразу поняла, что и мама почувствовала. Хотя, конечно, он держался в рамках. Иногда только руку на плече чуть больше, чем положено, задержит и скажет: "Красавица дочка выросла, красавица…" А слово "дочка" звучит неуместно, фальшиво, понимаете?

- Да.

- Спасибо. Вы замечательно слушаете. А ведь слушать никто не умеет. Конечно, все это можно объяснить. Я ведь очень похожа на маму, и он увидел во мне ее первое улучшенное издание. Это даже делает честь постоянству его привязанностей. Но ведь противно все-таки. А тут еще мама себя жалко повела. Глупо. Раньше наряжала меня, как картинку из мощного журнала, а теперь стала упрекать, что я одеваюсь вызывающе, нескромно, чуть ли не неприлично. Запретила носить дома мини-юбку. Понимаете, дома! Раньше мы грызлись из-за каждых пятнадцати минут, на которые я задерживалась по вечерам, а теперь - пожалуйста, хоть утром возвращайся, лишь бы у него на глазах не крутилась… Я все понимала, и мне ее ужасно жалко было, и в то же время я не могла их не презирать, ну и ненавидеть стала тихо… Хотите еще чаю?

- Пожалуйста.

- Пейте. Это ерунда, что чай на сердце действует. У нас всегда какую-нибудь чушь придумают. Портвейн гадостный не действует, а чай, видите ли, вреден в больших количествах… Короче, я ушла от них. Сначала на архитектурный поступила, а потом решилась в актерки. Самодеятельность вдохновила, Теперь живу, как кошка, сама по себе. Вот и вся жизнь. Чепуха, правда?

Ответить Лаврентьев не успел. Да она и не ждала ответа, заговорила снова:

- Светлана говорит - психопатка. Я и в самом деле скандалю всю дорогу. Со всеми: с продавщицами в магазинах, с пижонами, что заводятся на меня с пол-оборота… Ну, продавщицы хамки, это известно. Пижоны глупы. А с режиссером зачем скандалить? Первая роль все-таки. Судьба, может быть, а? Светлана тут права в чем-то. Неужели я действительно с левой резьбой?

- Что? - не понял Лаврентьев.

- Да говорят так.

- А… Вместо "не шурупит", что ли?

- Ну да. Не соображаю, что мне хорошо. Могу будущее испортить. А какое будущее? Крысиное? С улыбкой?

- С какой улыбкой, Марина?

- Ну, когда подлецам улыбаешься. Как наш режиссер сегодня. Ведь это мерзость - улыбаться подонку, о котором все знают, что он подонок.

- Не все.

- Да у него каинова печать на физиономии! Как он нагло врал! Видно же было, что врет, видно!

- Сергей Константинович хотел узнать…

- У кого? У трупа?

- Иногда и вскрытие приносит пользу.

- В анатомии. Но не в искусстве.

- Микеланджело…

- Знаю, знаю. Вскрывал трупы. Но не здоровался с ними за ручку. А тут… Он же не понял, не почувствовал, что этого смешного, толстого Моргунова нельзя было сводить с подонком, на глазах у которого убивали его любимую девушку. Это вы понимаете?

Он понимал. И знал гораздо больше, более страшное. Ведь Огородников не просто присутствовал. Если б не он, Лена, быть может, жила бы и сегодня… Но сказать об этом Марине было невозможно.

- Я понимаю, но…

- Что значит - но? - прервала она. - Жизнь сложна? А я слишком требовательна? Да слыхала я все это тысячу раз. И не заступайтесь за него, пожалуйста!

- За кого?

- За режиссера. Самодовольный и ограниченный человек…

- У него свои трудности.

- У него? Еще бы! У него масса трудностей. С женами, любовницами, алиментами. Ну и пусть отправляют в Москву.

- Никуда он вас не отправит.

- Откуда вы знаете? - спросила она наивно.

- Он отходчивый, да и Светлана заступится.

- Не нужно за меня заступаться. Не прошу.

