Непобежденные - Рыбин Владимир Алексеевич 2 стр.


Был санитар, по мнению молодых Манухина и Зародова, совсем стариком, хотя кое-кто во взводе и называл его молодым человеком. До войны работал он в джанкойской больнице не то доктором, не то сторожем, никто толком не знал. Имя его было - Сергей Анатольевич Валиков, но все во взводе, кроме младшего лейтенанта Тувинцева, называли санитара дядей Сережей. Валиков никаких слухов о себе не опровергал, ни с кем не спорил, с педантичной дотошностью пожилого человека делал все, что было нужно и не нужно делать санитару.

- Э, батенька, - сказал он, только глянув на спину Зародова. - В больницу тебе надо немедленно. При такой пыли да грязи враз попадет инфекция, и поминай как звали.

Он начал рвать тельняшку, но Зародов не дал, поморщившись, содрал ее через голову. Оглядел искромсанную осколками, черную от крови, свернул.

- Постираю да зашью… будет как новенькая… - говорил он, ежась от боли, вздрагивая всей спиной, когда санитар промокал раны тампоном ваты, смоченной в спирте.

Тут снова загрохотали бомбы, и Валиков, растопырив руки, навалился сверху, чтобы, не дай бог, в открытые раны не попала пыль.

- Тебя надо всего перевязывать, - закричал он в самое ухо Зародову. - У меня бинтов не хватит.

- А ты не перевязывай.

- Как не перевязывать? А инфекция?

- Надену нательную рубаху - есть у меня неодеванная. Замотай чем-нибудь, чтобы кровь не шла.

- Чем я тебя замотаю?

- Моими обмотками, а? - предложил сидевший рядом на корточках Манухин.

- Одних твоих мало, - подумав сказал Валиков.

- Найдем еще.

Когда поутихла бомбежка, он вылез из окопа, побежал куда-то. Вернулся с ворохом обмоток.

- Ты сбереги их, а то все отделение разул, - сказал Манухин. - И добавил, противореча себе: - Живы будем - обживемся, а помирать придется, так можно и без обмоток.

Валиков размотал свои тоже, потер оголенные лодыжки и принялся засовывать ватные тампоны под закровяневшую на Зародове белую рубаху. Затем ловко забинтовал все тело обмотками - от ягодиц до плеч.

- Пойду у Дремова спрошу, с кем бы тебя в медсанбат отправить, - сказал Валиков, задирая подбородок, оглядываясь через осыпавшийся бруствер.

- Чего меня отправлять? Сам дойду.

- Нельзя, много крови потерял.

- Сказал - дойду.

- Ну ладно, - подумав, согласился он. - Только ты уж дойди, пожалуйста. А то век себе не прощу, что одного пустил.

Снова показались в небе немецкие самолеты. Они бомбили что-то в тылу, но идти все равно было нельзя: все движущееся в голой степи далеко видно, и самолеты гонялись не то что за машинами, а и за отдельными людьми.

Посидели еще в окопе, посетовали, что не видать наших самолетов, и когда вновь затихло небо, Зародов вылез из окопа, располневший от перевязок, поднялся во весь рост и пошел по рыхлой, искромсанной бомбами земле, стараясь осторожней ставить ногу, чтобы не оступиться. В одной руке он нес вещмешок, в другой винтовку, выставив ее перед собой, как слепец палку.

- Смотри, не залеживайся там возле сестричек-то! - крикнул вслед Манухин.

Он не обернулся: оборачиваться на ходу было трудно.

II

Долго не наступали сумерки в этот день, так долго, что Зародов совсем извелся, глядя на медленно угасающий восток. То жалел, что пошел один, а не с кем-либо другим, таким же легкораненым. (Впрочем, легкораненые с передовой не уходили, а тяжелые дожидались темноты, когда их можно было вынести в тыл.) То злился, совсем отчаявшись найти когда-либо медсанбат в этой степи. То, отлеживаясь в траве, пережидая, когда улетят рыскающие по небу самолеты, злился на себя и собирался возвратиться.