Лаврентьев вздохнул:

- Ну что с вами делать! Вы экстремистка, Марина.

- Попробуйте не стать экстремисткой, если столько дураков вокруг! И все знают, как надо жить. Усядутся на свое местечко в иерархии и поучают… с глупыми рожами. Разве вас не выводят из себя глупые, самодовольные рожи?

- Бывает.

- Вот видите! Как же жить?

- Просто.

- Что значит - просто?

- Хорошо делать свое дело и не распыляться на мелочи.

- И, по-вашему, это просто?

- Другого рецепта я не знаю.

- Но как же я могу хорошо делать свое дело, если…

- …режиссер плох?

- Хотя бы!

- Преодолейте его. Идите к сути сами. Играйте хорошо.

- Легко сказать… Я хочу… Но смогу ли? Не знаю. Я ведь не самоуверенная. Это я только напускаю на себя. А на самом деле трусиха.

Лаврентьев достал из кармана листок бумаги.

- Может быть, вам поможет это…

Марина взяла листок и поднесла к глазам, чтобы разобрать потускневшие от времени строчки.

"Папа, дорогой мой и любимый папочка!

Не знаю, получишь ли ты эту записку. Мне обещали, что тебе ее передадут, и мне очень хочется, чтобы ты прочитал эти последние мои слова.

Меня скоро убьют. Тут каждый день убивают людей, даже таких, которые ни в чем не виноваты. Но большинство держится мужественно; и меня они не сломили, хотя и мучили, как мучают всех. Тяжело мне не от их издевательств, а больше всего оттого, что из-за меня страдаешь ты. Я тут только поняла, как ты меня любил…"

"Любил" - так и было записано, в прошедшем времени.

"…и как я огорчала тебя, какой была эгоисткой, как глупо и даже жестоко вела себя с тобой. Прости меня! Я тоже очень любила тебя, хотя часто не понимала и осуждала за маму. В тюрьме человек умнеет, и я тоже немного поумнела. И пусть это поздно, я все-таки рада, что могу сказать тебе о своей любви. Ужасно жаль, что мы уже никогда не увидимся. Теперь бы я была совсем другой, заботилась бы и не отходила от тебя, любимый мой папочка! Я поняла здесь, что, кроме меня, никого у тебя не было, и петому мне особенно тяжело сознавать, какое горе принесла я тебе.

Но пойми и ты меня! Иначе я не могла. Против них сражаются все. Тут я видела совсем простых женщин; у них маленькие дети, а они помогали партизанам. Иначе нельзя. Фашисты - это же не люди, папа. Если они победят, все кончится. Вся жизнь на земле кончится. Поэтому, папа, я не могла иначе. В такой войне нельзя отсиживаться. Конечно, не все погибнут. Живые нас вспомнят. И будут помнить. За себя мне не страшно. Страшно только, если ты не переживешь моей смерти. Как это ужасно, если бы ты знал!

Прости меня, пожалуйста, если сможешь. Прости. Я очень люблю тебя.

Обидно, что я не стану актрисой, как мечтала".

Подписи на листке не было.

- Это… это настоящее письмо? - спросила Марина.

- Да.

- Ее письмо?

- Да.

- Откуда оно у вас?

- Не спрашивайте, пожалуйста.

- Хорошо… А отец получил его?

- Нет. Вот его последняя записка.

"Доченька, светлая, иду к тебе", - прочитала Марина.

- Он застрелился, - пояснил Лаврентьев.

Марина внимательно смотрела на него.

- Теперь я все понимаю… все понимаю, - сказала она медленно своим глубоким голосом. - Это вы работали там. Вы, а не он. Он же узнал вас, этот Огородников… Почему же вы не сказали? Почему?

Лаврентьев отодвинулся от настольной лампы.

- Я не мог об этом сказать.

- И не скажете?

- Нет.

- Но вы же сказали мне!

- Разве я что-нибудь сказал? Я только хочу помочь вам… Эта девушка мечтала стать актрисой. Может быть, вам пригодится это…

- Да, конечно… Спасибо. Огромное спасибо… Но послушайте! Я не верю, что вы засекречены. Это же ерунда… Прошло столько лет… Нет, этого не может быть. Вы не хотите сказать совсем по другой причине. Наверно, вы пережили что-то, чего нам не понять… Верно? Он молчал.

- Ну, конечно… Нам ведь не понять настоящего страдания. Наши мучения смешные. Как же вы можете довериться!… Я понимаю: война - это совсем другая жизнь. Люди сражаются за себя, за своих родных, за свои убеждения. "Вставай, проклятьем заклейменный…", "Вставай, страна огромная…" И встают. И никто не говорит: психопатка, карьеру погубишь… Зачем же вам раскрывать нам душу?

Марина замолчала и повернулась лицом к открытому окну.

И тут порыв неожиданно возникшего ветра ворвался в комнату и метнул в сторону ее гладко расчесанные волосы.

Как тогда…

Добиваясь от Клауса разрешения вывезти Лену из тюрьмы. Лаврентьев, по существу, надеялся на чудо, на какие-то неожиданные и непредвиденные возможности, отдавая себе отчет в том, что спасти ее наверняка он может лишь ценой провала или собственной жизни, распоряжаться которой по своему усмотрению не имеет права. И хотя Лаврентьев, получи он это право, пошел бы на смерть без колебаний, те, кто распоряжался его жизнью, одобрить его, безусловно, не могли. И не только из высших военных соображений. Потеря Лаврентьева почти автоматически повлекла бы за собой другие потери, положив начало цепочке неуправляемых событий с непоправимыми, быть может, последствиями. И в том, что дело обстоит именно так, Лаврентьев убедился очень скоро, уже утром того страшного дня, который закончился смертью Лены, а начался опрокинувшим все его надежды донесением Сосновского.

Он собирался в своем кабинете, когда следователь появился на пороге.

- Разрешите…

- Я занят.

- Прошу меня извинить, я имею очень срочное дело,

Сосновский говорил по-немецки в манере плохого школьного учителя, натужно и чересчур правильно выстраивая каждую фразу.

- Говорите.

- Прошу вас, пожалуйста, посмотреть имеющиеся в этой папке бумаги.

Если бы Лаврентьев не был так взволнован, он обратил бы внимание на нотки торжества в скованной речи следователя,

А тот между тем развязывал тесемки канцелярской папки из желтого плохого картона, которую принес, бережно сжимая в руках.

- Что это? - спросил Лаврентьев.

Но уже видел и понимал: это катастрофа. Перед ним лежало досье на Шумова.

К счастью, "незнание" языка предоставило ему короткую отсрочку. Пока Сосновский пояснял, он мог думать и решать, как поступить.

- С самого начала я подозревал этого человека. Я провел большую работу. Я установил, что в городе есть женщина, знавшая семью Шумовых. Это старуха, с которой дружила его покойная тетка. Тетка умерла еще в тысяча девятьсот двадцать восьмом году, но семейные бумаги не затерялись. Они сохранились у подруги, о чем господин Шумов знать не мог. Выполняя свой долг перед великой Германией, я нашел эту женщину, а вот… Прошу вас, пожалуйста, особое внимание уделить этой старой фотографии. Как видите, господин Шумов снят здесь в форме офицера Красной Армии.

- Да. Но, по его утверждениям, он в Красной Армии до войны не служил.

- Так точно.

- Что же это означает, по-вашему?

- Прошу, пожалуйста, обратить внимание на эмблему на рукаве господина Шумова.

- Эмблему почти не видно.

- Вот увеличенный снимок.

- Я не знаю всех красноармейских эмблем.

- Это известная эмблема. Такие знаки различия носили так называемые чекисты, служившие в войсках ВЧК - ОГПУ.

- Это весьма любопытно. Каков же ваш вывод?

- Я узнал много о господине Шумове. Еще его мать была активной большевичкой. И у меня нет сомнений, что товарищ Шумов служит в советской разведке.