Степь была пустынна, ни войск в тылу, ни окопов, ни тыловых блиндажей, словно их наспех собранные роты были единственными, кто загораживал дорогу врагу. Временами он сам себе казался значительнее от этой мысли, но чаще накатывала тревога: что как завтра снова полезут немцы и что как не удержится слабая цепочка обороны?

Днем он не столько шел, сколько прятался. Думал дошагать ночью. Но когда глухая, без огонька ночь придавила степь, он совсем остановился, боясь зайти бог знает куда. Углядел впереди на небе светлое пятно и пошел быстрее, держась на него. Но пятно скоро исчезло. Тогда вспомнил Зародов, с какой стороны дул ветер, покрутился на месте, сориентировался и снова пошел. Где-то в стороне протарахтела машина, потом другая - ближе. И вспомнились вдруг недавние разговоры о том, как погиб какой-то большой генерал. Ехал ночью по степи и врезался в темноте во встречный грузовик. Пропадать под колесами своей машины после того, как уцелел в таких бомбежках, показалось Зародову чуть ли не позором, и он пошел медленнее, прислушиваясь. И неожиданно ткнулся лицом в податливую колючую стену. Ощупал руками, понял - скирда. Решил залезть наверх, вздремнуть часок-другой, пока хоть чуточку развиднеется. Срываясь и все же упрямо карабкаясь, он забрался на скирду, к счастью, оказавшуюся невысокой, зарылся в жесткую, пахнущую пылью массу и сразу уснул.

Снился ему крейсер "Красный Кавказ", теплый трюм под родной четвертой башней на корме, где был его, артиллерийского электрика, боевой пост, грохочущие удары главного калибра. Долго он лез по трапу, чтобы хоть разочек, хоть одним глазком взглянуть, как бьют пушки. Вылез на палубу, вгляделся в серую пелену далекого берега, где был полигон. И тут ахнула пушка. Воздушной волной его опрокинуло на спину, на что-то острое, и проволокло, словно бы сдирая кожу от ягодиц до шеи.

Проснулся он от боли, понял, что неловко повернулся во сне. В степи была все такая же темень. Где-то грохотали разрывы, похожие на отдаленный гром, огненные сполохи метались по тучам.

Снова он перевалился на живот, но сон уже не шел. Всю спину жгло, как раскаленными утюгами. Чтобы отвлечься, он стал думать о своем крейсере. Вспомнил тот самый, приснившийся случай, когда его, любопытствующего салагу, главный калибр научил не совать нос, куда не следует. Тогда ему здорово "попортило фотографию" о палубу. И он понял простую, как якорь, истину: дело моряка - не соваться не в свое дело. Артиллерийскому электрику, чье место в трюме, нечего лезть на палубу. Нужно уметь испытывать удовлетворение от простого сознания, что хорошая работа элеватора подачи снарядов в башню, за что он отвечал, не менее важна, чем точная наводка орудия, чем правильный маневр всего корабля.

Этой весной Зародов демобилизовался. Только успел поступить на завод, как тут тебе и война. В первую же бомбежку догнал его немецкий осколок, и оказался бывший матрос в больнице в Симферополе…

Он вздохнул, шевельнул плечами и сразу почувствовал, как всполошилась, заходила волнами тягучая боль… Нет, все равно, если бы даже не демобилизовался, а продолжал служить на корабле, ушел бы, как многие, на берег, чтобы своими руками дотянуться хоть до одного паршивого фрица. Воевать, сидя в трюме, - это не для него. И все равно вышло бы то на то. Только разве ходил бы среди своих братишек, не снимая бескозырки…

Близкий выстрел заставил его дернуться, забыть о боли. Не вскочил в испуге, сдержался - сказалась флотская привычка не суетиться, не поняв беды, - только повернул голову. Серая рассветная муть висела в воздухе. Внизу, под скирдой, кто-то с кем-то судорожно боролся, хрипел придушенно. И вдруг резанул по ушам тонкий девичий крик:

- Га-ады-ы! Поодевали наше, гады!