Много сил понадобилось Лаврентьеву, чтобы сказать:

- Оставьте эти бумаги у меня. Я доложу о вашем усердии… И никому ни слова. Шумов ни о чем не должен подозревать. Мы сами займемся им.

Запирая документы в сейф, Лаврентьев чувствовал себя летчиком, ослепленным вражескими прожекторами. Нужно было прорваться, а зенитные снаряды уже мчались наперерез, не давая секунды отсрочки.

Не дал отсрочки и Клаус:

- Отто! Я согласен предоставить этой девчонке последний шанс, чтобы ты убедился в бесплодности своего идеализма. Отправляйся с ней на прогулку, и можешь использовать свое красноречие… А завтра - в газовый автомобиль! И конечно, на ночь в зондеркоманду. Нужно поощрять подчиненных. Всё, Отто. Бери Шумана и поезжай.

Ни раньше, ни потом в жизни Лаврентьева не было дня хуже этого.

- Добрый день, фрейлейн, - сказал он, войдя в камеру.

Она не ответила.

- Я принес вам хорошие вести…

"Хоть что-то, хоть что-то сделать для нее!" - стучало в мозгу.

- Во-первых, вы можете написать письмо вашему отцу.

Она встрепенулась:

- Правда?

- Конечно.

- Я понимаю, вы надеетесь, что я назову кого-нибудь в письме… Или разжалоблю отца…

- Вы можете писать все, что хотите.

Она посмотрела недоверчиво.

- Хорошо, я напишу.

- Шуман, дайте флейлейн бумагу и карандаш.

- Валяй пиши, - сказал Петька Огородников, бросая на столик тетрадку в косую линейку с вещим Олегом на обложке.

- Я не могу писать при вас.

- Давайте выйдем, Шуман. Не будем смущать девушку.

Огородников подчинился, подумав неодобрительно: "Выкаблучивается немец, зря время тратим".

Они молча постояли в коридоре…

- Вот письмо…

- Я передам его по назначению. А теперь еще одна новость для вас. Вам разрешено совершить прогулку по городу.

- Прогулку? Вы так называете расстрел?

Слова эти особенно резанули Лаврентьева. Она говорила о расстреле, не подозревая, что ей уготована гораздо худшая участь!

- Шуман! Объясните фрейлейн, что мы поедем на машине по городу, она увидит море. Сегодня солнечный день… Может быть, она поймет, что ведет себя неразумно.

Огородников перевел:

- Не выдумывайте, девушка. Никто вас сегодня не расстреляет. Вам гуманно предлагают одуматься. Великая Германия великодушна, и начальство разрешило покатать вас, подышать воздухом, чтоб вы поняли наконец, что лучше жить, чем в яме гнить.

Он был своего рода мастером вольного перевода.

"Что же мне делать?!" - стучало в висках у Лаврентьева.

Он знал, что никогда не сможет выполнить приказ Клауса, отдать эту девушку на растерзание и ужасную смерть. Если это произойдет, он не переживет нынешней ночи. Но и всякая инсценировка бегства от двух вооруженных мужчин никого не обманет. Это будет провал, самый настоящий провал, после которого останется только бежать самому - а такого права никто ему не давал - или застрелиться. Смерть же его приведет к немедленной гибели Шумова и провалу операции "Взрыв", то есть спасет жизни сотням врагов, которые будут продолжать убивать и истязать.

"Что же делать?!"

- Когда мы поедем?

Он видел, что она рада прогулке. Конечно, не соблазн, на который рассчитывал недалекий Клаус, коснулся ее, а человеческое стремление в последний, может быть, раз увидеть солнце.

- Сейчас.

Он сам сел за руль. Это немного отвлекало.

- Куда вы хотите поехать?

- Я хочу поехать к морю.

- Может быть, провезти вас мимо вашего дома?

Она поколебалась несколько секунд:

- Нет. Не нужно.

Он понял: это было бы слишком тяжело.

- Я хочу увидеть море.

Назад Дальше