Зародов привстал, разглядел внизу мятущиеся тени. Разобрал: двое в красноармейских гимнастерках держали за руки худенькую девчонку. Третий, судя по фуражке, командир, ударил ее по лицу, крикнул картаво:

- Го-во-рить!

- У, паскуда! - зарычал Зародов, вытягивая из-под себя винтовку.

Он выстрелил, целя этому картавому в голову. И сразу скатился вниз, обрушив половину скирды, хлобыстнул прикладом по податливому черепу, взмахнул штыком в другую сторону, не достал, увидел, как черная фигура запетляла, растворяясь в серой пелене еще не отступившей ночи.

Девушка захлебывалась в рыданиях. Зародов поднял ее на руки и понес, сам не зная куда. Наткнулся на другую скирду, ногой смахнул край, положил девушку на солому и сам без сил опустился рядом, поглаживая ее по щекам, утешая. Она плакала взахлеб, благодарно жалась к нему, неистово целовала, задыхаясь что-то все говорила, говорила невнятное. И он целовал ее мокрые от слез щеки, словно только так мог утешить, успокоить, гладил растрепанные волосы, мягкую спину, податливую под тонкой вязаной кофточкой, и боялся лишь одного: как бы не потерять сознание от захлестывающей боли, расслабленности, душевной истомы…

Очнувшись от сумасшедшего порыва благодарности и нежности друг к другу, они стыдливо отодвинулись, полежали, словно не знали, что теперь делать. Рассветное молоко все гуще заливало степь, и уже видно было и ту скирду, где он спал, где раскидал переодетых в красноармейскую форму диверсантов. За скирдой в отдалении темнело еще что-то, похожее на автомобиль.

- Никак полуторка, - сказал Зародов и не узнал своего голоса, хриплого, словно простуженного, виноватого.

- Мы на ней приехали. - Девушка говорила спокойно, как об обыденном. - За соломой для раненых. А эти… - голос ее дрогнул, - гады переодетые… Я было обрадовалась, думала свои, побежала просить, чтобы помогли солому грузить, а они… Шофер выскочил из машины - застрелили шофера…

Зародов тяжело встал, пошатываясь, направился к рассыпанной скирде. Двое убитых лежали навзничь головами в разные стороны. Лица трудно было разглядеть; разбитые, залитые кровью, они походили на страшные карнавальные маски. У одного на петлицах поблескивали две шпалы майора, у другого - три треугольника старшего сержанта. Борясь с головокружением и с болью, которая, казалось, уже кольцом опоясала все тело, Зародов наклонился, вынул у того и у другого документы из нагрудных карманов, револьверы из добротных кожаных кобур и пошел к стоявшей неподалеку машине. Шофер - пожилой красноармеец в совсем белой от стирки старой гимнастерке - лежал возле машины, и круглое пятно на его груди темнело, как орден.

Только что казавшийся себе полным сил, Зародов с трудом поднял обвисающее тело шофера, перекинул его через борт на мягкий слой соломы и полез в кабину. Водить машину он не умел, пробовал только несколько раз еще мальчишкой. Но мальчишеское, видно, крепко застревает в человеке - машина завелась, и он рывками, кусая губы от боли, повел ее к скирде.

- Садись скорей! - крикнул девушке еще издали, боясь оторвать от руля руки. Она ловко, на ходу, прыгнула на подножку, втиснулась рядом, больно толкнув его, захлопнула дверцу.

- Показывай дорогу.

- Куда?

- В санчасть. Или как там у вас?

- В медсанбат.

- Вот-вот, мне тоже туда надо бы.

- Вы что - ранены?

- Есть малость.

Она отодвинулась от него, потрогала тугой, в перевязи. И вдруг заплакала. Без рыданий, без всхлипов, просто смотрела на него, и из глаз ее одна за другой катились слезы.

- Чего ты?

- Ничего, - всхлипнула она. - Я-то дура…

- Как тебя звать? - спросил Зародов.

- Панченко… Нина… Санитарка я.

- Медсестра? Чего ж не в форме?

- И так еле упросила взять.

- Медсестрам полагается форма.

- Мало ли что кому полагается. До того ль теперь?

Он поглядел на нее и лишь сейчас заметил, что она красива. Нос, правда, маловат, а губы, наоборот, непропорционально большие, но у нее был мягкий, нежный профиль, напоминающий какую-то киноактрису.

- М-да! - вздохнул он. - Муж-то где?

- А что? - помедлив, спросила она.

- Воюет что ли?

- Может, и воюет.

- А дети есть?

- Нет, что вы!

- Почему "что вы"? Моя мать говорила: женщина без детей - не женщина.

- А вы женаты?

- Не успел.

Она больше ничего не спросила, и Зародов почувствовал что-то томительно тягучее в душе, словно она, душа, была нитью и кто-то добрый и ласковый принялся наматывать эту нить на мягкие пальцы.

Уже совсем рассвело. По степи сновали машины, торопясь проскочить до первых немецких самолетов. По горизонту, то дальше, то ближе, виднелись кипы деревьев, белели домики. Что это были за дома, Зародов не знал и все поглядывал на свою соседку.

- Правильно едем?

- На те деревья держите… Теперь на тот домик… Во-он в тот поселок, там медсанбат.

Степь расстилалась ровная на все четыре стороны, - езди, как хочешь. И по дернине было даже удобней, чем по дороге, - пыли меньше.

Он сумел самым малым ходом провести машину по улице поселка, въехал в ворота с надписью "Школа-семилетка", задев кузовом за что-то, но даже не оглянулся. Не рассчитав, ткнулся радиатором в стену и так остановился. И закрыл глаза, навалившись грудью на руль.

- Чего встал?! - услышал рядом сердитый голос. - Самолеты налетят, камня на камне не оставят. Давай под навес!…

Дверца открылась и он увидел рядом молоденького санитара в пестром от темных кровавых пятен халате.

- Он раненый, - вступилась Нина. - Шофера убили, а вот он привез.

- Давай вылазь, если раненый, - смягчился санитар. - Аль помочь? Вылазь, вылазь, сам отгоню машину.

Зародов, стараясь, чтоб побыстрее, сполз на землю, огляделся. Двор был большой и пустынный. Вдоль стенки у дверей стояли легкораненые, ждали очереди к врачу.

- Иди туда, раз ходить можешь. Винтовку оставь.

- Как это - оставь?

- Товарищ Панченко! - повернулся санитар к Нине. - Чего стоишь? Помоги раненому, покажи, куда деть винтовку.

Нина обвила рукой тугую, как бочка, поясницу. Иван обнял ее за плечо, и они пошли рядом, прижавшись, как на гулянии. Из раскрытых окон слышались стонущие голоса, откуда-то доносился монотонный надрывный крик.

Так они прошли мимо молчаливой очереди раненых, поднялись на крыльцо и попали в сумрачные сени. Здесь целый угол был завален винтовками, пистолетами, гранатами.

- Да у вас тут арсенал, - удивился Зародов.

- Раненые с оружием приходят, - почему-то холодно ответила Нина. - Артсклада поблизости нет, сдавать некому.

- А может, мне не сдавать? Я ж не тяжелый.

- Кладите, кладите. Какой вы - это врач решит.

Он аккуратно поставил винтовку, прошел следом за Ниной по короткому коридору и оказался перед дверью с надписью "Учительская". Детским беспокойством обдало его. Вспомнилась чья-то фраза: "Довоевался, Аника-воин, - в учительскую попал!"

В "Учительской", как и полагалось, стоял на шкафу глобус, а рядом на стене висел большой деревянный треугольник. Но стол, покрытый белой простыней, был весь заставлен склянками.

Нина заглянула в другую дверь, кивнула кому-то.

- Врач занята, давайте я вас пока раздену.

Он мягко отстранил ее, и пока Нина мыла руки в углу под рукомойником да надевала халат, стащил с себя гимнастерку, морщась, чуть не вскрикивая от боли.

- Это ж не бинты, это ж!… - всплеснула руками Нина и кинулась к нему с ножницами.

- Не надо резать, - сказал он. - Там из-за меня все отделение без обувки осталось.

- Да о чем вы говорите! Вы же раненый!

- Не надо, - повторил он. - Давай разматывай.

Обмотки отошли неожиданно легко. Увидев сплошь закровяневшую рубашку, Нина испуганно заплакала. И тут в комнату вошла невысокая черноволосая женщина в белом, испачканном кровью халате, в отвороте которого виднелась шпала капитана на зеленой петлице медицинской службы.

- В операционную, - коротко сказала она и подошла к Нине, обняла. - Что ты, милочка! Если по каждому раненому убиваться, тебя на всех не хватит.

- Вы же сами, Люсиль Григорьевна… - с трудом выговорила Нина.

- Что "сама"?

- Сами говорили… медику нельзя без жалости.

- Это я когда говорила? Когда раненых было не так много. Пора зачерстветь, милочка, иначе нельзя… Да успокойся же!…

Нина рыдала.

- Не могу я, не могу…

- Ну милочка… Знакомый что ли?

Нина решительно замотала головой.

- Да-а, это серьезнее… Ну ладно, потом.

Быстрым шагом она прошла в операционную, с любопытством поглядела на Ивана.

- Прикажете лечь? - спросил Зародов. - Стол-то махонький, как бы не поломать.

- Ложись, ложись…

Из-под руки, скосив глаза, смотрел он на врача, на Нину, на пожилого хмурого санитара, щелкавшего ножницами, стараясь по их лицам угадать, что у него там, на спине. Терпел, когда отдирали куски рубашки.

- Штаны-то, может, не надо резать? - сказал, почувствовав на пояснице холодные ножницы. Сказал не столько потому, что так уж жалел штаны, - ему было неловко перед Ниной.

- Лежи, знай, сами знаем, что надо, - ответил санитар тонким скрипучим голосом.

- Когда вас ранило? - спросила врач.

- Вчера еще.

- Когда вчера? Утром, днем, вечером?

- Сначала утром, потом добавило.

- Добавило. Ишь, искромсало. Раз, два, три, - начала она считать, иногда касаясь больных мест.

- Урок арифметики в школьном классе, - усмехнулся Зародов.

- Он еще острит! - воскликнула врач. - Семнадцать ранений, не считая всяких царапин. Рваные края, загрязнения. Часть ран - с осколками и глубокими ходами. Вот, например, - она больно ковырнула где-то сбоку. - Крови в мочи нет? Чего молчите, я вас спрашиваю?

- Не знаю, - пробормотал Зародов и посмотрел на Нину. Та стояла бледная, ее била дрожь.

Врач тоже подняла глаза на Нину, сказала:

- Выйди пока.

- Да вы не бойтесь, - сказал Иван. - Все будет хорошо.

- Он, видите ли, знает! - изумилась врач. - Мы не знаем, а он знает.

- Вы же доктора.

На этот раз врач промолчала, застыла над ним в раздумье. Не знал Иван, что эта строгая и такая на вид решительная врачиха никогда прежде не работала хирургом, что и все другие в подчиненном ей операционно-перевязочном взводе медсанбата - тоже новички в хирургии. Три студента мединститута, недоучившиеся из-за войны, один врач - только со студенческой скамьи и лишь два "опытных" - с годичным стажем работы. А среди медсестер только одна когда-то стояла у операционного стола.

Человеческое тело, в святость которого они уверовали в осторожное довоенное время, вдруг предстало пред ними в страшной доступности. Операция, на которую прежде требовались годы медицинской практики, теперь не только стала позволительна, но совершенно обязательна. Потому что некому было избавить человека от мук. Некому, кроме них, вчерашних студентов. И нужно было отрешиться от неуверенности, внушить себе, что они - всеумеющие гении хирургии. Иначе как же без уверенности касаться тяжелых ран, как глядеть в ждущие и верящие глаза раненых?

Назад Дальше